А это большое счастье, так пить "трехсотый", всюду находя этикетки от чая. Все время имея готовый чай под рукой. Американцы провели пятое в этом году испытание ядерного устройства. Все же спокойнее, когда один в квартире. Вывел маму погулять и настроение улучшилось. Даже присутствие мамы создает какое-то беспокойство, не могу писать, читать. Новостей почти не слышу. На Кипре референдум по новой конституции.
Леон Богданов
Леон Богданов
"Штах ставит перед собой задачу переустановить этот баланс. Доктора Кафку, этого обреченного на муки проклятого поэта, дополняет у него Доктор Галка ("kavka" по-чешски – "галка". – К.К.), очаровательный молодой писатель, брызжущий грубоватым юмором, автор, который, читая друзьям первую главу "Процесса", заливался таким хохотом, что "временами прекращал чтение", а его слушатели не могли остановить смех. К Кафке – бесконечному клерку, измученному работой, которую он ненавидел, Штах приставляет Кафку-юриста, бесценного эксперта по страхованию, применившего свой значительный организационный талант в кампании по организации госпиталей для контуженных ветеранов-окопников". В британской "Дэйли Телеграф" – рецензия Тима Мартина на биографию Франца Кафки, опубликованная в английском переводе издательством Принстонского университета. Собственно, книги две – первый том называется "Кафка: решающие годы", второй – "Кафка: годы прозрения". Автор – известный немецкий литератор и издатель Райнер Штах. Штах посвятил Кафке почти всю свою творческую жизнь; написание трехтомной биографии писателя он мотивирует тем, что настоящего подробного жизнеописания Франца Кафки до сих пор нет. Насчет "трехтомной" я не ошибся: Штах планировал биографию именно в таком количестве частей, однако вынужден был пока начать с 1910 года – из-за малодоступности материалов, касающихся детства и юности писателя и его семьи, биограф намеренно "пропустил" эти годы, чтобы всерьез заняться ими уже после того, как работа над "взрослым Кафкой" будет завершена. В литературном мире ходят самые разнообразные спекуляции по поводу того, сможет ли Райнер Штах выполнить свое обещание. Другой сюжет, связанный с нынешним принстонским переизданием, – переводческий. Оба тома опубликованы в английской версии Шелли Фриш. Тим Мартин пишет в своей рецензии: "Принято считать, что биография отсылает читателя назад к трудам ее героя. Книга Штаха делает это в самой наивысшей мере, однако – что особенно важно для англоязычного читателя – она демонстрирует новые аспекты превосходных ясных переводов Шелли Фриш. Многие англоязычные поклонники Кафки знают его в устаревших (и порой проблематичных) версиях, созданных в тридцатые годы Виллой и Эдвином Мьюиром. В послесловии к настоящему изданию Фриш отмечает, что она заново перевела все использованные в биографии цитаты из Кафки, так как образцового Франца Кафки на английском пока не существует. Если перед нами заявление о приеме на работу, то лучшего кандидата на этот пост не найдешь. Вдвоем они, Фриш и Штах, создали невероятно свежий образный путеводитель по странному, ясному, свободному от метафор миру прозы Кафки, прозы, которой, подобно суду в "Процессе", "ничего от тебя не нужно. Он принимает тебя, когда ты приходишь, и отпускает, когда ты уходишь".
Картина, конечно, впечатляющая: Кафка, хохоча, читает, к примеру, вот это: "Лучше отдайте вещи нам, чем на склад, – говорили они. – На складе вещи подменяют, и кроме того, через некоторое время все вещи распродают – все равно, окончилось дело или нет. А вы знаете, как долго тянутся такие процессы, особенно в нынешнее время! Конечно, склад вам в конце концов вернет стоимость вещей, но, во-первых, сама по себе сумма ничтожная, потому что при распродаже цену вещей назначают не по их стоимости, а за взятки, да и вырученные деньги тают, они ведь что ни год переходят из рук в руки". Друзья Кафки просто бьются в истерике от смеха, оконные стекла и двери старомодных тяжелых книжных шкафов дрожат, дзинькает ложечка, оставленная в кофейной чашке. Нормальная реакция здоровых молодых людей.
Самое интересное здесь – и в книге Штаха, и в рецензии Мартина – про норму. С одной стороны, Франц Кафка есть вместилище всех самых пошлых представлений об истинном знатоке мрачных бездн человеческой души. Он мрачен, аутичен, робок, снедаем неуверенностью, мучим болезнями нервного характера, умирает он как истинный континентальный европейский гений – от чахотки. Его сексуальная жизнь странна, детей он не заводит, с родителями и прочими родственниками находится в двусмысленных отношениях. В общем, тут все правда; по крайней мере, та правда, что Кафка знал о самом себе и постоянно повторял в дневнике и бесчисленных письмах невестам и просто девушкам. С другой – и Штах вместе с Мартином тут совершенно правы – перед нами прекрасный специалист по страховым вопросам, незаменимый работник полугосударственной компании, привлекательный молодой человек с нежной улыбкой. Человек строгих правил, неукоснительного распорядка жизни, включающего вегетарианскую диету, физкультуру и даже нудизм. Это внешний Кафка, для окружающих. Кое-кто из них кое-что знал и о другом, например, Макс Брод, но бездна между двумя Кафками разверзлась лишь после его смерти, когда прочли не только его фикшн, но и его эпистолярно-дневниковый нон-фикшн. С тех пор "внешнего Кафку" принялись недооценивать, а зря.
Франц Кафка, выходец из зажиточной буржуазной семьи, приличный человек, очень уважал соблюдение социальной нормы. Он не был расхристанным романтиком с развевающимися на ветру сальными волосами. Кафка вообще не любил эти глупости; приключений не искал, так как каждая его ночь за письменным столом была приключением пострашнее собаки Баскервилей. Работа, быт, здоровый образ жизни были способом поддерживать нормальное социальное существование, это совершенно необходимое условие для истинного сочинителя. Писатель-лавочник, писатель-буржуа, писатель-юрист гораздо интереснее писателя-революционера. Пруст тихо сидел в квартире с пробковыми стенами и писал ночами. Джойс столь же незаметно передвигался по Европе с семейством, полагаясь, впрочем, больше на финансовую помощь друзей и поклонников, нежели на собственные заработки. Кафка страховал богемских рабочих от несчастных случаев: высший пилотаж. Все эти маршалы литературного модернизма так или иначе поддерживали социальную норму в те времена, когда подобная – буржуазная – норма имела глубокий смысл. Потом во многих странах она этот смысл потеряла. В сталинско-брежневском СССР Лидия Гинзбург жила банальной жизнью ленинградской филологини, не сделавшей особой академической карьеры. Впрочем, и последнее было нормой в те годы: книга о Лермонтове, подготовка к изданию собрания сочинений Герцена, работа на блокадном радио, ничего выдающегося. Лидия Гинзбург сознательно участвовала в поддержании подходящей ей социальной нормы, сколь ничтожной эта норма ни казалась; только так Гинзбург смогла освободить волю и сознание для жестокого последовательного анализа самой жизни, ее причин, условий, устройства и последствий. Но это в сороковые-семидесятые, когда еще можно говорить о некоей имеющий смысл социальной норме в СССР. Но вот в восьмидесятые, уже в первой половине десятилетия все начало рушиться, не только идеология и страна, но и принятые способы поведения и жизни. Что тогда можно было принять за норму? Жизнь несчастных советских женщин, которая крутилась вокруг необходимости (как им самим казалось необходимости) что-то "достать"? Можно ли считать нормой жизнь, проведенную в очередях в отнюдь не самое нищее в истории страны время? Колбасно-колготочная обсессия сломала не одну психику, похуже любого института Сербского. Или, к примеру, была ли нормой столичная, как водка, жизнь бодрых комсоргов какой-нибудь высшей школы, готовящей обслугу протухшего режима (о, эти чудные аббревиатуры ВПШВКШМГИМО и проч.!)? Все еще готовясь носить идеологический патронташ за парторгами, они уже мечтали о красивой западной жизни (виски, стриптизы, пинкфлойд пополам с дипперпл), уже потирали руки, предвкушая большой дележ стоящего на костях советского имения. Можно ли счесть это "социальной нормой"? Или же таковой была (как мне кажется, была) жизнь тишайшего Леона Богданова, который сидел на кухне, курил то и се, мирно пил чифирь и портвейн, читал бесчисленные сочинения древних и новых восточных авторов, слушал всяческое радио, смотрел последние известия, готовился к столетнему юбилею Хлебникова (дождался – и умер примерно через полтора года после него) и сочинял свои "Записки о чаепитии и землетрясениях", чуть ли не главную прозу того десятилетия. Богданов был принципиально а-социален; но не стоит ли счесть нормой асоциальность эпохи сгнившей социальности, вот вопрос.
Но вернемся к Кафке. Про величие его прозы говорить бессмысленно – все и так ясно. А вот про величие обывателя Франца Кафки стоит сказать несколько слов. Перед нами чисто европейская черта, умение гениально быть как все, придерживаться нормы, не имея к ней никакого отношения. Тут не романтизм, не доктор Джекилл и мистер Хайд, Кафка есть стопроцентное умение продолжать жить в обществе, прекрасно осознавая абсурдность этого занятия. Абсурд не подрывает основ европейской жизни, а подпитывает их; только это другой, нежели в России или Америке абсурд, тихий, логичный, всепроникающий. Это как в цитированном выше отрывке из "Процесса": одежду свою вы, конечно, можете сдать на склад, пока вас судят, и все будет согласно предписанию, только смысла в этом нет никакого. Впрочем, конечно, сдавайте. Йозеф К. не бежит этого абсурда, напротив, он участвует в нем с некоторым даже азартом, как Кафка участвовал в жизни окружавших его людей. У Йозефа К. известно чем кончилось – оттого-то Франц К. так неудержимо хохотал, зачитывая это все друзьям.