Открыть международную – и междисциплинарную – общественно-политическую конференцию “Игры Свободы” (“Igrzyska Wolnosci”), проходящую в Лодзи во второй половине сентября, в этом году пригласили украинского писателя, поэта, литературного критика и публициста Оксану Забужко. За автографом на титуле “Самого долгого путешествия”, накануне вышедшего в польском переводе (украинская версия книги увидела свет в Киеве около года назад), в конференционном фойе выстроилась самая длинная очередь – притом что на “Играх” презентовали с десяток достойных книжных новинок. С автором, завоевывающим общеевропейскую известность, но до сих пор недостаточно знакомым читающим по-русски, поговорил корреспондент Радио Свобода.
– Пани Оксана, вашу последнюю книжку уже несколько месяцев на разных языках читает вся Европа – “новая” и “старая”, северная, южная и центральная. Если не ошибаюсь, первый перевод был на итальянский, и вот только что вышел латышский – не скрою, очень радостное стечение обстоятельств лично для меня, латвийского гражданина, живущего в Италии и в обеих странах не наблюдающего глубокого знания украинской литературы…
– Ничего удивительного – особенно для “старой” Европы. Кого на Западе накануне 24 февраля эта литература особо занимала? Было нас три-четыре, от силы пять украинских авторов, которых знали: Курков, Жадан, Забужко и Андрухович, и везде, пусть и в разных комбинациях, фигурировала все та же четверка… При этом я давно заметила, что имею несчастье – хотя, возможно, это счастье, такое личное писательское счастье, на зависть иным репортерам, – оказываться в нужном месте в наиболее острые, решающие, поворотные моменты истории. Именно так все случилось и в Польше, где мы сейчас беседуем. Перевод моей предыдущей книги “Планета Полин” появился на полках здешних книжных магазинов аккурат 23 февраля прошлого года – и тут же, наскоро побросав в чемоданчик самое необходимое для трехдневного авторского турне, я поспешно прилетела из Киева в Варшаву, где уже наутро знала, что мой авиарейс был последним, и только чудом могла объяснить, что его не отменили… И ровно с того момента я не прекращаю отвечать на вопросы – ервопейской прессы, политиков и читателей.
Из книги "Самое долгое путешествие"
Не называю эту войну Второй кампанией. Как не называю ее привычным для европейских медиа “российским вторжением в Украину” (поблагодарим и за то, что в первые недели еще бродил даже по приличным газетам бесстыже извлеченный из ящичков 2014-го “украинский кризис” – определение, от которого всякий раз бьет меня дрожь бессильного гнева, а известному политологу Джону Миршаймеру, в дни резни в Буче опубликовавшему в The Economist впечатляюще бессмысленную статью о том, “why the West is principally responsible for the Ukranian crisis”, я в немой злости пообещала, что когда российская армия придет к нему в Чикаго и батальон солдат по-скотски изнасилует его самого, то я, если, конечно, еще буду жива, непременно напишу что-нибудь о “чикагском кризисе” и как можно было его избежать, если бы профессор сидел тихо…). И даже “российско-украинской” эту войну я не называю, это слишком локальное для нее определение. Называю ее Третьей мировой.
Информационной подготовкой к войне Россия старательно занималась 20 лет, и результаты этой работы мы видим повсюду
– Именно про это – “Самое долгое путешествие”, чей польский перевод я глотаю вот здесь и сейчас, в перерывах между дискуссиями и презентациями…
– Да, по сути эта книжка – такой развернутый ответ на вопросы, наиболее часто задаваемые зарубежной аудиторией, особенно западной. Никогда прежде я не писала по заказу, но на этот раз моему агенту позвонила итальянская издательница с пожеланием, чтобы в сотне тысяч знаков я попробовала объяснить читателям то, чего они прежде не знали, не понимали и не замечали.
– Очень показательная для Италии постановка вопроса. Как раз днем 24 февраля мне позвонила одна знакомая из Феррары – просто узнать, как поживаю, где странствую. “Вой-на? – переспросила она изумленно, – да ты шутишь!” В последовавшие дни я стал свидетелем многочисленных ослепительно инфантильных, а то и просто нелепых “гражданских акций за мир в Европе”. А итальянские медиа тем временем сыпали, как из рога изобилия, всевозможными и часто очень небезопасными глупостями о вине Запада и НАТО в так называемом “российско-украинском конфликте”. И вся эта стыдища длилась чуть ли не до освобождения Бучи…
– Если бы все это было проблемой одной лишь Италии! Информационной подготовкой к войне Россия старательно занималась добрых двадцать лет, и результаты этой внушительной работы мы видим до сих пор практически повсюду, не только на условном Западе.
– Однако в странах ЦВЕ “не понимавших” и “не замечавших” было куда меньше, чем не только на Западе, но и в самой России. Именно из бывшего “восточного блока” Запад многократно, хоть и без особого успеха, предупреждали об угрозе реванша. При этом у многих оппозиционно настроенных россиян 24 февраля вызвало шок и оторопь, как будто ни о чем подобном они прежде и помыслить не могли, – и это после Чечни, Грузии и Крыма…
языки, которые используют тоталитарные режимы, начинают терять притягательность для окружающего мира
– Много лет российскую оппозицию (к которой вообще немало вопросов) больше всего волновали – и, кажется, до сих пор волнуют – факты коррумпированности власти. Хотя этим фактам впору было бы только радоваться, особенно сейчас, – если, конечно, российская оппозиция и вправду вся как один на стороне Украины, во что лично я не верю. Ясно же, что чем менее эффективны и более продажны госаппарат и армия, чем выше там градус цинизма и слабее мотивация, тем быстрее кончится война – и тем меньше погибнет украинцев. Представляете, что имели бы все мы сейчас, функционируй путинская Россия как гитлеровский рейх?!
– В “Самом долгом путешествии” вы подробно излагаете свое видение внутрироссийской проблематики, и остается лишь сожалеть, что книга в обозримом времени едва ли станет доступной русскоязычному читателю, не владеющему иностранными языками. Конечно, это прежде всего личная проблема не владеющих, но по ряду объективных причин число литпереводов с разных языков на русский катастрофически упало за последний год, и ничто пока не указывает, что будет расти. Одновременно в Украине, где еще вчера существовала убедительная и оригинальная русскоязычная литература, все больше поэтов и прозаиков, особенно молодых, переходят на украинский – а порой и на иные языки. Русскоязычная ниша в украинском литературном пространстве на глазах пустеет. Есть ли вообще у нее будущее?
– Хороший вопрос. Сегодня мы находимся в переходной стадии, поэтому ответить на него со всей определенностью, вбивая слова, как гвозди, было бы явно преждевременно. К тому же я не профессиональный лингвист, мое ощущение языка – писательское, авторское. Я всегда ощущала языки живые, языки растущие и развивающиеся, – но точно так же и языки гибнущие, исчезающие – кстати, необязательно по политическим причинам. Однако должна заметить, что языки, которые используют тоталитарные режимы, начинают терять ту притягательность для окружающего мира, что прежде имели. Совсем уж простой пример: мои пережившие Вторую мировую родители учили в школе немецкий…
– …который перед той войной был непререкаемой центральноевропейской lingua franca…
– Именно. И, понятно, не вызывал ни протеста, ни раздражения. Вот только после войны родители очень долго даже слышать его не хотели. Конечно, тут можно возразить: ну да, не хотели, но ведь запросто могли обойтись, в конце концов, немецкий не был их родным языком. А что тогда сказать про русскоязычных беженцев из Донбасса, которые, спасшись в Украину, просят не говорить с ними на языке тех, кто их пытал, кто убил их близких, их соседей?!
– Здесь самое время вспомнить о трагедии жителей Черновцов – Czernowitz’а, чья внушительная не только по меркам небольшого города литература и основная читательская аудитория оставались последовательно немецкоязычными и в межвоенный румынский период, и после советской аннексии Северной Буковины 1940 года – ровно до того момента, когда их почти поголовно “зачистили” физически. За Холокостом последовало массовое выдворение советскими властями уцелевших. На сей раз их стигматизировали не как “расово неполноценных”, но как нежелательных носителей “вражеского” языка.
– В свое время я прикоснулась к этой теме в эссе о Целане, переведенном затем на немецкий, а в оригинальной версии изданном – как раз в Черновцах – Славой Померанцевым, – и очень это эссе рекомендую. Мое знание немецкого слишком поверхностное, “туристическое”, чтобы действительно почувствовать магию языка, с которым работал Целан, но мне очень помогли прекрасные переводы авторства украинского поэта Моисея Фишбейна. Зрелую жизнь Пауля Целана можно рассматривать как трагические поиски преодоления проклятия родного и горячо любимого языка, волею судьбы ставшего языком убийц его матери (в действительности после унесшей 2000 жизней стрельбы зондеркоманды SS, вошедшей в Черновцы вместе с союзными румынскими войсками 26 июня 1941, все последовавшие убийства черновицких евреев были делом рук румынских фашистов. Обстоятельства гибели матери Целану были известны. – РС). При этом немецкий язык матери Целана, ставший родным и основным для сына-полиглота, был ее сознательным выбором, ведь в ее семье говорили на идиш…
– В самом факте такого выбора ничего особенного не было. На доминирующий язык, будь то немецкий или русский, носители идиш переходили массово и в основном добровольно. Презумпция “языка бедности, горя и отчаяния” (никогда не забуду эту формулировку моей бабушки, перешедшей на русский в 1920-е) была довольно распространенной, и не диво, что в экстремальной форме (“язык унижения и стыда”) стала господствующей в Израиле в первые десятилетия его существования. Хотя фактически идиш оставался там и тогда массовым языком новоприбывших из Европы – как, впрочем, и немецкий, несмотря на свежую память о Катастрофе. Я иногда встречал людей, в чьих семьях привезенный в чемоданах немецкий “задержался” на добрых полвека, став первым языком этих “сабра” – коренных израильтян. И ведь такие же коренные израильтяне могут неожиданно спросить, не говорите ли вы по-русски… Банальной истины о языке, живущем, как дух святой, где, как и сколько захочет, никто ведь не отменял. И кто бы решился?
убийство языка – не видимое глазом действие или сумма таковых – вроде пыток, депортаций, расстрелов или бомбардировок
– Именно поэтому о протяженности и тем более результатах переходного периода сегодня можно лишь строить более или менее спекулятивные догадки. Пока что мы в самом его начале; пока что у нас есть просто некая сумма фактов перехода наших русскоязычных авторов на украинский. Да и не все эти авторы на первых порах чувствуют ту же уверенность, что чувствовали прежде, работая на русском. Но ведь выбор языка вообще, а языка письма в особенности – вещь очень личная, интимная. Одни переходят, потому что хотят окончательно обжиться в языке, которым и так давно пользуются в каждодневности, другие – от почти физиологической невозможности оставаться. Таков, например, случай бежавшего из оккупированного Донбасса Владимира Рафеенко, еще недавно очень заметного в украинской русскоязычной литературе автора. Он полностью перешел на украинский в весьма зрелом возрасте, после сорока. Потому что просто не смог продолжать писать по-русски после того, что пережил… Правда, я думаю, что дело не в одном лишь этом; что кроме отвращения и (или) травмы, объяснимых фактами биографии, существует еще нечто, происходящее внутри самого языка. Ведь точно так же, как людей, тоталитаризм калечит и убивает язык. Разница лишь в том, что убийство языка – не видимое глазом действие или сумма таковых – вроде пыток, депортаций, расстрелов или бомбардировок. Формально язык все тот же, но… скажем так, его кровеносная система, обеспечивающая жизнеспособность, оказывается отравленной. И каждый, кто профессионально с языком работает, это чувствует, пусть и в разной степени. Не может не чувствовать.
Из книги "Самое долгое путешествие"
Язык – каждый – самая большая любовь моей жизни: ведь только язык способен объединить музыку и миф – две вещи, без которых мир был бы непригоден для проживания.
– Эхом зычного и нерассуждающего фельдфебельского лая несколько десятилетий после Второй мировой войны отзывался в памяти народов Европы язык ее великих философов и поэтов. Но и самый убедительный анализ произошедшего в эпоху нацизма с немецким языком дал именно его носитель – я о книге Виктора Клемперера "Язык Третьего рейха".
– Да, это великая книга, одна из лучших, написанных о языках вообще. И думаю, кстати, что пришло время увидеть детальный разбор того, что происходит – а возможно, уже и произошло – с русским языком…
– Попытки отслеживать и фиксировать факты деградации, уплощения, смыслового “обнуления” русского языка давно предпринимает Гасан Гусейнов – пока что в режиме реального времени. Но ведь и “Язык Третьего рейха” был написан уже в послевоенные годы. Вначале был авторский дневник.
я могу понять авторов, покидающих сегодня русский язык и переселяющихся в другой
– И, как в случае Клемперера, самым убедительным был бы анализ, сделанный не условным въедливым американским славистом, даже не украинцем или израильтянином, пусть и русскоязычными, но именно россиянином. С полевым дневником в руках следившим за изменениями в языке изнутри – и желательно не с 2014 года, когда уже слишком многое вышло на явь, а, скажем, с самого начала века. Размышляя об этом, я всегда вспоминаю беседу двадцатилетней давности с Андреем Битовым. Уже тогда Андрей говорил мне о потенциальной угрозе, заложенной в чрезвычайной униформированности русского языка…
– То есть Битов намекал на некую предрасположенность, податливость русского языка к экспериментам в тоталитарном духе?
– На податливость прежде всего к огосударствлению – а дальше уж все будет зависеть от того, какие формы примет государство. Вот и свершилось: государство стало таким, каким стало… Хотя, каким бы государство ни было, язык от такой узурпации неизменно страдает, вопрос лишь в степени. Он теряет заметную часть живого творческого потенциала. Неслучайно, говоря о родном языке, Битов использовал (никогда не забуду!) метафору “холод Петербурга Достоевского”. Андрей вообще считал, что “домашнее тепло”, которое вдохнул в русскую литературу Гоголь, было закономерным результатом влияния языка украинского – и прежде всего его народной версии, такой сочной в своей стихии – и в своей стихийности. Именно тоску по витальным языковым ресурсам, по яркости народной речи, по “неупорядоченности” локальных диалектов (и куда же они подевались? вся гигантская страна говорит на один манер!) слышала я тогда в словах Битова. Поэтому я могу понять авторов, покидающих сегодня русский язык и переселяющихся в другой. Необязательно украинский. Я могу понять то ощущение окаменелости и тесноты, которые испытывают они в языке, ставшем рупором “рашизма”. Как жить в таком языке поэту?!
– Смею, однако, догадываться и верить, что уход в другой язык – равно как и физический прыжок в Сену (Волгу, Днепр, Ист-Ривер) от невозможности ни уйти, ни остаться – не исчерпывает опций ответа на этот вопрос.
– Вероятно. Мне трудно судить: как невежливо бы это ни звучало, но по факту вопрос – как и язык – не мой. И все же, сколько бы раз ни пыталась я, украинка, полтора года выносящая ужасы и тяготы войны, которой пока не видно конца, влезть, что называется, в шкуру пишущих в эти исключительно трудные времена по-русски – неважно, в Петербурге, Нью-Йорке или Сыктывкаре, – я всякий раз понимала, что решительно не хотела бы быть на их месте.
Из книги "Самое долгое путешествие"
Что остается у писателя, которого война вырывает из его кабинета, разлучает с его компьютером и жестким диском и вышвыривает в воздух, в чужую страну, в вездесущее “нигде” между небом и землей, в вынужденную паузу?...
Память. Язык. Запас нерассказанных историй. Вовсе не так уж и мало.