Ссылки для упрощенного доступа

Венский транзит


Вена, здание ратуши в новогодние дни. Фото Владимира Ведрашко
Вена, здание ратуши в новогодние дни. Фото Владимира Ведрашко

Продолжение воспоминаний об эмиграции в 1970-е годы

Марина Ефимова: В конце июля к нам зашла незнакомая пара питерцев: поэт Игорь Бурихин с женой Леной Варгафтик. Они только что приехали в Вену – измотанные и почти без вещей. Бурихин был одним из шести человек, арестованных в Питере по делу Эткинда в 1974 году. Выглядел он больным, сказал, что у него часто болит голова – его страшно избили не то при аресте, не то в милиции. Похоже, что в наше время у КГБ и милицейских – как у капитана Сегуры из романа "Наш человек в Гаване" – среди противников режима были те, кого нельзя было бить (опасаясь западных заступников), и те, у кого не было заступников и кого бить можно. Бурихины, к нашему ужасу, сообщили, что в Питере арестовали Довлатова. Игорь (мой) в тот же вечер написал статью в защиту Сергея и отправил в Париж, в "Русскую мысль". На следующий день он поехал в венский офис Amnesty International. Реакция там была невнятной – похоже, они были очень разборчивы в том, кого защищать, кого – нет. Статья в "Русской мысли" не успела выйти, как Сережу выпустили и дали разрешение на выезд.

Кто-то сказал нам, что место сбора эмигрантов в Вене – квартира Рудкевича – представителя журнала "Посев" и НТС – Народно-трудового союза – самой боевой антисоветской организации на Западе. Я ещё ничего не знала о долгой, противоречивой и довольно трагической истории этой организации. НТС казался мне чем-то вроде "Союза меча и орала" из "12 стульев". Но к Рудкевичу все ходили, потому что он давал почитать (а иногда и насовсем) запрещённые в Советском Союзе книги. Мы пошли к нему вместе с Бурихиными.

Рудкевич оказался взлохмаченным молодым человеком – добрым и заботливым до трогательности. В его бедной квартирке, которую он ещё с кем-то делил, был склад не только литературы, но и одежды, которую уезжавшие из Вены оставляли в наследство вновь прибывшим. Нам и самим пришлось кое-чем оттуда воспользоваться, когда начались холода. А потом, уезжая, мы тоже оставили в наследство всё, что могли.

В наше время у КГБ и милицейских среди противников режима были те, кого нельзя было бить, опасаясь западных заступников, и те, у кого не было заступников и кого бить можно


Рудкевич устраивал у себя литературно-политические семинары. Игорь читал там отрывки из только что изданной Профферами "Метаполитики"; Косцинский – свои воспоминания; читал рассказы приехавший в конце августа Довлатов. Аудитория чаще всего собиралась интеллигентная и спокойная, но были и случаи бунта. Когда Игорь читал из "Метаполитики", нервно ходивший у дверей молоденький эмигрант вдруг закричал с надрывом:

– Да откуда вы всё это знаете?! Может, ничего этого не было!.. Так и нечего лапшу вешать!..

Это была свобода. Не было больше цензоров, редакторов, не было экспертов и знатоков, каждый стал сам себе мыслитель. Когда Игорю удалось съездить из Вены в Париж, он привёз оттуда горькие впечатления об идеологическом расколе серьёзной литературной эмиграции: Синявские с Копелевым и Михайло Михайловым – в одну сторону; Максимов с Марамзиным и Горбаневской – в другую, Солженицын – в третью. Не успела захлопнуться за нами советская дверь, как все бывшие единомышленниками стали идеологическими противниками. Но во время неуверенного, шаткого еще пребывания в Вене многие эмигранты хотели на всякий случай выглядеть диссидентами. Сергей Довлатов в декабре 78-го, когда мы уже были в Америке, писал нам из Вены:

"...Тут всё по-прежнему. Вадик Б. сказал корреспонденту радио, что на него было семь покушений. Прямо Лев Троцкий. У нас было интервью в консулате. Я чиновнику не понравился. Он привязался к моей дурацкой татуировке, долго и неприязненно расспрашивал об аресте. Им смертельно надоели диссиденты. Особенно фальшивые... Салон Рудкевича хиреет день ото дня. Приезжал глава НТС Поремский. Он мне не понравился. Мировоззрение времён Антанты. И дикие мысли о перевороте в СССР..."

Уже в Америке, в начале 80-х годов Довлатова кто-то привел в гости к людям, близким к НТС, и он потом шутил, что они "всерьёз планируют военный переворот в Советском Союзе и даже какую-то роль отводят кавалерии". Нам тогда и присниться не могло, что меньше чем через 10 лет действительно произойдёт государственный переворот. Правда, без участия кавалерии.

Наши дети тоже осваивались в Вене. Наташку приглашали на третий этаж в гости к хозяйке нашей квартиры, у которой был маленький мальчик. Лена познакомилась на Кёртнерштрассе с симпатичным американским юношей Кевином – ее ровесником, который с невероятной готовностью принимал приглашения пообедать у нас. И однажды за обедом он предложил нам с Леной пойти в Венский оперный театр на "Лебединое озеро" с Нуреевым, на дневной спектакль. Мы посмотрели на него как на сумасшедшего. И тут Кевин объяснил, как ходят в Венскую оперу бесплатно.

Не успела захлопнуться за нами советская дверь, как все бывшие единомышленниками стали идеологическими противниками


В день спектакля торжественное неоренессансное здание Венской оперы (построенное, между прочим, чехом) было отгорожено от площади лёгкой съёмной оградой вроде полицейской. За ней с утра набиралась постепенно толпа претендентов на бесплатную, как оказалось, галёрку. Толпа состояла из одной молодёжи (и я среди них). Минут за 20 до начала спектакля ограду быстро сняли, и толпа бросилась на штурм. Галёрка Венской оперы находится на высоте не ниже четвертого этажа. Мы неслись вверх по бесконечным лестницам – каким-то боковым, не тем, по которым поднимается чистая публика. Меня все обгоняли. Когда я наконец добежала, галёрка была уже полна, но я увидела, что Ленка и Кевин машут мне чуть ли не со второго ряда, где они решительно держат оборону моего места, хотя по правилам этого делать не полагалось – любое место мог занять тот, кто добежал первым. Никаких отдельных сидений на галёрке не было – только скамьи. Сцена виднелась далеко внизу, как на дне ущелья. Хорошо, что я привезла с собой из Питера бабушкин театральный бинокль (потёртый, начала века, но цейсовский) – мы с Ленкой по очереди смотрели в него на сольные партии. Всё равно с такой небоскрёбной высоты я не смогла оценить волшебство Нуреева, зато впервые в жизни увидела сверху общий рисунок балета. И он был восхитительно красив.

В антракте Ленка с Кевиным отправились вниз на разведку, но Ленка быстро вернулась и сказала: "Идём, у тебя есть единственный шанс увидеть венское общество". Мы спустились в фойе партера. Оно было до боли похоже на петербургские театральные фойе – декором, но не публикой. В фойе Венской оперы прогуливалась по кругу массовка из фильма "Большой вальс". Дамы в бальных платьях – длинных. Мужчины – в смокингах (даже маленькие мальчики). Посверкивали драгоценности, стоял лёгкий аромат духов. Дамы касались друг друга щеками, мужчины целовали ручки. Мальчики кланялись разученным резким движением головок. Девочки делали торопливые книксены. Официанты разносили на подносах узенькие бокалы с шампанским. А по стенам стояла галёрка и глазела. Я заметила несколько эмигрантских лиц, но в основном это были молодые американцы, все (и юноши, и девушки) в джинсах, иногда в драных. Но как-то сразу было видно, что это не бедность, а стиль. Они смотрели на венский бомонд без зависти и без нашего смешливого восхищения, смотрели с добродушным, чуть ироничным любопытством – как на второй спектакль.

Ленка ошиблась – мне представился еще один случай глянуть на венскую (правда, полурусскую) аристократию – отчасти благодаря жене поэта Бурихина Леночке Варгафтик. Она понравилась мне неожиданностью своей личности. Тихая полная женщина, с лицом, не выдававшим ее интеллигентности, Леночка Варгафтик, только что прибывшая из Ленинграда, была уже готовой европеянкой. Я помню свое изумление, когда она предложила мне съездить вдвоём в Зальцбург. Нет, я уже знала, что она – германистка, но не знала, до какой степени. В Питере я была знакома с несколькими замечательными переводчиками, чей разговорный язык без практики оставался очень слабым. А тут – первый раз в стране, две недели в Вене, и уже – на поезде, в другой город... Я согласилась с восторгом. Должна признаться – я не запомнила Зальцбург. Он был слишком неправдоподобен – ожившая туристская открытка, игрушечный рождественский город на фоне гор. (Позже такое же странное впечатление возникло у меня от окрестностей Вены, по которым нас повозили австрийские знакомые. Городки были такими игрушечными, чистенькими, беленькими, утопающими в розах, словно там жили не люди, а герои диснеевского фильма). Меня больше взволновала поездка по железной дороге в Альпах, разговоры с Леночкой Варгафтик, само событие – первое путешествие по Европе! – пусть только однодневное.

В фойе Венской оперы прогуливалась по кругу массовка из фильма "Большой вальс". А по стенам стояла галёрка и глазела


Когда Игорь хлопотал об освобождении Сергея Довлатова из-под ареста, в Amnesty International попросили фотографию арестованного. Игорь вспомнил, что фотография была в журнале "Юность", где был напечатан один Серёжин рассказ. Он решил поискать журнал в Национальной венской библиотеке, и Леночка Варгафтик дала ему имя заведующей русским отделом – Марии Андреевны Разумовской. "Разумовские?! Потомки фаворита Екатерины Великой?!" – "И его, – сказала Леночка, – и украинского гетмана Кирилла Разумовского, и графа Григория Кирилловича – учёного-геолога, прадеда Марии Андреевны".

После знакомства в библиотеке мы с Игорем были приглашены на обед к Разумовским, но не к Марии Андреевне, а к ее матери – графине Екатерине фон Вигштайн. Графиня с мужем жили на одной из уютных венских площадей, в доме многоквартирном, как мне показалось, но красивом, старинном. Мы позвонили с улицы у парадной двери, нам открыла Мария Андреевна, и когда мы вместе с ней стали подниматься по лестнице на второй этаж, то увидели на площадке гигантский, от пола до потолка портрет императора Николая Второго – в полный рост. Хозяева вежливо встречали нас в прихожей: сестра Марии Андреевны и графиня с мужем. Он – совсем старенький, а графиня – сильно за 70, но бодрая, с цепким взглядом. Наши манеры были, думаю, ниже приемлемого уровня – Игорь ручки не целовал. Тем не менее, хозяева были приветливы – особенно обе сестры. Они, как потом выяснилось, находились в довольно регулярной связи с родственниками в Москве и представляли собой несколько теоретический, но обаятельный, венский вариант московской диссидентской интеллигенции.

Прислуги за обедом не помню, хозяйничали, по-моему, сёстры. За столом как-то сразу стало понятно, что рассказывать должны мы. И мы рассказывали: я – про Ленинград в блокаду, про советскую деревню, про коммуналку, про друзей. Игорь – о литературной жизни и Союзе писателей, о поездке в Чехословакию (куда его пустили, ошибочно приняв за другого писателя). Разумовские слушали с интересом (кроме старичка, который дремал в своем кресле). Графиня поглядывала на нас пристально и чуть подозрительно. Зато сёстры искренне смеялись, искренне ужасались, были искренне тронуты... Стало ясно, что эти давным-давно онемечившиеся русские аристократы всё ещё страстно интересуются Россией и всё ещё надеются... На что? В Вене 1978 года они казались нам трогательными идеалистами.

Больше нас в гости к Разумовским не приглашали. Скорее всего, мы просто им не понравились. Но еще мне показалось, что этот обед, устроенный в доме родителей, был знакомством не с нами, а с нахлынувшим в Вену малознакомым видом (или даже подвидом) – еврейского, полуеврейского интеллигента-разночинца, антисоветского по духу, но непоправимо советского по происхождению и воспитанию. Возможно, отталкивающую роль играл наш (предполагаемый ими) атеизм или пусть даже агностицизм. В отличие от нас, Леночка Варгафтик была православной и не просто верующей, но набожной. Благодаря ей я посмотрела русскую церковь в Вене на Вальфишгассе – Свято-Николаевский собор. Теремковый, узорчатый, он построен в 1812 году по русскому проекту, но архитектором-итальянцем и потому кажется особенно старательно выполненным образцом "традиционной русской архитектуры". В 1978 году собор был обсажен берёзами и делал весь переулок Вальфишгассе похожим на улочку провинциального русского города времён "Войны и мира".

Визит к Разумовским оставил грустное ощущение нашей неприкаянности – видимо, на Западе наш подвид обречён оставаться в многочисленном одиночестве, в безымянном пространстве между разными, но одинаково чужими политическими направлениями, религиями и культурами.

Эти давным-давно онемечившиеся русские аристократы всё ещё страстно интересуются Россией и всё ещё надеются... На что?


В середине июля – митинг в Венской синагоге в защиту Гинсбурга и Щаранского, которых осудили в Москве на 8 и на 13 лет лагерей – "за антисоветскую агитацию и пропаганду". При входе в синагогу, еще на улице, два молоденьких мальчика в сине-белых кипах вежливо, но решительно проверяли содержимое сумок. Получилась небольшая очередь. Кто-то из наших кивнул на охранников: "Это израильтяне". Я еще не видела израильтян. Я стала разглядывать мальчиков и заметила редкую особенность их лиц (которую потом видела иногда у молодёжи в Израиле) – какое-то заметное выражение готовности – не знаю, к чему... ко всему.

В зале синагоги собралось человек двести. Все стояли толпой. С трибуны говорили ораторы: по-русски, по-немецки, на иврите. Потом вышел седой, крупный человек, заговорил по-немецки, и по залу прошёл шумок. Человек говорил без микрофона – громко, страстно, я не понимала ни слова, но чувствовала, что меня дрожь начинает пробирать. Я спросила, оглядываясь: "Кто это, кто это?" И Кирилл Косцинский, наклонившись к моему уху, выдохнул:

– Визенталь. Это Симон Визенталь.

Так вот что такое – харизма!

В 1980-х годах Симон Визенталь всё ещё охотился за нацистами, и в западной прессе уже проскальзывали по отношению к нему скептические, чтобы не сказать иронические, нотки. Писали, что в главном достижении еврейских мстителей – в поимке Адольфа Эйхмана – Визенталь сыграл очень малую роль, что он часто преувеличивал вину нынешних австрийских и немецких чиновников, бывших во время войны офицерами вермахта, что он одержим идеей мщения... Между тем ещё в 1972 году в Нью-Йорке, в Квинсе жила приветливая дама Хермин Райан, которая в 1943-м была унтершарфюрером СС Магдой Браунштайнер по прозвищу Кобыла Майданека. Она занималась отбором среди заключённых – кому еще работать, а кому в газовую камеру, – в том числе и среди детей. В 1945 году она затерялась в послевоенном хаосе, в 1959-м эмигрировала в Америку и в 1963-м стала гражданкой Соединенных Штатов. Визенталь вычислил ее и нашёл в Квинсе. Американские власти 10 лет отказывались экстрадировать ее в Германию. Наконец в 1973 году она предстала перед судом в Германии среди девяти других бывших нацистов, обвиняемых в убийстве 250 000 заключённых концлагеря Майданек. Суд закончился только в 1981 году, Брауштайнер получила пожизненное заключение и умерла в тюрьме в 1999 году. Кстати сказать, историю подобного запоздалого суда над группой женщин-эсэсовцев мы увидели в 2008 году в замечательном фильме "Чтец", поставленном британским режиссером Стивеном Дардли по роману немецкого юриста и писателя Бернхарда Шлинка. Симон Визенталь умер в Вене, в 2003 году, на четыре года пережив последнего из 1100 нацистских преступников, которых ему удалось идентифицировать и довести до суда.

В августе 1978 года эмиграция в Вене отмечала 10-ю годовщину подавления Пражской весны. Была устроена демонстрация, на которую я не пошла. В 68-м году я продемонстрировать свой протест испугалась (в отличие от Наташи Горбаневской, вышедшей на Красную площадь с годовалым сыном), и теперь мне было стыдно безопасно прохаживаться по восхитительной улице дипломатов Рейзнерштрассе (аналогу петербургской Фурштатской) и размахивать плакатами перед невозмутимым советским посольством.

Игорь с первых дней в Вене вёл лихорадочную литературную деятельность и вскоре стал получать небольшие гонорары за статьи из Германии и Франции. Так мы смогли оплатить два месяца моего обучения на курсах разговорного английского – в здании Англо-австрийского общества, в пешем ходу от дома – как, впрочем, почти всё в Вене. Я волновалась, я не представляла себе, как меня можно чему-нибудь научить, не объясняя этого по-русски.

Курсантов было человек 15, все, кроме меня, – австрийцы: средних лет полицейский, чиновник какого-то государственного учреждения, красивая дама экзотической внешности, худенький старшеклассник... Вёл занятия англичанин Николас, лет 28, с такой внешностью, что мог бы стать пятым в группе "Битлз". Он был потомственным лондонцем – раскованным, смешливым, интеллигентным (судя по манерам и интонациям), но при этом он приходил на занятия в таких тесных джинсах, что приходилось всё время отводить глаза. Николас как-то сразу продемонстрировал нам, что его занятия будут обязательным удовольствием с необязательным обучением. Тем не менее, несомненное удовольствие от общения с ним утроило мои слабые способности к изучению иностранных языков.

Этот обед был знакомством не с нами, а с нахлынувшим в Вену малознакомым подвидом еврейского, полуеврейского интеллигента-разночинца, антисоветского по духу, но непоправимо советского по происхождению и воспитанию


Однажды Николас после занятий пригласил меня в кофейню. Там пахло, как в "Норде", и столики тоже были мраморные, только за окном была Вена. Мы что-то пытались рассказывать друг другу. Я – с его поминутными подсказками, а он – упрощая свой английский до того, что иногда сам начинал над этим смеяться. Когда я рассказала про бабушку, уверенную, что австрийцы должны знать по-русски "хотя бы простейшие слова", Николас сказал: "Мой отец считает, что если говорить по-английски очень громко, то всякий поймёт". После приглашения в кофейню, на занятиях, экзотическая дама, посмеиваясь, сказала: "Николас влюбился в Марину". Но она явно подтрунивала над нами. Вообще австрийцы на этих курсах – все, кроме, пожалуй, полицейского, – были людьми ироничными и даже насмешниками, что очень мне импонировало. А с Николасом у меня был счастливый случай взаимной очарованности двух людей, не имеющих возможности испортить это очарование словами.

Постепенно курсанты попривыкли друг к другу и довольно бойко беседовали – при содействии Николаса. Австрийцы болезненно помнили своё нацистское прошлое. Одна сцена запала в память – с мальчишкой-старшеклассником, у которого было имя, как у Андерсена, – Христиан. Он пропустил два занятия – съездил с приятелем в Лондон. Вернулся обиженный и растерянный, сказал, что в лондонских автобусах стоило им с приятелем заговорить по-немецки, как какие-нибудь подростки, их сверстники, кричали им: "Эй, нацистские сволочи! Убирайтесь!" Христиан – худющий, нескладный – нервно подбирал английские слова, и у него страдальчески кривились губы. Австрийцы подавленно молчали, Николас смутился. Тут этого мальчика некому было утешить, кроме меня, и я сказала, тоже с трудом подбирая слова:

– Христиан, я – русская, полуеврейка, ребёнком провела всю войну в городе Ленинграде, включая блокаду. У меня там от голода погиб дед, а на фронте был убит дядя и ранен отец. Но, пожалуйста, поверьте, ни у меня, ни у всего большого круга моих друзей нет никакого недоброго чувства к вообще всем немцам или вообще ко всем австрийцам. И уж тем более – к вашему поколению.

Поразительно, что стоило мне это сказать, как судьба тут же свела меня с людьми, которые держали зло на целый народ – на свой собственный.

В Вене мы познакомились с переводчицей, слависткой Элизабет (Лизой) Маркштайн и её мужем Хайнцем – журналистом и писателем. Лиза перевела на немецкий "Архипелаг ГУЛАГ", была главной сотрудницей Солженицына на Западе и контрабандой перевезла из Москвы в Вену его письма. Её поступок стал известен, и начиная с 1968 года Лизу перестали пускать в Советский Союз. С тех пор Маркштайны помогали писателям-эмигрантам, пролетавшим через Вену или застревавшим в ней. В 1972 году они принимали у себя Иосифа Бродского и даже возили его к американскому поэту Уистену Одену, который жил тогда в Нижней Австрии. Лиза читала и рецензировала всех заметных российских писателей 60–70-х годов – в том числе ленинградскую группу "Горожане", к которой принадлежал Игорь.

В Вене мы с Игорем ехали в гости к Маркштайнам из разных мест, поэтому я самостоятельно добиралась на трамвае в их новостроечный район – скучный и пустынный (как почему-то все новостройки мира). Чтобы не заблудиться в лабиринте одинаковых домов-коробок, я выбирала среди редких прохожих интеллигентное лицо и задавала очередной вопрос о моём маршруте. Убедилась в том, что венцы с интеллигентными лицами говорят по-английски. И готовы помочь. Правда, моим последним "регулировщиком" был пожилой хозяин газетного киоска, который спросил, почему я не учу немецкий язык. Я сказала, что учу английский.

– А сколько времени вы в Вене?

– Три месяца.

И он сказал раздражённо:

– Неужели за три месяца нельзя выучить немецкий?

Я спросила, какой язык он выучил за три месяца. Он только сердито махнул рукой – в правильном направлении.

Небольшая гостиная Маркштайнов была похожа на помещение редакции – книги, журналы, газеты и рукописи занимали всё пространство, свободное от немногой необходимой мебели. Уже в начале беседы выяснилось, что хозяева (им обоим было тогда за 50) – разочарованные коммунисты: Лиза была членом австрийской компартии до 1968 года, когда ее исключили за помощь советским диссидентам и за сочувствие восставшей Чехословакии. Не знаю, оставался ли коммунистом Хайнц, но в разговоре он всё ещё оперировал марксистскими категориями, для нас уже давно мумифицированными. В интервью, которое Маркштайны взяли у Бродского в 1972 году (оно было опубликовано только в 2013 году), Хайнц даже спросил Иосифа, считает ли он себя советским поэтом. Я бы думала, что Бродский отшутится. Но с Иосифом часто случалось, что чем нелепей вопрос, тем интересней ответ:

– Вы знаете, Хайнц, – сказал он, – у меня вообще довольно сильное предубеждение против каких бы то ни было определений, кроме определения – русский поэт. Что касается советского режима, это, при всех его заслугах и преступлениях, всё-таки режим реально существующий. И я при нём просуществовал 32 года. И он меня не уничтожил...

Тут Хайнц торопливо вставил, что в своей недавней статье он как раз писал, что советский режим уже нельзя вычеркнуть, что это есть исторический и культурный факт. Бродский подхватил:

– Культурный факт. Это самое главное. ... Многое в творчестве людей, которые там живут, инспирировано не divine invasion, не божественным вторжением, но идеей сопротивления. Это надо всегда помнить. ... Странная история, у меня, может быть, что-то не в порядке с системой чувств, но у меня никогда не было ненависти к режиму. ... Я всегда понимал, что это люди. Это ужасная вещь. Для борца это вещь совершенно лишняя, то есть вредная смертельно. Стало быть, я не борец. Может быть – наблюдатель.

Бродский не был, конечно, только наблюдателем, но его творчество и в Советском Союзе вдохновлялось не "идеей сопротивления", а именно divine invasion. А Маркштайны были как раз борцами, но побеждёнными и потому, как мне казалось, печально-гневными.

История семьи Лизы Маркштайн – тоже венская история. Ее отец Иоганн Коплениг был главным австрийским коммунистом, по профессии – сапожником, по происхождению – сыном батрака с четырёхклассным школьным образованием. Он был солдатом в Первую мировую войну, в 1915 году попал в плен к русским, пробыл в плену три года и стал коммунистом. Вернувшись в Австрию, в Вену, он создал и возглавил тамошнюю компартию, но с приходом к власти Гитлера (который приравнивал коммунистов к евреям по степени опасности для Германии) Копленигу пришлось бежать – в Прагу, в Париж, потом, в 1939 году, – в Москву. Лизе было 8 лет. Они оставались в Москве всю войну, и Лиза училась в московской школе. В середине апреля 1945 года семья вернулась в Вену, Иоганн Коплениг вошёл в состав временного правительства и стал заместителем канцлера Карла Реннера – того самого Реннера, чью жизнь успел спасти подполковник Кирилл Успенский, благодаря тому обстоятельству, что у старлея Халимоненко заело автомат.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG