- Чаадаев – один из самых неоднозначных персонажей историко-философской мысли XIX века, вокруг него существует множество мифов.
- Современные исследователи называют Чаадаева религиозным христианским философом, мистиком, первым оппозиционером и первым же западником, а также истинным патриотом.
- Фигура Петра Чаадаева стоит в центре очень многих дискуссий, споров, общественных движений. Его тексты двухсотлетней давности актуальны и сегодня.
Алексей Юдин: Как и почему до сих пор не дает нам покоя "неудобный" Чаадаев? Чаадаев Петр Яковлевич или Чаадаев-миф: с кем мы имеем дело? Как читали и что вычитывали у Чаадаева за прошедшие 200 лет?
У нас в гостях Вера Мильчина, филолог, переводчик, специалист в области русско-французских культурных связей, и Екатерина Лямина, также переводчик, филолог, культуролог и специалист по русской культуре конца XVIII – начала XIX века.
Честь представить Петра Яковлевича выпала нашему корреспонденту Ирине Мартин.
Ирина Мартин: Чаадаев – один из самых неоднозначных персонажей историко-философской мысли XIX века. Его тексты двухсотлетней давности пугающе остры и сегодня. "Мы живем одним настоящим, в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя", – заключает он в начале XIX века. И слова эти отголоском звучат в веке прошлом и нынешнем. Да и упомянутый им безъязыкий Царь-колокол до сих пор остается символом России.
В полемике или согласии с идеями, высказанными в его "Философических письмах", вырос Бакунинский анархизм и социализм Чернышевского, революционные настроения Герцена и славянофильство Хомякова.
Современные исследователи называют его религиозным христианским философом, мистиком, первым оппозиционером и первым же западником, а также истинным патриотом.
Сегодня сложно найти причины тех или иных поступков Чаадаева
Сегодня сложно найти причины тех или иных поступков Чаадаева. Даже его биограф Михаил Жихарев, знакомый с Петром Яковлевичем около 15 лет, так и не смог выяснить, почему, скажем, Чаадаев оставил военную карьеру на пике, почему вернулся в Россию через полгода после восстания декабристов, зачем опубликовал свое первое "философическое письмо" в "Телескопе", зная о последствиях. Это последнее обстоятельство особенно не дает покоя исследователям, ведь к моменту публикации первого письма Чаадаев уже весьма далеко отошел от идей, в нем изложенных.
Дамский философ без дамы сердца, денди без средств, публицист без права публикации, кем он был на самом деле – остается только гадать. Человек замкнутый и скрытный, он никому не поведал своих тайн. Это питало многочисленные сплетни еще при его жизни и создало невероятные легенды уже после его смерти. Сегодня его образ настолько неотделим от противоречивых мифов, что уже почти невозможно добраться до сколько-нибудь свободного от шелухи домыслов реального человека. А философию его, так или иначе, умудрялись приспособить под свои нужды настолько разные политические группы, что и она обросла бесчисленным количеством трактовок и смыслов.
Вера Мильчина: Я вспомнила очень известную фразу из романа Булгакова "Мастер и Маргарита", где бездарный поэт Рюхин размышляет про Пушкина: "Повезло, стрелял, стрелял в него этот белогвардеец, раздробил бедро и обеспечил бессмертие". Вот по отношению к Петру Яковлевичу в роли этого белогвардейца выступили сначала те, кто напечатал его письмо в "Телескопе".
Алексей Юдин: Я пытаюсь понять, почему в центре очень многих дискуссий, споров, мощнейших общественных движений стоит фигура Петра Чаадаева. Вот был упомянут Пушкин: известно, что между Петром Яковлевичем и Александром Сергеевичем было очень тесное интеллектуальное общение, известны письма, известно стихотворение Пушкина "Чаадаеву". И есть это финальное письмо 10 октября 1836 года, на излете пушкинской жизни, где он высказывает некоторые соображения критического плана по отношению к Петру Яковлевичу (оно не было отослано, ответа не было). Давайте попытаемся дать ответ Пушкину от имени Чаадаева. Пушкин пишет: "Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема. Однако нравы Византии никогда не были нравами Киева". Дальше про духовенство, религиозная тема: "Согласен, что нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все". Третье: "Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться". Дальше он перечисляет какие-то важные события и заканчивает так: "А Петр Великий, который один есть целая история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы?" Что бы мы ответили от лица Петра Яковлевича?
Вера Мильчина: Я не берусь отвечать за Чаадаева. Он и сам говорил и то, и противоположное. Про Византию не скажу, а про духовенство: лукавит Александр Сергеевич, говоря, что оно носит бороду, и все. Он прекрасно знал, и знали после него, что дело было не просто в том, что оно носит бороду, а в том, что духовенство, в частности низшее, было поставлено на такую роль, его не уважали. Это все описал не только маркиз де Кюстин (можно сказать, что он француз, русофоб и оклеветал), но и русские люди. Николай Иванович Тургенев написал прекрасную книгу "Россия и русские" на французском языке, там очень много про Россию. Чаадаев это знал. Он прекрасно знал, что низкого священника в поместье не посадят за стол даже с помещиками.
Алексей Юдин: Он бы стал защищать русское духовенство?
Вера Мильчина: Стал бы, наверное.
Алексей Юдин: А по поводу ничтожности отечественной истории?
Екатерина Лямина: Здесь у Пушкина была своя точка отсчета, он все-таки к тому времени уже считал себя историком. Более того, он писал беллетризованную прозу, к тому времени уже был автором двух таких текстов. Поэтому, наверное, в этом месте его письма мне слышится некоторое раздражение. Именно потому, как мне кажется, что Чаадаев писал по-французски, Пушкин сам пишет это письмо по-французски. У Чаадаева во французском дискурсе все это превращается в ряд изящных, завершенных, отточенных и, в общем, очень светских формул. Пушкин же, как мы знаем, любил историю домашним образом, поэтому Петр в "Арапе Петра Великого" у него в каком-то грязном заплатанном камзоле, а Пугачев имеет свою жестикуляцию, свои глаза…
Алексей Юдин: Чаадаев проносится сверху, он видит цивилизацию, какие-то движения, а Пушкин щупает ее руками. Но вот с чем Пушкин согласен: "Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь, что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству поистине могут привести в отчаяние". А в черновике было еще жестче: "Наше современное общество столь же презренно, сколь глупо". Это действительно чаадаевская позиция, с которой соглашается Пушкин, – презрение к современному обществу, цинизм, все то, что он так изящно и пренебрежительно изъясняет по-французски?
Вера Мильчина: Это тоже концепция. И это не мешало ни Пушкину, ни потом Чаадаеву.
Идея о том, что Чаадаев всю жизнь прожил затворником, придуманная. Когда его приговорили к сидению дома, к невыезжанию, к щупанью пульса, через год он уже был уволен от всего этого, принимал у себя, бывал в других салонах, полемизировал, спорил, соглашался. Но концепция такая, что нет общественного мнения. Тут они бы, наверное, согласились.
Екатерина Лямина: Я думаю, расставляя все возможные кавычки: да, это либеральная точка зрения. И хотя Пушкин к концу 1836 года довольно сильно поправел, он гораздо больше, полагаю, отдавал должное (со всеми, опять-таки, допущениями) Николаю Павловичу в том числе, живя в Петербурге и гораздо более непосредственно наблюдая, что там происходит, чем Чаадаев, который жил во Левашовском флигеле на Новой Басманной улице. То есть в данном случае они как бы поменялись местами: сначала маленький и подрастающий Пушкин, который из лицея наблюдает супер-яппи, хиппи Чаадаева, на пике, молодого, красивого, элегантного, а теперь Чаадаев перемещается в Москву, сидит там, на него еще обрушивается эта напасть в виде щупанья пульса и объявления сумасшедшим, но он добровольно выбрал Москву, а Пушкин живет в Петербурге.
Алексей Юдин: Давайте теперь услышим подробности от Михаила Велижева, лучшего современного знатока Петра Чаадаева.
Михаил Велижев: Конечно, его фигура – мифопорождающая. Он сам довольно сильно способствовал созданию подобного рода мифологии. Для меня один из самых странных элементов в этой мифологии – это представление о нем как об одном из первых диссидентов, о том, что власть подавила несчастного Петра Яковлевича, который решил покритиковать ее публично, как следствие объявила его умалишенным, унизила, но он, тем не менее, сохранил ясность ума. История чаадаевского дела показывает, что как раз этот вердикт – назначить его умалишенным – стал результатом не объединения монолитной власти и стремлением авторитарной власти надавить на вольнодумца, а результатом глубокого конфликта внутри самих чиновников высокого ранга, которые при Николае I отвечали за идеологию. Министр народного просвещения Уваров собирался и хотел объявить Чаадаева преступником (связь его выступления с последствиями декабрьского восстания 1925 года). А Бенкендорф, начальник Третьего отделения, наоборот, по целому ряду причин предпочел подсказать императору совершенно другое решение.
Почему так существенно, что он именно сумасшедший? Сумасшедший по определению не имеет поддержки в обществе, общество может ему сочувствовать, но московское общество не разделяет точку зрения Чаадаева на православие, самодержавие и народность. Да, он испытывал невероятную фрустрацию от невозможности публичного выступления.
Известно, что после отставки в 1821 году он в 1833-м пытается вернуться на государственную службу, но делает это довольно оригинальным способом: пишет Дашкову и Бенкендорфу довольно наглые письма. Ничего не получается, потому что, разумеется, история 1821 года оказывает колоссальное влияние на его репутацию. Понятно, что во время декабрьского восстания он не был в Петербурге, но в 1826 году за ним следили, его обыскивали на границе, то есть репутация у него была не из лучших. Он не мог вернуться на службу туда, куда ему хотелось, он должен был пройти некоторый путь. Он отказался идти по этому пути, но осталась неудовлетворенная амбиция публичного говорения, известности.
Все до тех пор не знали, кто такой Петр Яковлевич, и внезапно узнали из-за колоссального скандала
В этом смысле она была абсолютно удовлетворена в 1836 году. Все до тех пор не знали, кто такой Петр Яковлевич, и внезапно узнали из-за колоссального скандала. Он, как известно, страшно струсил. Когда началась вся эта история, он сдал всех. И современники, которые слышали его в ноябре 1836 года, Денис Давыдов, Строганов, попечитель московского учебного округа (есть письма), поражались тому, как он "низко пал", обвинил во всем Надеждина, ходил по начальству и доказывал свою благонадежность.
Много кто, преимущественно в XIX веке и в ХХ тоже, эксплуатировал отдельные его выражения. Отчасти этому способствует и сама поэтика перевода чаадаевских текстов. Это не научные трактаты, а набор острых словечек, афоризмов, парадоксов, отдельных умозаключений, которые могут использоваться совершенно независимо от целого. Разумеется, дальше, как только его сочинения стали доступны в печати, многие доставали из него то, что им было необходимо. В этом смысле сама природа его сочинений подталкивала людей к тому, чтобы вырывать из контекста отдельные его красивые фразы, использовать их, думать над ними. Это происходит и сейчас.
Первое "философическое письмо" известно отдельными своими выражениями людям, которые никогда ничего не слышали ни про Чаадаева, ни про его текст: вот такой радикальный критик России, которого никогда не было ни до, не после, страшно пессимистичный и мрачный, который не видит решительно ничего хорошего. Такой мифологии, стремления к тому, чтобы вырывать его слова из контекста и применять их к современности, полно, это любят все.
Алексей Юдин: В этом комментарии Михаила Велижева прозвучала, что называется, последовательная деконструкция мифа. Но при этом в фигуре Чаадаева остается какой-то магнетизм.
Вера Мильчина: Михаил Брониславович не сказал про свою последнюю статью, где он показывает с документами в руках, что это приговорение к сумасшествию даже без медицинского осмотра, просто с точки зрения властей, было распространенной процедурой и касалось не одного Чаадаева. Более того, во многих случаях это делалось как защитная мера, то есть так же, как поступил Бенкендорф: вместо того чтобы сослать его на каторгу, посадить в тюрьму (я чуть-чуть утрирую), его объявляют сумасшедшим. А еще есть такой оттенок: там же Бенкендорф обыграл императора, потому что император, прочтя, написал, что это бессмыслица, достойная умалишенного.
Алексей Юдин: Почему так случилось: он что-то такое сказал, что нельзя было говорить, или он это сказал в какой-то неподходящий момент, или в какой-то неподходящей позе? Я процитирую Чернышевского: "Он произвольно присваивал себе должность, на которую не имел права. И такое самовольство, хотя до некоторой степени извиняемое усердием, конечно, не могло быть допущено". Это должность проповедника. Проповедничество, о котором говорит Чернышевский, это то, за что его и покарали?
Екатерина Лямина: Мне кажется, здесь имела место как раз смена позы. Все читали эти письма, они ходили из рук в руки еще до публикации. Чаадаев говорил подобные вещи в довольно большом количестве московских салонов и гостиных, и всех это устраивало.
Алексей Юдин: Почему тогда это рвануло?
Екатерина Лямина: Потому что Недеждин перевел это на русский язык. Надеждин – это горе-издатель журнала "Телескоп", очень образованный человек, профессор Московского университета, но с этим журналом он совершенно запутался, у него были неисполненные обязательства перед подписчиками, и ему нужен был какой-нибудь бум.
Вера Мильчина: Или преуспеет, или закроют, но закроют не за долги, а вроде как гонимого. Тут есть еще один момент: помимо того, что все знали эти мысли, во многом они ему не принадлежат. Недаром Александр Тургенев, очень образованный человек, называл его то "русский Местр", то "русский Балланш". Жозеф де Местр, например, много писал о том, что русские, в силу того, что они отключены от всемирной кафолической религии, отключены от истории.
Алексей Юдин: Меня заинтересовали проевропейские параллели в таком чаадаевском мифе – это глашатай, рыцарь свободы, аристократичный профиль, медаль человечества... Но при этом – упомянутый Жозеф де Местр… Здесь я вспоминаю слова писателя, историка Николая Ульянова: "Глашатай свободы, смелый обличитель реакции был учеником величайшего реакционера своего времени Жозефа де Местра. Это его философия эшафота проступает в писаниях пророка Тверского бульвара". Это справедливые слова?
Вера Мильчина: В принципе, справедливые.
Алексей Юдин: У меня сложилось восприятие Чаадаева через какую-то либеральную традицию.
Екатерина Лямина: Вы только что сказали – "глашатай свободы": безусловно, либеральная традиция за этим стоит.
Алексей Юдин: Но при этом питался он из каких-то других источников.
Вера Мильчина: Потому что он исходил из другой точки зрения. У него была концепция, что человечество может развиваться только в рамках всемирного христианства: поэтому, кстати, он не исключал Россию полностью. Нельзя говорить, что он думал про Россию только плохо, а потом испугался и после 1836 года стал говорить другое. Просто он говорил в одной перспективе, а мы читаем это в другой.
В 1842 году Александр Тургенев пишет брату: "Наш басманный философ против указа об обязанных крестьянах (а это был такой шажок к тому, чтобы крестьян освобождали, но без земли, чтобы они заключали условия с помещиками) и полагает, что рабство принадлежит к историческому существенному быту русскому и входит в состав оного, и с ним может и сам сей быт распасться". Это, к сожалению, Чаадаев настоящий.
Екатерина Лямина: Кроме того, он парадоксалист, что называется, "ради красного словца"… В салоне, в одной обстановке, в одном настроении это может прозвучать одним образом, а как дошло до дела: давай, освобождай своих крестьян, у тебя есть такая возможность – нет, не буду. Для него одно не противоречит другому.
Алексей Юдин: Осип Мандельштам говорит о Чаадаеве так: "У России нашелся для Чаадаева только один дар: нравственная свобода, свобода выбора. Никогда на Западе она не осуществлялась в таком величии, в такой чистоте и полноте". А дальше очень интересно: "Чаадаев был первым русским, в самом деле, идейно побывавшим на Западе и нашедшим дорогу обратно. На него могли показывать с суеверным уважением, как некогда на Данте: "Этот был там, он видел – и вернулся".
Екатерина Лямина: Сплошная мифологизация.
Вера Мильчина: Давайте я вам расскажу конкретно про Россию. У Чаадаева это одна из формул, которая очень цитируется. В "Телескопе" сказано так: "Мы живем в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте, без прошедшего и будущего". В переводе прекрасного ученого Дмитрия Шаховского это – "в плоском застое", но там нет никакого застоя, просто "в абсолютном спокойствии". Дальше Герцен это страшно амплифицировал, подчеркивал и писал сначала в книге "О развитии революционных идей в России", в 1881 году: "Чаадаев сказал России, что прошлое ее было бесполезно, настоящее тщетно, а будущего никакого у нее нет". В "Былом и думах" это звучит так: "Он был совершенно прав, говоря, что прошедшее России пусто, настоящее невыносимо, а будущего для нее вовсе нет". Александр Бенкендорф сказал: "Точка зрения, с какой стоит понимать и описывать русскую историю: прошлое России было блестящее, ее настоящее более чем великолепно, а что касается ее будущего, оно превосходит все, что может представить себе самое смелое воображение". Можно подумать, что это действительно сказал Александр Бенкендорф. Но, к сожалению, мы это знаем как раз от упомянутого племянника Чаадаева Михаила Жихарева, который опубликовал это только в 1871 году, и он там ссылается на дядюшку: Петр Яковлевич ему рассказывал, что Бенкендорф сказал то-то и то-то. То есть, по-видимому, он придумал формулу, совсем отрицательную придумал Герцен, но Чаадаев выдвинул сначала в своем "философическом письме", что мы живем в полном равнодушии, но потом, очевидно, он же придумал формулу за Бенкендорфа. Это я к тому, что Чаадаев мог разворачиваться разными гранями. А эта формула (якобы Бенкендорфа) вообще, видимо, никому не принадлежит.
Алексей Юдин: У нас есть комментарий Павла Каплевича, инициатора постановки спектакля "Чаадский".
Чаадаев – провокатор, он провоцирует других на какие-то поступки, которые отвечают его устремлениям
Павел Каплевич: Мне Чаадаев интересен, во-первых, тем, что он не соглашается, во-вторых, тем, что он провокатор – он провоцирует других на какие-то поступки, которые отвечают его устремлениям, он такой определенный бациллоноситель. Просто бацилла бывает разная: у кого-то она бывает связана с социумом, у кого-то – с творчеством, у кого-то – с невозможностью жить в этих обстоятельствах, он начинает вибрировать. Он был очень ярким персонажем. Он блестящий, он интеллектуал, у него прекрасный слог, он бы мог стать писателем очень высокого уровня, но остался в тех рамках, в которых был. Мне импонирует, что он был визуалист, очень любил красивое. Считается, что дендизм в России пошел от него, он – один из самых ярких его представителей.
Это особо не изученная и не популяризированная фигура. Он очень точно выражал свое время, не случайно его так боялись. Лишний человек всегда современен, всегда есть что-то, чему он противопоставляется. Драматургический конфликт возникает, только когда что-то кому-то противопоставлено. В данном случае – Чаадаев и Чацкий. Наш спектакль – это просто одно из высказываний о роли людей, которые вознамериваются противопоставить себя большинству. Мы начинали работать три года назад. Актуальность была и тогда, постоянная тема "Горя от ума": она не проходит, она всегда актуальна. Но мы оказались еще более актуальны, чем можно было предположить. Замышляя это, мы совершенно не предполагали того, что произошло с Кириллом Серебренниковым.
Екатерина Лямина: Это, конечно, следование пути радикальной мифологизации: Чаадаев страдает за все человечество в России, противостоит обществу. Но все, что мы тут говорили, свидетельствует о том, что никакому обществу Чаадаев не противостоял, он был идеально вписан в свое московское общество.
Вера Мильчина: Чаадаев был вписан в это общество, но одновременно продолжал спорить. Это из писем к тому же Александру Тургеневу. Он пишет про круг московских славянофилов, с которыми он виделся почти каждый день то у себя, когда они к нему приезжали, то у них (Хомяков, Самарин, Киреевский). Он с ними спорил. Вот что он пишет в 1841 году Александру Тургеневу, и это показывает, что такое чаадаевская ирония, глумливость и язвительность: "Здесь все живы и здоровы, народность преуспевает, по улицам разъезжают тройки с позвонками, лапотный элемент в полном развитии. Ежедневно делаю новые открытия, открываем славян повсюду. На днях вытолкаем из миру все не единокровное". А вот фраза из письма 1845 года: "Мы затопили у себя курную хату. Сидим в дыму, зги божьей не видать". Это не значит, что он их ненавидел или презирал, нет, он, может быть, даже что-то подобное и им говорил, но печатать это было нельзя.
Алексей Юдин: Когда я впервые в юности прочел Чаадаева, я понял, что он задел во мне какой-то нерв, и это очень важная терапевтическая работа на всю жизнь.
А как можно было бы нарисовать добродушный шарж на Чаадаева, в виде кого?
Вера Мильчина: В виде маркиза де Кюстина. В каком-то смысле они параллельны. Есть такие фигуры, которые говорят про свое время для своего времени, но это почему-то оказывается актуально для всех времен. С Кюстином, с его книжкой "Россия в 1839 году" было точно так же: он написал ее, издал, потом почему-то прошло сто лет, и Кеннан, американский историк, пишет, что эта книга замечательно объясняет нам время Сталина и Брежнева. Кюстин не был пророком, он писал то, что видел, и Чаадаев примерно так же.
Алексей Юдин: Чаадаев объясняет нам наше время?
Екатерина Лямина: Что касается истории, то нет, здесь я с ним не согласна. Что же касается того, что это плачевнейшее отсутствие гражданских институтов (и Пушкин с ним соглашается), я думаю, что это как раз можно резюмировать фразой Мандельштама: "Мы живем, под собою не чуя страны". Это именно то, о чем говорит Чаадаев.
Алексей Юдин: У меня созрел шарж: в виде какого-то доктора. Но это не терапевт, а диагност: он только обнаружил какие-то тревожные симптомы.
Вера Мильчина: Думаю, что после щупанья пульса фигура врача была бы ему неприятна.
Екатерина Лямина: Скорее это фигура путешественника или наблюдателя: возможно, через лорнет.