10 февраля – 125 лет со дня рождения Бориса Пастернака. Прожил он семьдесят, и годы его жизни были заполнены сверх меры. Поистине, в этой жизни было больше трудов, чем дней (как сказал Гюго на похоронах Бальзака).
О молодом Пастернаке лучше всех написала Марина Цветаева. Ее статья о книге "Сестра моя жизнь" называется "Световой ливень". Темы тогдашнего Пастернака – стихии бытия, не только свет, но и деревья, дождь, гроза. Сами стихи Пастернака – стихия, наряду с основными – вода, земля, воздух, огонь. Мир переживается Пастернаком как данный впервые, поэт – Адам в первый день сотворения мира. У него нет ни истории, ни психологии, даже индивидуализированного образа – он растворяется в стихиях, они говорят за него. Сад слушает самого себя, а ветер разговаривает с ветками – о нем, о поэте. Мир одушевлен в себе, он как бы не нуждается в человеке. "Сестра моя жизнь" имеет второе название – "Лето 1917 года". Но это не лето революции, а просто такая-то дата от сотворения мира. И революция предстает в этой книге – женщиной, которую любит поэт, они для него сливаются в одно. Для него нет истории – но первичное вещество мира, воспринимаемое на глаз, на слух, на ощупь, даже на вкус. "У капель тяжесть запонок, И сад слепит, как плёс, Обрызганный, закапанный Мильоном синих слез". В мире поэта нет ничего не значащего, не важного, мелкого. Героем стихотворения могут стать "Мухи мучкапской чайной": "Но текут и по ночам Мухи с дюжин, пар и порций, С крученого паныча, с Мутной книжки стихотворца". Крашеный паныч – это цветок, но в то же время и сам поэт, ведь это слово означает также "молодой человек". В стихах Пастернака всё равно всему. Ссора поэта с любимой становится образами дома, деталями его строения: "Ты молчала. Ни за кем Не рвался с такой тугой. Если губы на замке, Вешай с улицы другой. Чтобы знал, как балки груз По-над лбом проволоку, Что в глаза твои упрусь, В непрорубную тоску". Это стихи не в эмпиреях возвышенных чувств пребывают, они весомы, зримы и, конечно, грубы, в них переживается, можно сказать, сопротивление материала – материал, вещество бытия становится тем более ощутимым; и ассоциации возникают не только с ранним футуризмом, но и, скажем, с Пикассо.
Погруженный в такие реалии и материи, в такие первоначала, поэт вправе не обращать внимания на детали текучего, текущего, эфемерного человеческого бытия. Но история все же начинает доставать Пастернака, вторгается в ненарушимый мир природных и бытовых реалий. Вот стихотворение 1922 года:
Пей и пиши, непрерывным патрулем
Ламп керосиновых подкарауленный
С улиц, гуляющих под руку в июле
С кружкою пива, тобою пригубленной.
Зеленоглазая жажда гигантов!
Тополь столы осыпает пикулями,
Шпанкой, шиповником – тише, не гамьте! –
Шепчут и шепчут пивца загогулины.
Бурная кружка с трехгорным Рембрандтом!
Спертость предгрозья тебя не испортила.
Ночью быть буре. Виденья, обратно!
Память, труби отступленье к портерной!
Век мой безумный, тебя ль образумлю,
Темп потемнелый былого бездонного?
Глуби Мазурских озер не разуют
В сон погруженных горнистов Самсонова.
После в Москве мотоцикл тараторил,
Громкий до звезд, как второе пришествие.
Это был мор. Это был мораторий
Страшных судов, не съезжавшихся к сессии.
Теперь уже сами детали и краски повседневности вталкивают в историю, ассоциируют с ней, как цвет пива напоминает о болоте, а болото – о погибшей в 1914 году армии Самсонова. И в то же время – это некое заклятие: да минует меня, нас, чаша сия, да будет "мораторий" на страшный суд современности.
Пастернак начинает писать уже не о природе, а об истории – пишет "Высокую болезнь", "905 год", "Лейтенанта Шмидта", "Спекторского". История настигает поэта, отрывает его от первоначальных реалий. "Гениальный дачник", как называли тогда Пастернака, делается современником событий – и уже не уклоняется, не прячется на чердаках, с которых он когда-то спрашивал "детвору": "Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе?" Происходит то, что Пастернак назвал "вторым рождением", – так называется книга стихов 1932 года, в которой поэт стремится стать современником истории, участником ее событий. Но как характерно для Пастернака, что эта книга вызвана опять же любовью, женщиной – через них он всякий раз обновляется и снова видит мир в его поэтическом образе. "Но разве я не мерюсь пятилеткой, Не падаю, не поднимаюсь с ней?" В 1917-м степь вздымалась "революцьонною копной", и это были не только сенные стога, сжигаемые бунтующими крестьянами, но и пристанище влюбленных: "Снова что ни ночь – степь, стог, стон и теперь и впредь". Теперь, в 32-м, женщина ассоциируется с отблеском ламп "Светлана" – образ "строительного плана", строек индустриальной пятилетки.
Пастернак не уходил из социального мира, наоборот, шел ему навстречу, и в середине 30-х годов, когда власть начала пробовать его на роль "главного поэта", иллюзия такого единства появилась, впрочем, очень ненадолго. Пастернак не мог не видеть, какими бедами оборачивается для страны господство жестокого режима. И тогда действительно происходит отторжение поэта от истории, его суд над историей. Он пишет роман "Доктор Живаго", в котором говорит всю известную ему правду, свою правду. "Мораторий", отсрочка кончились. И новая его героиня, новая любовь предстает в романе – да и в жизни – в трагическом облике несчастной узницы. Отсюда смещение поэтики Пастернака, новое для него видение мира в новой художественной форме. Герой романа, сам роман предстают в некоем житийном жанре, в иконическом образе. Наиболее проницательные исследователи отсюда объясняют видимые недостатки романа, возникшие из столкновения переполненной всеми красками бытия палитры Пастернака с требованиями иконописи. Женщина, новая героиня Пастернака как бы из Сикстинской Мадонны становится Скорбящей Богоматерью. Такой переход не способствовал полной удаче романа, его эстетика не выдержана, двоится. Сам Живаго – христоподобная фигура, более того, Пастернак теперь видит самого себя в таком образе – он готов на жертву за правду. И эта жертва была принесена. "Зал затих. Я вышел на подмостки…" И это не Гамлет уже, а Сын Человеческий. Тут уже не следует говорить об эстетике – мы присутствуем при мистериальном действе. И Пастернак останется в русской памяти, в русской истории уже не только поэтом, а вечным образом человеческого величия. 125 лет – это для него не срок, он останется в России вечно. Есть Россия – будет Пастернак. И есть Пастернак – есть Россия.