Владимир Тольц: 24 октября Малый зал ЦДЛ – Центрального дома литераторов в Москве - был заполнен под завязку. Пытавшийся разыскать меня там знакомый писатель просто не смог войти - вход и проходы были забиты людьми. Пожилыми по преимуществу. "Как в былые времена" - сказал кто-то, стоявший рядом со мной, разумея то ли перестройку, то ли мрачные собрания сов.писателей более древних времен. Во всяком случае, название мероприятия - "Преступление без наказания (Русские писатели в эпоху Большого террора)" - напоминало именно эти времена.
Формально вечер был посвящен презентации переиздания издательством "Прогресс-Плеяда" историко-публицистической трилогии Виталия Шенталинского "Рабы свободы", "Донос на Сократа" и "Преступление без наказания". Книги его выходили и раньше. Поначалу за границей, потом и в России. Но судя по всему – и по масштабам темы, и по нынешней недоступности документальных материалов, которые посчастливилось изучить Шенталинскому, и по тому интересу к этой трилогии, который мне довелось наблюдать не только на вечере в ЦДЛ, и нынешнее трехтысячным тиражом переиздание трилогии читательского спроса не удовлетворит. И это – одна из причин, по которой я решил посвятить книгам Шенталинского, затрагиваемым в ней проблемам, ее разнообразным сюжетам серию выпусков нашей программы.
Телефонная линия соединяет нас с Москвой, а там с Виталием Александровичем Шенталинским.
- Скажите, Виталий, что побудило Вас к изучению темы репрессированной советской (и антисоветской) литературы?
Виталий Шенталинский: Тут личные обстоятельства помогли. Еще в 60-е годы я долго жил на Колыме, в Магадане. Работал там журналистом. У меня было много друзей политзеков сталинского времени, выпущенных из лагерей. Они там и осели многие. Обсуждали, как сохранить и открыть людям память о репрессиях, о трагедии говорили, о катастрофе, постигшей нашу страну. И вот я начал исподволь собирать материалы еще тогда, в то время когда запрещалось об этом писать, говорить публично. Но исторический шанс – открытие архива Лубянки, распечатать этот "черный ящик", освободить из заточения нашу память – этот шанс, конечно, появился позже, только в годы перестройки. Я прекрасно понимал, что в одиночку такое дело не осилишь, нужна какая-то общественная поддержка.
И вот в 1988 году, тогда вся страна кипела, сделал одновременно два шага. Первый. Я обратился с открытым письмом, предложил создать комиссию по наследию репрессированных писателей, открыть их дела в секретных архивах. Вы спросите, почему именно писателей? В это время уже начал работать "Мемориал". Он занимался в целом этой проблемой, а я задумал как бы литературный мемориал. Писатели – это ведь очень важная часть общества. Потому что он осмысливают и выражают сознание и опыт многих людей.
Владимир Тольц: Виталий, а как, при каких обстоятельствах Вы получили доступ к уникальным материалам "органов" по этой табуированной ранее теме? Как относились к Вам там люди, хранившие эти материалы?
Виталий Шенталинский: Я отвечу на все это, но мне надо углубиться в историю. Я говорил, почему именно писателей я взял. Потому что когда их арестовывали, вместе с ними увозили целые мешки с их рукописями. Где они? Где это арестованное слово? Может быть, сохранилось? Его надо спасать? И вот это мое открытое письмо не публиковали. Оно долго блуждало по инстанциям и, в конце концов, попало аж в Политбюро ЦК КПСС, к счастью, к самому архитектору перестройки – Александру Яковлеву. И он отправил это письмо в КГБ и прокуратуру с резолюцией - "Прошу помочь писателям". Это был важный первый шаг.
А второй, который я тогда же сделал. Я обратился к писателям, которым доверял и был уверен, что эта тема им близка, важна. Позвонил Булату Окуджаве. У него и собрались на первое наше заседание. Пришел Анатолий Жигулин, Олег Волков. Все они тогда еще были живы. К нам присоединились тогда Юрий Корякин (сначала по телефону, а потом воочию), Виктор Астафьев (созвонились с ним), Юрий Давыдов, Владимир Леонович и другие. Вот они составили костяк комиссии. Это уже была сила. И тогда это удалось, прошибло стену рутины, закрутилось, хотя было непросто. Потому что все-таки примерно год ушел на создание официального признания этой комиссии, еще год на то, чтобы открыть на Лубянке первое следственное дело.
Это был шанс и прорыв. Вот теперь я это хорошо понимаю. Тогда это виделось все иначе. Братья-писатели сказали мне – вот ты заварил кашу и иди туда, на Лубянку, работай! Я помню прекрасно фразу, которой меня там встретили на Лубянке: "Кажется, вы первый писатель, который пришел к нам добровольно". Так они шутили. Еще сказали: "Куда вас посадить?" Ведь надо было найти какое-то реальное место для моей работы. Но, конечно, фраза звучала двусмысленно. Мы рассмеялись. Смешно и смеялись. И это было правильно. Раз смеемся, значит не так страшно. Я начал ходить в архи Лубянки как на работу. Вот как это случилось.
Владимир Тольц: А какие материалы вам стали там выдавать?
Виталий Шенталинский: Давали следственные дела, архивно-следственные дела и приложения к ним. В архивно-следственных делах содержалось, как оказалось, в процессе изучения очень много автобиографических данных, каких-то документов, материалов. Едва ли не самым важным были приложения, папки к следственным делам с рукописями. Эти рукописи уцелели, потому что они служили уликами. Предположим стихотворение Мандельштама против Сталина или стихи Клюева о коллективизации. Все эти материалы служили уликами и, слава Богу, не были уничтожены. Обнаружился постепенно целый пласт литературы, который я стал постепенно публиковать сначала в журнале "Огонек", где дали мне рубрику "Хранить вечно". Тогда "Огонек" читали миллионы, вы помните перестроечное время, - от пастуха до министра. Эти рукописи сразу стали доходить до читателя, как и правда о репрессированных писателях. Потому что надо было еще вносить поправки в энциклопедии. Многие данные об их жизни были фальсифицированы, даты смерти придуманы. Это тоже была очень важная работа. Более того, некоторые из них были еще не реабилитированы. И вот параллельно шел процесс реабилитации, в котором мы тоже участвовали.
Владимир Тольц: Я хочу задать вам вопрос, который, может быть, можно назвать условно – источниковедческим. В свете наших нынешних знаний о прошлом известная формула Ленина о Льве Толстом как "зеркале русской революции" представляется не точно метафоричной и приблизительной. Точно так же и литературу советского времени (в т.ч., соцреализм) вряд ли в узком понимании определения можно рассматривать как "зеркало" советской жизни. Но – не сочтите меня сталинистом! – думаю, "Гений всех времен и народов" был во многом прав, заявивший банальное: "других писателей у нас нет". Другой литературы тоже. (Точнее, если было нечто "другое", оно тщательно выкорчевывалось. Вплоть до "высшей меры социальной защиты" – расстрела, то есть).
И вот вопрос: Сколь адекватно, по Вашему мнению, репрессии против писателей и литературы отражали синхронные им жизненные процессы советского общества?
Виталий Шенталинский: Усатый говорил, действительно, других писателей у нас нет, но ведь он все сделал для того, чтобы других писателей не было, а только были подчиненные ему писатели. Гонение на писателей, конечно, это часть общей репрессивной политики государства. Но писатели традиционно в России были конкурентами власти в господстве над сознанием. Поэтому и контроль над ними был особый. Мы же знаем о буквально прицельном внимании Сталина к писателям персонально!
Владимир Тольц: А вот такой "частный" литературный вопрос. Писатели ведь не только романы и повести писали, и поэты не только стихи и поэмы слагали. И те, и другие, и публицисты и литкритики бывало писали и доносы, к которым вы прикоснулись в архивах госбезопасности. (Как, впрочем, писали их и рабочие и крестьяне, красноармейцы и ученые, балерины и инженеры и другие труженики Страны Советов). Скажите, отличались ли (если "да", то чем) показания писателей-жертв террора, доносы писателей-доносчиков, "филиппики" писателей-палачей и "обличителей" от "выступлений" в соответствующих "жанрах" представителей других профессиональных корпораций? Или и то, и другое - исключительно – унифицированный плод творчества "органов"?
Виталий Шенталинский: У меня в одной из этих трех книг есть даже глава "Донос как жанр соцреализма". Конечно, это презренный жанр стал ныне очень важным историческим источником, как во времена Инквизиции, так в прошлые близкие времена. По-человечески поведение арестованных писателей на следствии, в заключении мало чем отличалось от поведения других людей, то, о чем вы спрашиваете? Та же физиология, психология, та же реакция на пытки. Не святые и не сверхчеловеки – такие же люди.
Но, пожалуй, в следственных делах писателей больше осмысления, больше содержания. Например, протоколы допросов. Конечно, это пьеса абсурда – соавторство следователя и узника. Так вот, что я хочу сказать, в писательских делах личность подследственного, как правило, проявляет себя больше, чем в делах других. В деле Бабеля, например. В его собственноручных показаниях много просто исповедального. Он вдруг бросает загадочную фразу: "Освобождение пришло в тюрьме". И еще: "Я прошу разрешить мне привести в порядок отобранные у меня рукописи". Борис Пильняк сказал в последнем слове на суде: "Я стал другим человеком". Драгоценное признание. Или Клюев на допросе: "Я воспринимаю коллективизацию с мистическим ужасом, как бесовское наваждение". Многого стоит фраза. А Мандельштам, который не дал следователю коверкать его стихи, а взялся исправлять и собственноручно написал на допросе это крамольное стихотворение "Мы живем, под собою не чуя страны", не утаив ни одной строчки.
И вот потом к следственным делам писателей, я уже говорил об этом, подшивались конфискованные рукописи, улики. Вот что было важнее всего! В других делах этого нет. Нам уже не спасти писателей этих. Надо спасти хотя бы их слово. Писатель жив, пока его читают. Это аксиома. И это удалось сделать. Что-то исчезло бесследно, конечно, что-то уже не поправить, но что-то удалось и спасти.
Владимир Тольц: Я хочу расспросить вас о "поэте-террористе", как Вы его определяете в своих книгах, о Леониде Каннегисере - одной из первых и наименее известных нашим современникам "литературных жертв" советского режима. Кстати, человеке, до сих пор, в отличие от тех десятков и сотен писателей, которые реабилитированы, не реабилитированном до сих пор. Чем прочитанные Вами материалы ЧК по его делу обогатили историю русской литературы? Как отозвалось это дело на дальнейших советских репрессиях и советской жизни вообще?
Виталий Шенталинский: Во-первых, в следственном деле Каннегисера удалось найти несколько неизвестных его стихов и его записки, написанные перед казнью. Очень сильные слова о судьбе России и философские о призвании человека: "Человеческому сердцу не нужно счастье. Ему нужно сияние, слияние с божеством". Это важно. Любое слово важно, вызволенное оттуда, если оно так звучит, так сильно, так необходимо и так современно. Потому что в отношении Каннегисера это еще важно и потому, что стихов Каннегисера сохранилось очень мало. Это существенное дополнение в его наследии. А потом материалы этого дела, огромного, помогают воссоздать духовную и творческую атмосферу того времени. Там мы находим имена многих, многих литераторов Серебряного века, которые были причастны к судьбе Каннегисера – Юрий Юркун, репрессированный потом и расстрелянный, Георгий Иванов, Адамович, Тэффи, эмигрировавшие. Есенин. Вы знаете, чем кончилась жизнь Есенина. Алданов, Марк Алданов, который дружил с Каннегисером и оставил даже воспоминания о нем. Словом, всех тех, многих из тех, кто бывал в доме Каннегисера, в замечательном знаменитом доме, ярко описанном в известном очерке Марины Цветаевой - "Нездешний вечер. Прощание с Серебряным веком".
А что касается его значения, этого дела, то оно тоже было очень важным. Дело 22-летнего мальчика, еще до конца не оцененной фигуры как нашей поэзией, так и нашей историей. Потому что дело Каннегисера было знаковым, как и его поступок – убийство Урицкого, одного из большевистских вождей, главы Петроградской ЧК. Известная личность. У нас до сих пор некоторые улицы носят название «Урицкого». В тот же день, это было 30 августа 1918 года, в Москве прозвучал выстрел Фани Каплан в Ленина. Вот это двойное покушение было использовано большевиками для объявления Красного террора. Тогда и началась главная мясорубка. И поэтому на самом деле, дело Каннегисера имело знаковое значение и на нем уже во многом начали отрабатываться приемы провокаций, расправ, заложничество, которые раскручивались позднее и длились десятилетиями с разной степенью лютости.
Владимир Тольц: Автор трилогии о репрессированной русской литературе, написанной на основе хранящихся в лубянских архивах материалов, Виталий Шенталинский об одном из своих героев Леониде Каннегисере. Выстрелы юного поэта дали старт одной из самых страшных компаний советской власти. Шенталинский пишет.
5 сентября Совнарком принимает знаменитое постановление "О красном терроре": "Необходимо обезопасить Советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях… Подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам…" Нарком внутренних дел Петровский в циркулярной телеграмме предписывает произвести аресты правых эсеров, представителей крупной буржуазии, офицерства и держать их в качестве заложников. А при попытке скрыться или контрреволюционных вылазках – массовый расстрел, немедленно и безоговорочно. "Ни малейшего колебания при применении массового террора!"
Кровавая истерия охватывает всю страну. Уже назавтра, 6 сентября, петроградские газеты публикуют сообщение ЧК за подписью Бокия и Иосилевича: расстреляно 512 контрреволюционеров и белогвардейцев. Тут же список заложников, продолженный в трех следующих номерах газеты – 476 человек, очередь к смерти: если будет убит еще хоть один советский работник, заложников расстреляют.
– В эту эпоху мы должны быть террористами! – восклицал на заседании Петросовета Зиновьев. – Да здравствует красный террор!
Долгие, несмолкающие аплодисменты всего зала, переходящие в овацию. Тот же Зиновьев предложил позволить рабочим "расправляться с интеллигенцией по-своему, прямо на улице". Но тут уж партактив воспротивился: ведь нас перещелкают в первую очередь!
Управлять расправой, держать под контролем! Тогда и понеслись по всем районам "спецтройки" – для выявления контрреволюционных элементов.
Революция приняла людоедское, зверское обличье. Газеты призывают: "Не нужно ни судов, ни трибуналов. Пусть бушует месть рабочих, пусть льется кровь правых эсеров и белогвардейцев, уничтожайте врагов физически!" Кипят митинги. "Нет больше милости, нет пощады!" "Через трупы бойцов – вперед к коммунизму!" Движется отряд коммунаров, впереди – черное знамя с надписью: "Пуля в лоб тому, кто против революции!" И вот уж – настоящая живодерня – из письма рабочих в "Красной коммуне": "Вас, жирных, за ваши преступления и саботаж надо бы препроводить на утилизационный завод и переварить на мыло, которым пользовались бы труженики, чтобы знать, что их кровь и пот, что вы из них высосали, не пропали даром".
И эту "классовую психологию", а вернее сказать, худшие человеческие инстинкты, красные идеологи тут же оформляют, навязывают и закрепляют в сознании, как им кажется, навсегда.
Нервными пальцами белую грудь раздираю
И наношу оголенному сердцу удар.
В чашу причастную красную кровь собираю,
гневен и яр.
Жадно прильнув к опененному алому краю,
Пей, коммунар!.."
* * *
"Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы…"
Владимир Тольц: Эту, отнюдь не бесспорную, на мой взгляд, мысль записал перед своей казнью молодой человек 22 лет. Юноша, которым восхищались многие его современники, имена которых известны во всем мире. Поэт, чьих стихов мы до недавнего времени почти не знали. И наверное правильно, что в дни новоиспеченных праздников национального единства, "Русского марша" и приближающейся очередной годовщины Октябрьского переворота мы открываем цикл передач о репрессированной литературе именно с его трагической истории.
Документ, из дела № Н-196, в одиннадцати томах скопированный Виталием Шенталинским в материалах Особого архива ВЧК на Лубянке. –
Протокол д о п р о с а
Леонида Акимовича Каннегисера, дворянина, еврея, 22 лет, проживающего по Саперному пер., № 10, кв. 5
Допрошенный в ЧК по борьбе с контрреволюцией комендантом гор. Петрограда В. Шатовым показал: 0.30
Я, бывший юнкер Михайловского артиллерийского училища, студент Политехнического института, 4-го курса, принимал участие в революционном движении с 1915 г., примыкая к народным социалистическим группам. Февральская революция застигла меня в Петрограде, где я был студентом Политехникума. С первых дней революции я поступил в милицию Литейного района, где пробыл одну неделю. В июне 1917 г. я поступил добровольцем в Михайловское артучилище, где пробыл до его расформирования. В это время я состоял и<сполняющим> об<язанности> председателя Союза юнкеров-социалистов Петроградского военного округа. Я примыкал в это время к партии, но отказываюсь сказать к какой, но активного участия в политической жизни не принимал.
Мысль об убийстве Урицкого возникла у меня только тогда, когда в печати появились сведения о массовых расстрелах, под которыми имелись подписи Урицкого и Иосилевича. Урицкого я знал в лицо. Узнав из газеты о часах приема Урицкого, я решил убить его <…>
Утром 30 августа, в 10 часов утра я отправился на Марсово поле, где взял на прокат велосипед, и направился на нем на Дворцовую площадь, к помещению Комиссариата внутренних дел. <…> Около 11 часов утра подъехал на автомобиле Урицкий. Пропустив его мимо себя, я <…> произвел в него один выстрел, целясь в голову, из револьвера системы "Кольт" <…>. Урицкий упал, а я выскочил на улицу, сел на велосипед и бросился через площадь на набережную Невы до Мошкова пер. и через переулок на Миллионную ул., где вбежал во двор дома № 17 и по черному ходу бросился в первую попавшуюся дверь.<…> В коридоре у выхода я был схвачен, револьвер у меня отняли, после чего усадили в автомобиль и доставили на Гороховую, 2.
Протокол был мне прочитан. Запись признаю правильной.
30 августа 1918 г. Л. Каннегисер
Добавление: <…> где и каким образом я приобрел револьвер, показать отказываюсь, <…> к какой партии я принадлежу, я назвать отказываюсь.
Л. Каннегисер
Владимир Тольц: Протокол куда длиннее (мы цитируем лишь отрывки). Арестованный Каннегисер рассказал и о том, как отстреливался от преследователей, и о том, как пытался скрыться, ворвавшись в первую попавшуюся крвартиру. Это бегство не давало ему, по мнению Виталия Шенталинсчкого покоя. И из тюрбмыКаннегисер пишет письмо хозяину злополучной квартиры
Уважаемый гражданин!
30 августа, после совершенного мной террористического акта, стараясь скрыться от настигавшей меня погони, я вбежал во двор какого-то дома по Миллионной ул., подле которого я упал на мостовую, неудачно повернув велосипед. Во дворе я заметил направо открытый вход на черную лестницу и побежал по ней вверх, наугад звоня у дверей, с намерением зайти в какую-нибудь квартиру и этим сбить с пути моих преследователей. Дверь одной из квартир оказалась отпертой. Я вошел в квартиру, несмотря на сопротивление встретившей меня женщины. Увидев в руке моей револьвер, она принуждена была отступить. В это время с лестницы я услышал голоса уже настигавших меня людей. Я бросился в одну из комнат квартиры, снял с гвоздя пальто и думал выйти неузнаваемым. Углубившись в квартиру, я увидел дверь, открыв которую оказался на парадной лестнице.
На допросе я узнал, что хозяин квартиры, в которой я был, арестован. Этим письмом я обращаюсь к Вам, хозяину этой квартиры, ни имени, ни фамилии Вашей не зная до сих пор, с горячей просьбой простить то преступное легкомыслие, с которым я бросился в Вашу квартиру. Откровенно признаюсь, что в эту минуту я действовал под влиянием скверного чувства самосохранения и поэтому мысль об опасности, возникающей из-за меня для совершенно незнакомых мне людей, каким-то чудом не пришла мне в голову.
Воспоминание об этом заставляет меня краснеть и угнетает меня. В оправдание свое не скажу ни одного слова и только бесконечно прошу Вас простить меня!
Л. Каннегисер
Владимир Тольц: Кто же этот юноша, которого после совершения публичного террористического акта волнуют и мучат столь второстепенные по мнению многих вещи? Из показаний немедля арестованного его отца – Акима Самуиловича Каннегисера, известного инженера, члена Президиума Центрального народно-промышленного комитета:
Сын мой Леонид был всегда, с детских лет, очень импульсивен, и у него бывали вспышки крайнего возбуждения, в которых он доходил до дерзостей. <…>Вместе с тем он часто увлекался то этим, то другим, одно время ночью много времени уделял писанию стихов и выступал декламатором своих стихов в кружках поэтов и литераторов, вроде "Привала комедиантов" <…> Последний месяц он очень часто не ночевал дома, давал понять,что у него есть связь с женщиною. Развратной жизни не вел.
После Февральской революции, когда евреям дано было равноправие для производства в офицеры, он, по-моему, не желая отставать от товарищей христиан в проявлении патриотизма, поступил в Михайловское артучилище, хотя я и жена были очень против этого, желая, чтобы он кончил свой Политехнический институт. После Октябрьской революции работал в "Торгово-промышленной газете" и хорошо успевал в этой работе. Но ее однообразие ему надоело, и он принял сделанное ему кем-то из знакомых предложение ехать в Нижний Новгород в эвакуационный отряд, несмотря на то, что семья была против разлуки ее членов в столь тревожное время. <…> После Пасхи он решил вернуться в Политехникум, подал прошение и был принят лишь к крайнему сроку, кажется, 1 июля. В июле он стал очень часто, как я уже указал, уходить из дому и даже не возвращаться домой ночевать.
Нам это было неприятно и даже неловко перед прислугой. Его поведение меня беспокоило, я боялся, чтобы он, при его импульсивной и романтичной натуре, не был вовлечен в какой-нибудь политический кружок. На мой вопрос, не занимается ли он политикой, он отвечал, что я напрасно волнуюсь, и давал слово, что ни в каких противоправительственных организациях или работах участия не принимает. Леонида сильнейшим образом потрясло опубликование списка 21 расстрелянного, в числе коих был его близкий приятель Перельцвейг, а также то, что постановление о расстреле подписано двумя евреями – Урицким и Иосилевичем. Он ходил несколько дней убитый горем<…> Зная его впечатлительность, я опасался, чтобы это горе не толкнуло его в какую-нибудь контрреволюцию. Я пытался утешить его и предложил ему отвезти свою сестру в Одессу, но он отказался, говоря, что в оккупированную иностранцами область он не поедет.
Владимир Тольц: Названное отцом арестованного петроградское артистическое кабаре "Привал комедиантов", как и другой упоминаемый в следственных бумагах артистический подвал "Бродячая собака" - места, где юный Каннегисер познакомился и подружился со многими поэтическими и писательскими знаменитостями. Тэффи, Ходасевич, Георгий Адамович, Марк Алданов, РюрикИвнев, КонстантинЛипскеров, Н.К. Бальмонт - все они и многие другие числятся в следственном Деле Каннегиссера как "лица, проходящие по связям убийцы". Особенно подружился Леонид с Есениным. Даже в гости к нему в Константиново ездил. ( Бумажка с адресами матери Есенина и его в Москве хранится в деле).
Леня. Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В их лице, в столь разительно-разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись – через все и вся – поэты.
Владимир Тольц: Это – Марина Цветаева, ее память о "нездешнем вечере", параде поэтов в начале января 1916-го в доме Каннегисеров, где читали стихи она, Есенин, Осип Мандельштам, Михаил Кузмин… И еще – она же:
Леня для меня слишком хрупок, нежен… Старинный томик “Медного Всадника” держит в руке – как цветок, слегка отстранив руку - саму, как цветок. Что можно сделать такими руками? После Лени осталась книжечка стихов – таких простых, что у меня сердце сжалось: как я ничего не поняла в этом эстете, как этой внешности – поверила…
Владимир Тольц: Тем временем по Питеру грозно раскатывалось эхо выстрелов Каннегисера. Туда срочно выехал сам Дзержинский. А пока ведущие дело следователи Эдуард Морицевич Отто и Александр Юрьевич Рикс. Квартира Каннегисеров была обыскана 4 раза. Там устроили засаду. Арестовали не только отца, но и мать, как только она вернулась домой. И даже 80-летнюю бабушку упрятали за решетку. Составили схемы родственных связей и связей между лицами, привлекаемыми по делу, списки фамилий и адресов (467 человек!) Сажали всех, кого не попадя. Сергея Есенина не арестовали тогда возможно только потому, что он находился в Москве. Просмотревший 11 томов дела Каннегиссера Виталий Шенталинский пишет "Загребли, по существу, все окружение семьи, родственное, дружеское, культурное, служебное и бытовое, всю контору отца, всю телефонную книжку Леонида." Позднее Отто и Рикс докладывали:
Арестованных по делу было много, ибо помимо следователей, ведущих дело, арестовывали чины Президиума ЧК, так что первые двое-трое суток трудно было установить, кто причастен к делу, ибо их переписка не была хорошо усвоена, то есть приносилась все новая переписка, которую надо было сопоставить с имеющейся и извлекать оттуда новый материал, ибо ни малейшего намека на связь с делом из переписки еще не нашли, что надо было дополнить допросами.
Владимир Тольц: Судя по докладам Отто и Рикса, доставивший мать Леонида в Чрезвычайку на Гороховую 2 комиссар Геллер, - он через пару лет был приговорен к расстрелу за "использование служебного положения для хищения ценностей, конфискованных ЧК у арестованных и покровительство преступным элементам"", довольно ловко стал ее "обрабатывать":
Геллер, успокоив мать, стал ей говорить, что, как она видит, он, Геллер, по национальности еврей и, как таковой, хочет поговорить с ней по душам. Ловким разговором Геллеру удалось довести мать Каннегисера до того, что она ясно сказала, что Леонид мог убить товарища Урицкого, потому что последний ушел от еврейства.
Владимир Тольц: Роза Львовна стала давать показания:
Я стояла в стороне от политики, почему не знала, в какой партии состоит Леонид. Мы принадлежим к еврейской нации, и к страданиям еврейского народа мы, то есть наша семья, не относились индифферентно. Особенно религиозного восприятия Леонид не получил и учился уважать свою нацию.
Владимир Тольц: Неопределенно обозначенные этом косноязычном рассуждении следователя Отто "некоторые лица", по сути дела, одна из эманаций дожившего до наших дней мифа о всемогущей "еврейской закулисе". В 1918-м он выглядел весьма причудливо : с одной стороны, ею якобы был порожден и осуществлен большевистский октябрьский переворот, с другой, - она же этот еврейский большевизм и уничтожала. Сейчас (да и тогда!) можно было посмеиваться над этой фантасмагорической мешаниной. Но при этом нельзя не замечать, что так или иначе она сидела в головах не только следователей ЧК, но и многих симпатизировавших Каннегисеру и его поступку. Вот подтверждения этого, которые можно найти в книгах Шенталинского. "Литератор Амфитеатров-Кадашев записал в дневнике: "В Петербурге молодой человек убил Урицкого. Огромная радость… Такие евреи, как Каннегисер, лучше всех воплей о правах человека доказывают неправоту антисемитизма и возможность дружественного соединения России с еврейством, – если даже при старом угнетении среди евреев могли появляться настоящие патриоты, значит, дело небезнадежно". Знаменитый в ту пору писатель Михаил Арцыбашев рассуждал : про то, что "два праведника не искупают Содома", имея в виду под "праведниками" Каннегисера и стрелявшую в Ленина Фанни Каплан, а под Содомом – непропорционально большой, по его мнению, процент евреев в рядах революционеров и большевиков. Уже цитированные нами показания отца Леонида и его матери казалось бы подтверждают "еврейский компонент" в мотивации террориста. Да и приятель Леонида Марк Алданов свидетельствовал, что Каннегисеравдохновляла не только горячая любовь к родине, но и "чувство еврея, желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых". Но есть и другие свидетельства и аргументы. К примеру, Яков Рабинович, друг Леонида, вспоминает: "Говорили обо всем… до сладостной смерти – подвига – обо всем, только не об Израиле, не о сионизме" – хотя оба входили в Союз евреев-политехников. "Не иудей – собирался креститься в православии, еврей в русском дворянстве", - отмечает Шенталинский. И стихи Каннегисера, и его опубликованные ныне последние записи это подтверждают.
Чем же были заняты его мысли в последние дни перед казнью?
Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы. В этой жизни, где так трудно к чему-нибудь привязаться по-настоящему, на всю глубину, – есть одно, к чему стоит стремиться, – слияние с божеством. Оно не дается даром никому, – но в каких страданиях мечется душа, возжаждавшая Бога, и на какие только муки не способна она, чтобы утолить эту жажду.
И теперь все – за мною, все – позади, тоска, гнет, скитанья, неустроенность. Господь, как нежданный подарок, послал мне силы на подвиг; подвиг свершен – и в душе моей сияет неугасимая божественная лампада.
Большего я от жизни не хотел, к большему я не стремился.
Все мои прежние земные привязанности и мимолетные радости кажутся мне ребячеством, – и даже настоящее горе моих близких, их отчаянье, их безутешное страдание – тонет для меня в сиянии божественного света, разлитого во мне и вокруг меня.
Владимир Тольц: Похоже, о разном довелось передумать юному Каннегисеру в его одиночке на Гороховой. Например, с молодой лихостью задумал он и стал осуществлять дерзкий план побега из узилища. Благодаря осведомительству ЧК об этом знала. И не препятствовала – надеялись обнаружить сообщников. Ведь "закулисы"-то Леонида и его партийных связей найти так и не удалось… Однако и это сорвалось…
Но все же, если судить по сохранившимся записям, главное, чем были заняты мысли Каннегиссера, было совсем другим. Вот одна из последних его записей:
Россия – безумно несчастная страна. Темнота ея – жгучая, мучительная темнота! Она с лютым сладострастьем упивается ею, упорствует в ней и, как черт от креста, бежит от света.
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды, –
говорит Пушкин. И до сих пор не взошла эта звезда. Тьма тём на небе ея. Отдельные безумные сеятели выходят из густого мрака и, мелькнув над древнею окаменелою браздою, исчезают так же, как явились. Одни теряют только "время, благие мысли и труды", другие больше – жизнь.
А тьма упорствует. Стоит и питается сама собою.
Владимир Тольц: Главу посвященную КаннегисеруШенталинский завершает довольно мрачно:
Век Каннегисера и Урицкого – позади. Одного хоронили скрытно, в безвестной могиле, другого – торжественно, с почестями, имя одного известно лишь горстке интеллектуалов, имя другого до сих пор звучит в названиях улиц. Оба хотели улучшить мир: один грезил о "сиянии", другой мечтал – "светить". И что, стало светлее от этих вспышек? Ушли одни террористы – пришли другие. В минувшем веке террор в России был беспросветен, менялись лишь формы его.
И новый, ХХI век начался с волны насилия, со зловещего символа – взрывов новыми террористами жилых домов в Москве и других городах и весях. Когда Россия, казалось бы, вышла на простор исторического творчества и могла бы выбрать себе достойную форму жизни, – опять смута и развал, мафия власти и власть мафии, признаки вырождения и вымирания. На краю пропасти мы заняты не спасением друг друга, а взаимной обреченной борьбой. "Тьма упорствует…"
Пока не разрешена эта внутренняя драма России, в ней будут возникать и убийцы Моисеи Урицкие, и убийцы убийц – Леониды Каннегисеры.
Репрессированная литература в архивах палачей (1)
Разница во времени, 05.11.2011
Ведущий Владимир Тольц
Владимир Тольц: 24 октября Малый зал ЦДЛ – Центрального дома литераторов в Москве - был заполнен под завязку. Пытавшийся разыскать меня там знакомый писатель просто не смог войти - вход и проходы были забиты людьми. Пожилыми по преимуществу. "Как в былые времена" - сказал кто-то, стоявший рядом со мной, разумея то ли перестройку, то ли мрачные собрания сов.писателей более древних времен. Во всяком случае, название мероприятия - "Преступление без наказания (Русские писатели в эпоху Большого террора)" - напоминало именно эти времена.
Формально вечер был посвящен презентации переиздания издательством "Прогресс-Плеяда" историко-публицистической трилогии Виталия Шенталинского "Рабы свободы", "Донос на Сократа" и "Преступление без наказания". Книги его выходили и раньше. Поначалу за границей, потом и в России. Но судя по всему – и по масштабам темы, и по нынешней недоступности документальных материалов, которые посчастливилось изучить Шенталинскому, и по тому интересу к этой трилогии, который мне довелось наблюдать не только на вечере в ЦДЛ, и нынешнее трехтысячным тиражом переиздание трилогии читательского спроса не удовлетворит. И это – одна из причин, по которой я решил посвятить книгам Шенталинского, затрагиваемым в ней проблемам, ее разнообразным сюжетам серию выпусков нашей программы.
Телефонная линия соединяет нас с Москвой, а там с Виталием Александровичем Шенталинским.
- Скажите, Виталий, что побудило Вас к изучению темы репрессированной советской (и антисоветской) литературы?
Виталий Шенталинский: Тут личные обстоятельства помогли. Еще в 60-е годы я долго жил на Колыме, в Магадане. Работал там журналистом. У меня было много друзей политзеков сталинского времени, выпущенных из лагерей. Они там и осели многие. Обсуждали, как сохранить и открыть людям память о репрессиях, о трагедии говорили, о катастрофе, постигшей нашу страну. И вот я начал исподволь собирать материалы еще тогда, в то время когда запрещалось об этом писать, говорить публично. Но исторический шанс – открытие архива Лубянки, распечатать этот "черный ящик", освободить из заточения нашу память – этот шанс, конечно, появился позже, только в годы перестройки. Я прекрасно понимал, что в одиночку такое дело не осилишь, нужна какая-то общественная поддержка.
И вот в 1988 году, тогда вся страна кипела, сделал одновременно два шага. Первый. Я обратился с открытым письмом, предложил создать комиссию по наследию репрессированных писателей, открыть их дела в секретных архивах. Вы спросите, почему именно писателей? В это время уже начал работать "Мемориал". Он занимался в целом этой проблемой, а я задумал как бы литературный мемориал. Писатели – это ведь очень важная часть общества. Потому что он осмысливают и выражают сознание и опыт многих людей.
Владимир Тольц: Виталий, а как, при каких обстоятельствах Вы получили доступ к уникальным материалам "органов" по этой табуированной ранее теме? Как относились к Вам там люди, хранившие эти материалы?
Виталий Шенталинский: Я отвечу на все это, но мне надо углубиться в историю. Я говорил, почему именно писателей я взял. Потому что когда их арестовывали, вместе с ними увозили целые мешки с их рукописями. Где они? Где это арестованное слово? Может быть, сохранилось? Его надо спасать? И вот это мое открытое письмо не публиковали. Оно долго блуждало по инстанциям и, в конце концов, попало аж в Политбюро ЦК КПСС, к счастью, к самому архитектору перестройки – Александру Яковлеву. И он отправил это письмо в КГБ и прокуратуру с резолюцией - "Прошу помочь писателям". Это был важный первый шаг.
А второй, который я тогда же сделал. Я обратился к писателям, которым доверял и был уверен, что эта тема им близка, важна. Позвонил Булату Окуджаве. У него и собрались на первое наше заседание. Пришел Анатолий Жигулин, Олег Волков. Все они тогда еще были живы. К нам присоединились тогда Юрий Корякин (сначала по телефону, а потом воочию), Виктор Астафьев (созвонились с ним), Юрий Давыдов, Владимир Леонович и другие. Вот они составили костяк комиссии. Это уже была сила. И тогда это удалось, прошибло стену рутины, закрутилось, хотя было непросто. Потому что все-таки примерно год ушел на создание официального признания этой комиссии, еще год на то, чтобы открыть на Лубянке первое следственное дело.
Это был шанс и прорыв. Вот теперь я это хорошо понимаю. Тогда это виделось все иначе. Братья-писатели сказали мне – вот ты заварил кашу и иди туда, на Лубянку, работай! Я помню прекрасно фразу, которой меня там встретили на Лубянке: "Кажется, вы первый писатель, который пришел к нам добровольно". Так они шутили. Еще сказали: "Куда вас посадить?" Ведь надо было найти какое-то реальное место для моей работы. Но, конечно, фраза звучала двусмысленно. Мы рассмеялись. Смешно и смеялись. И это было правильно. Раз смеемся, значит не так страшно. Я начал ходить в архи Лубянки как на работу. Вот как это случилось.
Владимир Тольц: А какие материалы вам стали там выдавать?
Виталий Шенталинский: Давали следственные дела, архивно-следственные дела и приложения к ним. В архивно-следственных делах содержалось, как оказалось, в процессе изучения очень много автобиографических данных, каких-то документов, материалов. Едва ли не самым важным были приложения, папки к следственным делам с рукописями. Эти рукописи уцелели, потому что они служили уликами. Предположим стихотворение Мандельштама против Сталина или стихи Клюева о коллективизации. Все эти материалы служили уликами и, слава Богу, не были уничтожены. Обнаружился постепенно целый пласт литературы, который я стал постепенно публиковать сначала в журнале "Огонек", где дали мне рубрику "Хранить вечно". Тогда "Огонек" читали миллионы, вы помните перестроечное время, - от пастуха до министра. Эти рукописи сразу стали доходить до читателя, как и правда о репрессированных писателях. Потому что надо было еще вносить поправки в энциклопедии. Многие данные об их жизни были фальсифицированы, даты смерти придуманы. Это тоже была очень важная работа. Более того, некоторые из них были еще не реабилитированы. И вот параллельно шел процесс реабилитации, в котором мы тоже участвовали.
Владимир Тольц: Я хочу задать вам вопрос, который, может быть, можно назвать условно – источниковедческим. В свете наших нынешних знаний о прошлом известная формула Ленина о Льве Толстом как "зеркале русской революции" представляется не точно метафоричной и приблизительной. Точно так же и литературу советского времени (в т.ч., соцреализм) вряд ли в узком понимании определения можно рассматривать как "зеркало" советской жизни. Но – не сочтите меня сталинистом! – думаю, "Гений всех времен и народов" был во многом прав, заявивший банальное: "других писателей у нас нет". Другой литературы тоже. (Точнее, если было нечто "другое", оно тщательно выкорчевывалось. Вплоть до "высшей меры социальной защиты" – расстрела, то есть).
И вот вопрос: Сколь адекватно, по Вашему мнению, репрессии против писателей и литературы отражали синхронные им жизненные процессы советского общества?
Виталий Шенталинский: Усатый говорил, действительно, других писателей у нас нет, но ведь он все сделал для того, чтобы других писателей не было, а только были подчиненные ему писатели. Гонение на писателей, конечно, это часть общей репрессивной политики государства. Но писатели традиционно в России были конкурентами власти в господстве над сознанием. Поэтому и контроль над ними был особый. Мы же знаем о буквально прицельном внимании Сталина к писателям персонально!
Владимир Тольц: А вот такой "частный" литературный вопрос. Писатели ведь не только романы и повести писали, и поэты не только стихи и поэмы слагали. И те, и другие, и публицисты и литкритики бывало писали и доносы, к которым вы прикоснулись в архивах госбезопасности. (Как, впрочем, писали их и рабочие и крестьяне, красноармейцы и ученые, балерины и инженеры и другие труженики Страны Советов). Скажите, отличались ли (если "да", то чем) показания писателей-жертв террора, доносы писателей-доносчиков, "филиппики" писателей-палачей и "обличителей" от "выступлений" в соответствующих "жанрах" представителей других профессиональных корпораций? Или и то, и другое - исключительно – унифицированный плод творчества "органов"?
Виталий Шенталинский: У меня в одной из этих трех книг есть даже глава "Донос как жанр соцреализма". Конечно, это презренный жанр стал ныне очень важным историческим источником, как во времена Инквизиции, так в прошлые близкие времена. По-человечески поведение арестованных писателей на следствии, в заключении мало чем отличалось от поведения других людей, то, о чем вы спрашиваете? Та же физиология, психология, та же реакция на пытки. Не святые и не сверхчеловеки – такие же люди.
Но, пожалуй, в следственных делах писателей больше осмысления, больше содержания. Например, протоколы допросов. Конечно, это пьеса абсурда – соавторство следователя и узника. Так вот, что я хочу сказать, в писательских делах личность подследственного, как правило, проявляет себя больше, чем в делах других. В деле Бабеля, например. В его собственноручных показаниях много просто исповедального. Он вдруг бросает загадочную фразу: "Освобождение пришло в тюрьме". И еще: "Я прошу разрешить мне привести в порядок отобранные у меня рукописи". Борис Пильняк сказал в последнем слове на суде: "Я стал другим человеком". Драгоценное признание. Или Клюев на допросе: "Я воспринимаю коллективизацию с мистическим ужасом, как бесовское наваждение". Многого стоит фраза. А Мандельштам, который не дал следователю коверкать его стихи, а взялся исправлять и собственноручно написал на допросе это крамольное стихотворение "Мы живем, под собою не чуя страны", не утаив ни одной строчки.
И вот потом к следственным делам писателей, я уже говорил об этом, подшивались конфискованные рукописи, улики. Вот что было важнее всего! В других делах этого нет. Нам уже не спасти писателей этих. Надо спасти хотя бы их слово. Писатель жив, пока его читают. Это аксиома. И это удалось сделать. Что-то исчезло бесследно, конечно, что-то уже не поправить, но что-то удалось и спасти.
Владимир Тольц: Я хочу расспросить вас о "поэте-террористе", как Вы его определяете в своих книгах, о Леониде Каннегисере - одной из первых и наименее известных нашим современникам "литературных жертв" советского режима. Кстати, человеке, до сих пор, в отличие от тех десятков и сотен писателей, которые реабилитированы, не реабилитированном до сих пор. Чем прочитанные Вами материалы ЧК по его делу обогатили историю русской литературы? Как отозвалось это дело на дальнейших советских репрессиях и советской жизни вообще?
Виталий Шенталинский: Во-первых, в следственном деле Каннегисера удалось найти несколько неизвестных его стихов и его записки, написанные перед казнью. Очень сильные слова о судьбе России и философские о призвании человека: "Человеческому сердцу не нужно счастье. Ему нужно сияние, слияние с божеством". Это важно. Любое слово важно, вызволенное оттуда, если оно так звучит, так сильно, так необходимо и так современно. Потому что в отношении Каннегисера это еще важно и потому, что стихов Каннегисера сохранилось очень мало. Это существенное дополнение в его наследии. А потом материалы этого дела, огромного, помогают воссоздать духовную и творческую атмосферу того времени. Там мы находим имена многих, многих литераторов Серебряного века, которые были причастны к судьбе Каннегисера – Юрий Юркун, репрессированный потом и расстрелянный, Георгий Иванов, Адамович, Тэффи, эмигрировавшие. Есенин. Вы знаете, чем кончилась жизнь Есенина. Алданов, Марк Алданов, который дружил с Каннегисером и оставил даже воспоминания о нем. Словом, всех тех, многих из тех, кто бывал в доме Каннегисера, в замечательном знаменитом доме, ярко описанном в известном очерке Марины Цветаевой - "Нездешний вечер. Прощание с Серебряным веком".
А что касается его значения, этого дела, то оно тоже было очень важным. Дело 22-летнего мальчика, еще до конца не оцененной фигуры как нашей поэзией, так и нашей историей. Потому что дело Каннегисера было знаковым, как и его поступок – убийство Урицкого, одного из большевистских вождей, главы Петроградской ЧК. Известная личность. У нас до сих пор некоторые улицы носят название «Урицкого». В тот же день, это было 30 августа 1918 года, в Москве прозвучал выстрел Фани Каплан в Ленина. Вот это двойное покушение было использовано большевиками для объявления Красного террора. Тогда и началась главная мясорубка. И поэтому на самом деле, дело Каннегисера имело знаковое значение и на нем уже во многом начали отрабатываться приемы провокаций, расправ, заложничество, которые раскручивались позднее и длились десятилетиями с разной степенью лютости.
Владимир Тольц: Автор трилогии о репрессированной русской литературе, написанной на основе хранящихся в лубянских архивах материалов, Виталий Шенталинский об одном из своих героев Леониде Каннегисере. Выстрелы юного поэта дали старт одной из самых страшных компаний советской власти. Шенталинский пишет.
5 сентября Совнарком принимает знаменитое постановление "О красном терроре": "Необходимо обезопасить Советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях… Подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам…" Нарком внутренних дел Петровский в циркулярной телеграмме предписывает произвести аресты правых эсеров, представителей крупной буржуазии, офицерства и держать их в качестве заложников. А при попытке скрыться или контрреволюционных вылазках – массовый расстрел, немедленно и безоговорочно. "Ни малейшего колебания при применении массового террора!"
Кровавая истерия охватывает всю страну. Уже назавтра, 6 сентября, петроградские газеты публикуют сообщение ЧК за подписью Бокия и Иосилевича: расстреляно 512 контрреволюционеров и белогвардейцев. Тут же список заложников, продолженный в трех следующих номерах газеты – 476 человек, очередь к смерти: если будет убит еще хоть один советский работник, заложников расстреляют.
– В эту эпоху мы должны быть террористами! – восклицал на заседании Петросовета Зиновьев. – Да здравствует красный террор!
Долгие, несмолкающие аплодисменты всего зала, переходящие в овацию. Тот же Зиновьев предложил позволить рабочим "расправляться с интеллигенцией по-своему, прямо на улице". Но тут уж партактив воспротивился: ведь нас перещелкают в первую очередь!
Управлять расправой, держать под контролем! Тогда и понеслись по всем районам "спецтройки" – для выявления контрреволюционных элементов.
Революция приняла людоедское, зверское обличье. Газеты призывают: "Не нужно ни судов, ни трибуналов. Пусть бушует месть рабочих, пусть льется кровь правых эсеров и белогвардейцев, уничтожайте врагов физически!" Кипят митинги. "Нет больше милости, нет пощады!" "Через трупы бойцов – вперед к коммунизму!" Движется отряд коммунаров, впереди – черное знамя с надписью: "Пуля в лоб тому, кто против революции!" И вот уж – настоящая живодерня – из письма рабочих в "Красной коммуне": "Вас, жирных, за ваши преступления и саботаж надо бы препроводить на утилизационный завод и переварить на мыло, которым пользовались бы труженики, чтобы знать, что их кровь и пот, что вы из них высосали, не пропали даром".
И эту "классовую психологию", а вернее сказать, худшие человеческие инстинкты, красные идеологи тут же оформляют, навязывают и закрепляют в сознании, как им кажется, навсегда.
Нервными пальцами белую грудь раздираю
И наношу оголенному сердцу удар.
В чашу причастную красную кровь собираю,
гневен и яр.
Жадно прильнув к опененному алому краю,
Пей, коммунар!.."
* * *
"Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы…"
Владимир Тольц: Эту, отнюдь не бесспорную, на мой взгляд, мысль записал перед своей казнью молодой человек 22 лет. Юноша, которым восхищались многие его современники, имена которых известны во всем мире. Поэт, чьих стихов мы до недавнего времени почти не знали. И наверное правильно, что в дни новоиспеченных праздников национального единства, "Русского марша" и приближающейся очередной годовщины Октябрьского переворота мы открываем цикл передач о репрессированной литературе именно с его трагической истории.
Документ, из дела № Н-196, в одиннадцати томах скопированный Виталием Шенталинским в материалах Особого архива ВЧК на Лубянке. –
Протокол д о п р о с а
Леонида Акимовича Каннегисера, дворянина, еврея, 22 лет, проживающего по Саперному пер., № 10, кв. 5
Допрошенный в ЧК по борьбе с контрреволюцией комендантом гор. Петрограда В. Шатовым показал: 0.30
Я, бывший юнкер Михайловского артиллерийского училища, студент Политехнического института, 4-го курса, принимал участие в революционном движении с 1915 г., примыкая к народным социалистическим группам. Февральская революция застигла меня в Петрограде, где я был студентом Политехникума. С первых дней революции я поступил в милицию Литейного района, где пробыл одну неделю. В июне 1917 г. я поступил добровольцем в Михайловское артучилище, где пробыл до его расформирования. В это время я состоял и<сполняющим> об<язанности> председателя Союза юнкеров-социалистов Петроградского военного округа. Я примыкал в это время к партии, но отказываюсь сказать к какой, но активного участия в политической жизни не принимал.
Мысль об убийстве Урицкого возникла у меня только тогда, когда в печати появились сведения о массовых расстрелах, под которыми имелись подписи Урицкого и Иосилевича. Урицкого я знал в лицо. Узнав из газеты о часах приема Урицкого, я решил убить его <…>
Утром 30 августа, в 10 часов утра я отправился на Марсово поле, где взял на прокат велосипед, и направился на нем на Дворцовую площадь, к помещению Комиссариата внутренних дел. <…> Около 11 часов утра подъехал на автомобиле Урицкий. Пропустив его мимо себя, я <…> произвел в него один выстрел, целясь в голову, из револьвера системы "Кольт" <…>. Урицкий упал, а я выскочил на улицу, сел на велосипед и бросился через площадь на набережную Невы до Мошкова пер. и через переулок на Миллионную ул., где вбежал во двор дома № 17 и по черному ходу бросился в первую попавшуюся дверь.<…> В коридоре у выхода я был схвачен, револьвер у меня отняли, после чего усадили в автомобиль и доставили на Гороховую, 2.
Протокол был мне прочитан. Запись признаю правильной.
30 августа 1918 г. Л. Каннегисер
Добавление: <…> где и каким образом я приобрел револьвер, показать отказываюсь, <…> к какой партии я принадлежу, я назвать отказываюсь.
Л. Каннегисер
Владимир Тольц: Протокол куда длиннее (мы цитируем лишь отрывки). Арестованный Каннегисер рассказал и о том, как отстреливался от преследователей, и о том, как пытался скрыться, ворвавшись в первую попавшуюся крвартиру. Это бегство не давало ему, по мнению Виталия Шенталинсчкого покоя. И из тюрбмыКаннегисер пишет письмо хозяину злополучной квартиры
Уважаемый гражданин!
30 августа, после совершенного мной террористического акта, стараясь скрыться от настигавшей меня погони, я вбежал во двор какого-то дома по Миллионной ул., подле которого я упал на мостовую, неудачно повернув велосипед. Во дворе я заметил направо открытый вход на черную лестницу и побежал по ней вверх, наугад звоня у дверей, с намерением зайти в какую-нибудь квартиру и этим сбить с пути моих преследователей. Дверь одной из квартир оказалась отпертой. Я вошел в квартиру, несмотря на сопротивление встретившей меня женщины. Увидев в руке моей револьвер, она принуждена была отступить. В это время с лестницы я услышал голоса уже настигавших меня людей. Я бросился в одну из комнат квартиры, снял с гвоздя пальто и думал выйти неузнаваемым. Углубившись в квартиру, я увидел дверь, открыв которую оказался на парадной лестнице.
На допросе я узнал, что хозяин квартиры, в которой я был, арестован. Этим письмом я обращаюсь к Вам, хозяину этой квартиры, ни имени, ни фамилии Вашей не зная до сих пор, с горячей просьбой простить то преступное легкомыслие, с которым я бросился в Вашу квартиру. Откровенно признаюсь, что в эту минуту я действовал под влиянием скверного чувства самосохранения и поэтому мысль об опасности, возникающей из-за меня для совершенно незнакомых мне людей, каким-то чудом не пришла мне в голову.
Воспоминание об этом заставляет меня краснеть и угнетает меня. В оправдание свое не скажу ни одного слова и только бесконечно прошу Вас простить меня!
Л. Каннегисер
Владимир Тольц: Кто же этот юноша, которого после совершения публичного террористического акта волнуют и мучат столь второстепенные по мнению многих вещи? Из показаний немедля арестованного его отца – Акима Самуиловича Каннегисера, известного инженера, члена Президиума Центрального народно-промышленного комитета:
Сын мой Леонид был всегда, с детских лет, очень импульсивен, и у него бывали вспышки крайнего возбуждения, в которых он доходил до дерзостей. <…>Вместе с тем он часто увлекался то этим, то другим, одно время ночью много времени уделял писанию стихов и выступал декламатором своих стихов в кружках поэтов и литераторов, вроде "Привала комедиантов" <…> Последний месяц он очень часто не ночевал дома, давал понять,что у него есть связь с женщиною. Развратной жизни не вел.
После Февральской революции, когда евреям дано было равноправие для производства в офицеры, он, по-моему, не желая отставать от товарищей христиан в проявлении патриотизма, поступил в Михайловское артучилище, хотя я и жена были очень против этого, желая, чтобы он кончил свой Политехнический институт. После Октябрьской революции работал в "Торгово-промышленной газете" и хорошо успевал в этой работе. Но ее однообразие ему надоело, и он принял сделанное ему кем-то из знакомых предложение ехать в Нижний Новгород в эвакуационный отряд, несмотря на то, что семья была против разлуки ее членов в столь тревожное время. <…> После Пасхи он решил вернуться в Политехникум, подал прошение и был принят лишь к крайнему сроку, кажется, 1 июля. В июле он стал очень часто, как я уже указал, уходить из дому и даже не возвращаться домой ночевать.
Нам это было неприятно и даже неловко перед прислугой. Его поведение меня беспокоило, я боялся, чтобы он, при его импульсивной и романтичной натуре, не был вовлечен в какой-нибудь политический кружок. На мой вопрос, не занимается ли он политикой, он отвечал, что я напрасно волнуюсь, и давал слово, что ни в каких противоправительственных организациях или работах участия не принимает. Леонида сильнейшим образом потрясло опубликование списка 21 расстрелянного, в числе коих был его близкий приятель Перельцвейг, а также то, что постановление о расстреле подписано двумя евреями – Урицким и Иосилевичем. Он ходил несколько дней убитый горем<…> Зная его впечатлительность, я опасался, чтобы это горе не толкнуло его в какую-нибудь контрреволюцию. Я пытался утешить его и предложил ему отвезти свою сестру в Одессу, но он отказался, говоря, что в оккупированную иностранцами область он не поедет.
Владимир Тольц: Названное отцом арестованного петроградское артистическое кабаре "Привал комедиантов", как и другой упоминаемый в следственных бумагах артистический подвал "Бродячая собака" - места, где юный Каннегисер познакомился и подружился со многими поэтическими и писательскими знаменитостями. Тэффи, Ходасевич, Георгий Адамович, Марк Алданов, РюрикИвнев, КонстантинЛипскеров, Н.К. Бальмонт - все они и многие другие числятся в следственном Деле Каннегиссера как "лица, проходящие по связям убийцы". Особенно подружился Леонид с Есениным. Даже в гости к нему в Константиново ездил. ( Бумажка с адресами матери Есенина и его в Москве хранится в деле).
Леня. Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В их лице, в столь разительно-разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись – через все и вся – поэты.
Владимир Тольц: Это – Марина Цветаева, ее память о "нездешнем вечере", параде поэтов в начале января 1916-го в доме Каннегисеров, где читали стихи она, Есенин, Осип Мандельштам, Михаил Кузмин… И еще – она же:
Леня для меня слишком хрупок, нежен… Старинный томик “Медного Всадника” держит в руке – как цветок, слегка отстранив руку - саму, как цветок. Что можно сделать такими руками? После Лени осталась книжечка стихов – таких простых, что у меня сердце сжалось: как я ничего не поняла в этом эстете, как этой внешности – поверила…
Владимир Тольц: Тем временем по Питеру грозно раскатывалось эхо выстрелов Каннегисера. Туда срочно выехал сам Дзержинский. А пока ведущие дело следователи Эдуард Морицевич Отто и Александр Юрьевич Рикс. Квартира Каннегисеров была обыскана 4 раза. Там устроили засаду. Арестовали не только отца, но и мать, как только она вернулась домой. И даже 80-летнюю бабушку упрятали за решетку. Составили схемы родственных связей и связей между лицами, привлекаемыми по делу, списки фамилий и адресов (467 человек!) Сажали всех, кого не попадя. Сергея Есенина не арестовали тогда возможно только потому, что он находился в Москве. Просмотревший 11 томов дела Каннегиссера Виталий Шенталинский пишет "Загребли, по существу, все окружение семьи, родственное, дружеское, культурное, служебное и бытовое, всю контору отца, всю телефонную книжку Леонида." Позднее Отто и Рикс докладывали:
Арестованных по делу было много, ибо помимо следователей, ведущих дело, арестовывали чины Президиума ЧК, так что первые двое-трое суток трудно было установить, кто причастен к делу, ибо их переписка не была хорошо усвоена, то есть приносилась все новая переписка, которую надо было сопоставить с имеющейся и извлекать оттуда новый материал, ибо ни малейшего намека на связь с делом из переписки еще не нашли, что надо было дополнить допросами.
Владимир Тольц: Судя по докладам Отто и Рикса, доставивший мать Леонида в Чрезвычайку на Гороховую 2 комиссар Геллер, - он через пару лет был приговорен к расстрелу за "использование служебного положения для хищения ценностей, конфискованных ЧК у арестованных и покровительство преступным элементам"", довольно ловко стал ее "обрабатывать":
Геллер, успокоив мать, стал ей говорить, что, как она видит, он, Геллер, по национальности еврей и, как таковой, хочет поговорить с ней по душам. Ловким разговором Геллеру удалось довести мать Каннегисера до того, что она ясно сказала, что Леонид мог убить товарища Урицкого, потому что последний ушел от еврейства.
Владимир Тольц: Роза Львовна стала давать показания:
Я стояла в стороне от политики, почему не знала, в какой партии состоит Леонид. Мы принадлежим к еврейской нации, и к страданиям еврейского народа мы, то есть наша семья, не относились индифферентно. Особенно религиозного восприятия Леонид не получил и учился уважать свою нацию.
Владимир Тольц: Сам же Леонид и не подозревал, что родители тоже арестованы. Он писал им успокаивающие записки, которые так и не дошли до адресатов, но осели в томах дела №Н-196. Отцу:
Умоляю не падать духом. Я совершенно спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Постарайтесь переживать все не за меня, а за себя и будьте счастливы.
Владимир Тольц: Матери:
Я бодр и вполне спокойный, читаю газеты и радуюсь. Был бы вполне счастлив, если бы не мысль о вас. А вы крепитесь.
Владимир Тольц: Газеты, которые читал в своей камере Каннегисер, были заполнены истерикой мстительно кровожадных призывов и лозунгов - "Отыветим на белый террор контрреволюцией и красным террором революции", "За каждого нашего вождя - тысяча ваши голов", "Они убивают личности. Мы убьем классы. Смерть буржуазии!". В день, когда хоронили Урицкого, в красной газете под заголовком "Око за око, кровь за кровь" были опубликованы стихи некогда публиковавшегося в "Сатириконе" революционного сатирика Василия Князева
"Мы залпами вызов их встретим —
К стене богатеев и бар —
И градом свинцовым ответим
На каждый их подлый удар...
Клянемся на трупе холодном
Свой грозный свершить приговор —
Отмщенье злодеям народным!
Да здравствует красный террор!"
Владимир Тольц: И в своей камере на Гороховой Каннегисер пишет Князеву ответ:
"Поупражняв в Сатириконе
Свой поэтический полет,
Вы вдруг запели в новом тоне,
И этот тон вам не идет.
Язык — как в схватке рукопашной:
И “трепещи”, и “я отмщу”.
А мне — ей-богу — мне не страшно,
И я совсем не трепещу.
Я был один и шел спокойно,
И в смерть без трепета смотрел.
Над тем, кто действовал достойно,
Бессилен немощный расстрел…"
Владимир Тольц: Теперь, благодаря публикациям Шенталинского, о стихах Каннегисера, в том числе и о предсмертных, написанных в камере, мы знаем.
"…И если, шатаясь от боли,
К тебе припаду я, о мать! —
И буду в покинутом поле
С простреленной грудью лежать, —
Тогда у блаженного входа,
В предсмертном и радостном сне
Я вспомню — Россия. Свобода.
Керенский на белом коне.
Потемнели горные края,
Ночь пришла и небо опечалила, —
Час пробил, и легкая ладья
От Господних берегов отчалила.
И плыла она, плыла она,
Белым ангелом руководимая;
Тучи жались, пряталась луна…
Крест и поле — вот страна родимая…
Ночь поет, как птица Гамаюн.
Как на зов в мороз и ночь не броситься?
Или это только вьюжный вьюн
По селу да по курганам носится?..
Плачет в доме мать. Кругом семья
Причитает, молится и кается,
А по небу легкая ладья
К берегам Господним пробирается".
Владимир Тольц: 31 августа в Питер из Москвы прикатил Дзержинский. Вечером того же дня Леонида привели к нему на допрос. Еще один документ, опубликованный Виталием Шенталинским.
“П р о т о к о л д о п р о с а
Леонида Акимовича Каннегисера, еврея, дворянина, 22 лет
Допрошенный в ЧК по борьбе с контрреволюцией Председателем Всероссийской комиссии тов. Дзержинским показал:
На вопрос о принадлежности к партии заявляю, что ответить прямо на вопрос из принципиальных соображений отказываюсь. Убийство Урицкого совершил не по постановлению партии, к которой я принадлежу, а по личному побуждению. После Октябрьского переворота я был все время без работы и средства на существование получал от отца.
Дать более точные показания отказываюсь.
Леонид Каннегисер”
Владимир Тольц: Да, немного выжал "железный Феликс" из юного поэта. Зато был удостоен поэтического ответа, сохранившегося в следственном деле.
"Что в вашем голосе суровом?
Одна пустая болтовня.
Иль мните вы казенным словом
И вправду испугать меня?
Холодный чай, осьмушка хлеба.
Час одиночества и тьмы.
Но синее сиянье неба
Одело свод моей тюрьмы.
И сладко, сладко в келье тесной
Узреть в смирении страстей,
Как ясно блещет свет небесный
Души воспрянувшей моей.
Напевы Божьи слух мой ловит,
Душа спешит покинуть плоть,
И радость вечную готовит
Мне на руках своих Господь".
Владимир Тольц: Следователям, однако, было не до вечной радости. Маховик красного террора уже во всю раскручивался, но найти конкретную привязку Каннегисера к той или иной партии и политической силе им не удавалось. Тогда нашли другой выход. Из записки следователя Эдуарда Отто:
"Принимая во внимание личность тов. Урицкого, который чрезвычайно строго и справедливо относился к арестованным евреям, буржуям, спекулянтам и контрреволюционерам, что убийца Каннегисер до убийства был на Гороховой, получив от тов. Урицкого пропуск, и просил его не расстреливать Перельцвейга, его родственника, однако Перельцвейг был расстрелян, может возникнуть еще предположение, что тов. Урицкий, возбудив именно страшную злобу некоторых лиц, которые полагали, что можно добиться его доступности на национальной почве и можно будет влиять на него, но эти расчеты оказались неправильными, значит, он должен был быть убит".
Владимир Тольц: Неопределенно обозначенные этом косноязычном рассуждении следователя Отто "некоторые лица", по сути дела, одна из эманаций дожившего до наших дней мифа о всемогущей "еврейской закулисе". В 1918-м он выглядел весьма причудливо : с одной стороны, ею якобы был порожден и осуществлен большевистский октябрьский переворот, с другой, - она же этот еврейский большевизм и уничтожала. Сейчас (да и тогда!) можно было посмеиваться над этой фантасмагорической мешаниной. Но при этом нельзя не замечать, что так или иначе она сидела в головах не только следователей ЧК, но и многих симпатизировавших Каннегисеру и его поступку. Вот подтверждения этого, которые можно найти в книгах Шенталинского. "Литератор Амфитеатров-Кадашев записал в дневнике: "В Петербурге молодой человек убил Урицкого. Огромная радость… Такие евреи, как Каннегисер, лучше всех воплей о правах человека доказывают неправоту антисемитизма и возможность дружественного соединения России с еврейством, – если даже при старом угнетении среди евреев могли появляться настоящие патриоты, значит, дело небезнадежно". Знаменитый в ту пору писатель Михаил Арцыбашев рассуждал : про то, что "два праведника не искупают Содома", имея в виду под "праведниками" Каннегисера и стрелявшую в Ленина Фанни Каплан, а под Содомом – непропорционально большой, по его мнению, процент евреев в рядах революционеров и большевиков. Уже цитированные нами показания отца Леонида и его матери казалось бы подтверждают "еврейский компонент" в мотивации террориста. Да и приятель Леонида Марк Алданов свидетельствовал, что Каннегисеравдохновляла не только горячая любовь к родине, но и "чувство еврея, желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых". Но есть и другие свидетельства и аргументы. К примеру, Яков Рабинович, друг Леонида, вспоминает: "Говорили обо всем… до сладостной смерти – подвига – обо всем, только не об Израиле, не о сионизме" – хотя оба входили в Союз евреев-политехников. "Не иудей – собирался креститься в православии, еврей в русском дворянстве", - отмечает Шенталинский. И стихи Каннегисера, и его опубликованные ныне последние записи это подтверждают.
Чем же были заняты его мысли в последние дни перед казнью?
Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы. В этой жизни, где так трудно к чему-нибудь привязаться по-настоящему, на всю глубину, – есть одно, к чему стоит стремиться, – слияние с божеством. Оно не дается даром никому, – но в каких страданиях мечется душа, возжаждавшая Бога, и на какие только муки не способна она, чтобы утолить эту жажду.
И теперь все – за мною, все – позади, тоска, гнет, скитанья, неустроенность. Господь, как нежданный подарок, послал мне силы на подвиг; подвиг свершен – и в душе моей сияет неугасимая божественная лампада.
Большего я от жизни не хотел, к большему я не стремился.
Все мои прежние земные привязанности и мимолетные радости кажутся мне ребячеством, – и даже настоящее горе моих близких, их отчаянье, их безутешное страдание – тонет для меня в сиянии божественного света, разлитого во мне и вокруг меня.
Владимир Тольц: Похоже, о разном довелось передумать юному Каннегисеру в его одиночке на Гороховой. Например, с молодой лихостью задумал он и стал осуществлять дерзкий план побега из узилища. Благодаря осведомительству ЧК об этом знала. И не препятствовала – надеялись обнаружить сообщников. Ведь "закулисы"-то Леонида и его партийных связей найти так и не удалось… Однако и это сорвалось…
Но все же, если судить по сохранившимся записям, главное, чем были заняты мысли Каннегиссера, было совсем другим. Вот одна из последних его записей:
Россия – безумно несчастная страна. Темнота ея – жгучая, мучительная темнота! Она с лютым сладострастьем упивается ею, упорствует в ней и, как черт от креста, бежит от света.
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды, –
говорит Пушкин. И до сих пор не взошла эта звезда. Тьма тём на небе ея. Отдельные безумные сеятели выходят из густого мрака и, мелькнув над древнею окаменелою браздою, исчезают так же, как явились. Одни теряют только "время, благие мысли и труды", другие больше – жизнь.
А тьма упорствует. Стоит и питается сама собою.
Владимир Тольц: Главу, посвященную Каннегисеру, Шенталинский завершает довольно мрачно:
Век Каннегисера и Урицкого – позади. Одного хоронили скрытно, в безвестной могиле, другого – торжественно, с почестями, имя одного известно лишь горстке интеллектуалов, имя другого до сих пор звучит в названиях улиц. Оба хотели улучшить мир: один грезил о "сиянии", другой мечтал – "светить". И что, стало светлее от этих вспышек? Ушли одни террористы – пришли другие. В минувшем веке террор в России был беспросветен, менялись лишь формы его.
И новый, ХХI век начался с волны насилия, со зловещего символа – взрывов новыми террористами жилых домов в Москве и других городах и весях. Когда Россия, казалось бы, вышла на простор исторического творчества и могла бы выбрать себе достойную форму жизни, – опять смута и развал, мафия власти и власть мафии, признаки вырождения и вымирания. На краю пропасти мы заняты не спасением друг друга, а взаимной обреченной борьбой. "Тьма упорствует…"
Пока не разрешена эта внутренняя драма России, в ней будут возникать и убийцы Моисеи Урицкие, и убийцы убийц – Леониды Каннегисеры.
Формально вечер был посвящен презентации переиздания издательством "Прогресс-Плеяда" историко-публицистической трилогии Виталия Шенталинского "Рабы свободы", "Донос на Сократа" и "Преступление без наказания". Книги его выходили и раньше. Поначалу за границей, потом и в России. Но судя по всему – и по масштабам темы, и по нынешней недоступности документальных материалов, которые посчастливилось изучить Шенталинскому, и по тому интересу к этой трилогии, который мне довелось наблюдать не только на вечере в ЦДЛ, и нынешнее трехтысячным тиражом переиздание трилогии читательского спроса не удовлетворит. И это – одна из причин, по которой я решил посвятить книгам Шенталинского, затрагиваемым в ней проблемам, ее разнообразным сюжетам серию выпусков нашей программы.
Телефонная линия соединяет нас с Москвой, а там с Виталием Александровичем Шенталинским.
- Скажите, Виталий, что побудило Вас к изучению темы репрессированной советской (и антисоветской) литературы?
Виталий Шенталинский: Тут личные обстоятельства помогли. Еще в 60-е годы я долго жил на Колыме, в Магадане. Работал там журналистом. У меня было много друзей политзеков сталинского времени, выпущенных из лагерей. Они там и осели многие. Обсуждали, как сохранить и открыть людям память о репрессиях, о трагедии говорили, о катастрофе, постигшей нашу страну. И вот я начал исподволь собирать материалы еще тогда, в то время когда запрещалось об этом писать, говорить публично. Но исторический шанс – открытие архива Лубянки, распечатать этот "черный ящик", освободить из заточения нашу память – этот шанс, конечно, появился позже, только в годы перестройки. Я прекрасно понимал, что в одиночку такое дело не осилишь, нужна какая-то общественная поддержка.
И вот в 1988 году, тогда вся страна кипела, сделал одновременно два шага. Первый. Я обратился с открытым письмом, предложил создать комиссию по наследию репрессированных писателей, открыть их дела в секретных архивах. Вы спросите, почему именно писателей? В это время уже начал работать "Мемориал". Он занимался в целом этой проблемой, а я задумал как бы литературный мемориал. Писатели – это ведь очень важная часть общества. Потому что он осмысливают и выражают сознание и опыт многих людей.
Владимир Тольц: Виталий, а как, при каких обстоятельствах Вы получили доступ к уникальным материалам "органов" по этой табуированной ранее теме? Как относились к Вам там люди, хранившие эти материалы?
Виталий Шенталинский: Я отвечу на все это, но мне надо углубиться в историю. Я говорил, почему именно писателей я взял. Потому что когда их арестовывали, вместе с ними увозили целые мешки с их рукописями. Где они? Где это арестованное слово? Может быть, сохранилось? Его надо спасать? И вот это мое открытое письмо не публиковали. Оно долго блуждало по инстанциям и, в конце концов, попало аж в Политбюро ЦК КПСС, к счастью, к самому архитектору перестройки – Александру Яковлеву. И он отправил это письмо в КГБ и прокуратуру с резолюцией - "Прошу помочь писателям". Это был важный первый шаг.
А второй, который я тогда же сделал. Я обратился к писателям, которым доверял и был уверен, что эта тема им близка, важна. Позвонил Булату Окуджаве. У него и собрались на первое наше заседание. Пришел Анатолий Жигулин, Олег Волков. Все они тогда еще были живы. К нам присоединились тогда Юрий Корякин (сначала по телефону, а потом воочию), Виктор Астафьев (созвонились с ним), Юрий Давыдов, Владимир Леонович и другие. Вот они составили костяк комиссии. Это уже была сила. И тогда это удалось, прошибло стену рутины, закрутилось, хотя было непросто. Потому что все-таки примерно год ушел на создание официального признания этой комиссии, еще год на то, чтобы открыть на Лубянке первое следственное дело.
Это был шанс и прорыв. Вот теперь я это хорошо понимаю. Тогда это виделось все иначе. Братья-писатели сказали мне – вот ты заварил кашу и иди туда, на Лубянку, работай! Я помню прекрасно фразу, которой меня там встретили на Лубянке: "Кажется, вы первый писатель, который пришел к нам добровольно". Так они шутили. Еще сказали: "Куда вас посадить?" Ведь надо было найти какое-то реальное место для моей работы. Но, конечно, фраза звучала двусмысленно. Мы рассмеялись. Смешно и смеялись. И это было правильно. Раз смеемся, значит не так страшно. Я начал ходить в архи Лубянки как на работу. Вот как это случилось.
Владимир Тольц: А какие материалы вам стали там выдавать?
Виталий Шенталинский: Давали следственные дела, архивно-следственные дела и приложения к ним. В архивно-следственных делах содержалось, как оказалось, в процессе изучения очень много автобиографических данных, каких-то документов, материалов. Едва ли не самым важным были приложения, папки к следственным делам с рукописями. Эти рукописи уцелели, потому что они служили уликами. Предположим стихотворение Мандельштама против Сталина или стихи Клюева о коллективизации. Все эти материалы служили уликами и, слава Богу, не были уничтожены. Обнаружился постепенно целый пласт литературы, который я стал постепенно публиковать сначала в журнале "Огонек", где дали мне рубрику "Хранить вечно". Тогда "Огонек" читали миллионы, вы помните перестроечное время, - от пастуха до министра. Эти рукописи сразу стали доходить до читателя, как и правда о репрессированных писателях. Потому что надо было еще вносить поправки в энциклопедии. Многие данные об их жизни были фальсифицированы, даты смерти придуманы. Это тоже была очень важная работа. Более того, некоторые из них были еще не реабилитированы. И вот параллельно шел процесс реабилитации, в котором мы тоже участвовали.
Владимир Тольц: Я хочу задать вам вопрос, который, может быть, можно назвать условно – источниковедческим. В свете наших нынешних знаний о прошлом известная формула Ленина о Льве Толстом как "зеркале русской революции" представляется не точно метафоричной и приблизительной. Точно так же и литературу советского времени (в т.ч., соцреализм) вряд ли в узком понимании определения можно рассматривать как "зеркало" советской жизни. Но – не сочтите меня сталинистом! – думаю, "Гений всех времен и народов" был во многом прав, заявивший банальное: "других писателей у нас нет". Другой литературы тоже. (Точнее, если было нечто "другое", оно тщательно выкорчевывалось. Вплоть до "высшей меры социальной защиты" – расстрела, то есть).
И вот вопрос: Сколь адекватно, по Вашему мнению, репрессии против писателей и литературы отражали синхронные им жизненные процессы советского общества?
Виталий Шенталинский: Усатый говорил, действительно, других писателей у нас нет, но ведь он все сделал для того, чтобы других писателей не было, а только были подчиненные ему писатели. Гонение на писателей, конечно, это часть общей репрессивной политики государства. Но писатели традиционно в России были конкурентами власти в господстве над сознанием. Поэтому и контроль над ними был особый. Мы же знаем о буквально прицельном внимании Сталина к писателям персонально!
Владимир Тольц: А вот такой "частный" литературный вопрос. Писатели ведь не только романы и повести писали, и поэты не только стихи и поэмы слагали. И те, и другие, и публицисты и литкритики бывало писали и доносы, к которым вы прикоснулись в архивах госбезопасности. (Как, впрочем, писали их и рабочие и крестьяне, красноармейцы и ученые, балерины и инженеры и другие труженики Страны Советов). Скажите, отличались ли (если "да", то чем) показания писателей-жертв террора, доносы писателей-доносчиков, "филиппики" писателей-палачей и "обличителей" от "выступлений" в соответствующих "жанрах" представителей других профессиональных корпораций? Или и то, и другое - исключительно – унифицированный плод творчества "органов"?
Виталий Шенталинский: У меня в одной из этих трех книг есть даже глава "Донос как жанр соцреализма". Конечно, это презренный жанр стал ныне очень важным историческим источником, как во времена Инквизиции, так в прошлые близкие времена. По-человечески поведение арестованных писателей на следствии, в заключении мало чем отличалось от поведения других людей, то, о чем вы спрашиваете? Та же физиология, психология, та же реакция на пытки. Не святые и не сверхчеловеки – такие же люди.
Но, пожалуй, в следственных делах писателей больше осмысления, больше содержания. Например, протоколы допросов. Конечно, это пьеса абсурда – соавторство следователя и узника. Так вот, что я хочу сказать, в писательских делах личность подследственного, как правило, проявляет себя больше, чем в делах других. В деле Бабеля, например. В его собственноручных показаниях много просто исповедального. Он вдруг бросает загадочную фразу: "Освобождение пришло в тюрьме". И еще: "Я прошу разрешить мне привести в порядок отобранные у меня рукописи". Борис Пильняк сказал в последнем слове на суде: "Я стал другим человеком". Драгоценное признание. Или Клюев на допросе: "Я воспринимаю коллективизацию с мистическим ужасом, как бесовское наваждение". Многого стоит фраза. А Мандельштам, который не дал следователю коверкать его стихи, а взялся исправлять и собственноручно написал на допросе это крамольное стихотворение "Мы живем, под собою не чуя страны", не утаив ни одной строчки.
И вот потом к следственным делам писателей, я уже говорил об этом, подшивались конфискованные рукописи, улики. Вот что было важнее всего! В других делах этого нет. Нам уже не спасти писателей этих. Надо спасти хотя бы их слово. Писатель жив, пока его читают. Это аксиома. И это удалось сделать. Что-то исчезло бесследно, конечно, что-то уже не поправить, но что-то удалось и спасти.
Владимир Тольц: Я хочу расспросить вас о "поэте-террористе", как Вы его определяете в своих книгах, о Леониде Каннегисере - одной из первых и наименее известных нашим современникам "литературных жертв" советского режима. Кстати, человеке, до сих пор, в отличие от тех десятков и сотен писателей, которые реабилитированы, не реабилитированном до сих пор. Чем прочитанные Вами материалы ЧК по его делу обогатили историю русской литературы? Как отозвалось это дело на дальнейших советских репрессиях и советской жизни вообще?
Виталий Шенталинский: Во-первых, в следственном деле Каннегисера удалось найти несколько неизвестных его стихов и его записки, написанные перед казнью. Очень сильные слова о судьбе России и философские о призвании человека: "Человеческому сердцу не нужно счастье. Ему нужно сияние, слияние с божеством". Это важно. Любое слово важно, вызволенное оттуда, если оно так звучит, так сильно, так необходимо и так современно. Потому что в отношении Каннегисера это еще важно и потому, что стихов Каннегисера сохранилось очень мало. Это существенное дополнение в его наследии. А потом материалы этого дела, огромного, помогают воссоздать духовную и творческую атмосферу того времени. Там мы находим имена многих, многих литераторов Серебряного века, которые были причастны к судьбе Каннегисера – Юрий Юркун, репрессированный потом и расстрелянный, Георгий Иванов, Адамович, Тэффи, эмигрировавшие. Есенин. Вы знаете, чем кончилась жизнь Есенина. Алданов, Марк Алданов, который дружил с Каннегисером и оставил даже воспоминания о нем. Словом, всех тех, многих из тех, кто бывал в доме Каннегисера, в замечательном знаменитом доме, ярко описанном в известном очерке Марины Цветаевой - "Нездешний вечер. Прощание с Серебряным веком".
А что касается его значения, этого дела, то оно тоже было очень важным. Дело 22-летнего мальчика, еще до конца не оцененной фигуры как нашей поэзией, так и нашей историей. Потому что дело Каннегисера было знаковым, как и его поступок – убийство Урицкого, одного из большевистских вождей, главы Петроградской ЧК. Известная личность. У нас до сих пор некоторые улицы носят название «Урицкого». В тот же день, это было 30 августа 1918 года, в Москве прозвучал выстрел Фани Каплан в Ленина. Вот это двойное покушение было использовано большевиками для объявления Красного террора. Тогда и началась главная мясорубка. И поэтому на самом деле, дело Каннегисера имело знаковое значение и на нем уже во многом начали отрабатываться приемы провокаций, расправ, заложничество, которые раскручивались позднее и длились десятилетиями с разной степенью лютости.
Владимир Тольц: Автор трилогии о репрессированной русской литературе, написанной на основе хранящихся в лубянских архивах материалов, Виталий Шенталинский об одном из своих героев Леониде Каннегисере. Выстрелы юного поэта дали старт одной из самых страшных компаний советской власти. Шенталинский пишет.
5 сентября Совнарком принимает знаменитое постановление "О красном терроре": "Необходимо обезопасить Советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях… Подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам…" Нарком внутренних дел Петровский в циркулярной телеграмме предписывает произвести аресты правых эсеров, представителей крупной буржуазии, офицерства и держать их в качестве заложников. А при попытке скрыться или контрреволюционных вылазках – массовый расстрел, немедленно и безоговорочно. "Ни малейшего колебания при применении массового террора!"
Кровавая истерия охватывает всю страну. Уже назавтра, 6 сентября, петроградские газеты публикуют сообщение ЧК за подписью Бокия и Иосилевича: расстреляно 512 контрреволюционеров и белогвардейцев. Тут же список заложников, продолженный в трех следующих номерах газеты – 476 человек, очередь к смерти: если будет убит еще хоть один советский работник, заложников расстреляют.
– В эту эпоху мы должны быть террористами! – восклицал на заседании Петросовета Зиновьев. – Да здравствует красный террор!
Долгие, несмолкающие аплодисменты всего зала, переходящие в овацию. Тот же Зиновьев предложил позволить рабочим "расправляться с интеллигенцией по-своему, прямо на улице". Но тут уж партактив воспротивился: ведь нас перещелкают в первую очередь!
Управлять расправой, держать под контролем! Тогда и понеслись по всем районам "спецтройки" – для выявления контрреволюционных элементов.
Революция приняла людоедское, зверское обличье. Газеты призывают: "Не нужно ни судов, ни трибуналов. Пусть бушует месть рабочих, пусть льется кровь правых эсеров и белогвардейцев, уничтожайте врагов физически!" Кипят митинги. "Нет больше милости, нет пощады!" "Через трупы бойцов – вперед к коммунизму!" Движется отряд коммунаров, впереди – черное знамя с надписью: "Пуля в лоб тому, кто против революции!" И вот уж – настоящая живодерня – из письма рабочих в "Красной коммуне": "Вас, жирных, за ваши преступления и саботаж надо бы препроводить на утилизационный завод и переварить на мыло, которым пользовались бы труженики, чтобы знать, что их кровь и пот, что вы из них высосали, не пропали даром".
И эту "классовую психологию", а вернее сказать, худшие человеческие инстинкты, красные идеологи тут же оформляют, навязывают и закрепляют в сознании, как им кажется, навсегда.
Нервными пальцами белую грудь раздираю
И наношу оголенному сердцу удар.
В чашу причастную красную кровь собираю,
гневен и яр.
Жадно прильнув к опененному алому краю,
Пей, коммунар!.."
* * *
"Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы…"
Владимир Тольц: Эту, отнюдь не бесспорную, на мой взгляд, мысль записал перед своей казнью молодой человек 22 лет. Юноша, которым восхищались многие его современники, имена которых известны во всем мире. Поэт, чьих стихов мы до недавнего времени почти не знали. И наверное правильно, что в дни новоиспеченных праздников национального единства, "Русского марша" и приближающейся очередной годовщины Октябрьского переворота мы открываем цикл передач о репрессированной литературе именно с его трагической истории.
Документ, из дела № Н-196, в одиннадцати томах скопированный Виталием Шенталинским в материалах Особого архива ВЧК на Лубянке. –
Протокол д о п р о с а
Леонида Акимовича Каннегисера, дворянина, еврея, 22 лет, проживающего по Саперному пер., № 10, кв. 5
Допрошенный в ЧК по борьбе с контрреволюцией комендантом гор. Петрограда В. Шатовым показал: 0.30
Я, бывший юнкер Михайловского артиллерийского училища, студент Политехнического института, 4-го курса, принимал участие в революционном движении с 1915 г., примыкая к народным социалистическим группам. Февральская революция застигла меня в Петрограде, где я был студентом Политехникума. С первых дней революции я поступил в милицию Литейного района, где пробыл одну неделю. В июне 1917 г. я поступил добровольцем в Михайловское артучилище, где пробыл до его расформирования. В это время я состоял и<сполняющим> об<язанности> председателя Союза юнкеров-социалистов Петроградского военного округа. Я примыкал в это время к партии, но отказываюсь сказать к какой, но активного участия в политической жизни не принимал.
Мысль об убийстве Урицкого возникла у меня только тогда, когда в печати появились сведения о массовых расстрелах, под которыми имелись подписи Урицкого и Иосилевича. Урицкого я знал в лицо. Узнав из газеты о часах приема Урицкого, я решил убить его <…>
Утром 30 августа, в 10 часов утра я отправился на Марсово поле, где взял на прокат велосипед, и направился на нем на Дворцовую площадь, к помещению Комиссариата внутренних дел. <…> Около 11 часов утра подъехал на автомобиле Урицкий. Пропустив его мимо себя, я <…> произвел в него один выстрел, целясь в голову, из револьвера системы "Кольт" <…>. Урицкий упал, а я выскочил на улицу, сел на велосипед и бросился через площадь на набережную Невы до Мошкова пер. и через переулок на Миллионную ул., где вбежал во двор дома № 17 и по черному ходу бросился в первую попавшуюся дверь.<…> В коридоре у выхода я был схвачен, револьвер у меня отняли, после чего усадили в автомобиль и доставили на Гороховую, 2.
Протокол был мне прочитан. Запись признаю правильной.
30 августа 1918 г. Л. Каннегисер
Добавление: <…> где и каким образом я приобрел револьвер, показать отказываюсь, <…> к какой партии я принадлежу, я назвать отказываюсь.
Л. Каннегисер
Владимир Тольц: Протокол куда длиннее (мы цитируем лишь отрывки). Арестованный Каннегисер рассказал и о том, как отстреливался от преследователей, и о том, как пытался скрыться, ворвавшись в первую попавшуюся крвартиру. Это бегство не давало ему, по мнению Виталия Шенталинсчкого покоя. И из тюрбмыКаннегисер пишет письмо хозяину злополучной квартиры
Уважаемый гражданин!
30 августа, после совершенного мной террористического акта, стараясь скрыться от настигавшей меня погони, я вбежал во двор какого-то дома по Миллионной ул., подле которого я упал на мостовую, неудачно повернув велосипед. Во дворе я заметил направо открытый вход на черную лестницу и побежал по ней вверх, наугад звоня у дверей, с намерением зайти в какую-нибудь квартиру и этим сбить с пути моих преследователей. Дверь одной из квартир оказалась отпертой. Я вошел в квартиру, несмотря на сопротивление встретившей меня женщины. Увидев в руке моей револьвер, она принуждена была отступить. В это время с лестницы я услышал голоса уже настигавших меня людей. Я бросился в одну из комнат квартиры, снял с гвоздя пальто и думал выйти неузнаваемым. Углубившись в квартиру, я увидел дверь, открыв которую оказался на парадной лестнице.
На допросе я узнал, что хозяин квартиры, в которой я был, арестован. Этим письмом я обращаюсь к Вам, хозяину этой квартиры, ни имени, ни фамилии Вашей не зная до сих пор, с горячей просьбой простить то преступное легкомыслие, с которым я бросился в Вашу квартиру. Откровенно признаюсь, что в эту минуту я действовал под влиянием скверного чувства самосохранения и поэтому мысль об опасности, возникающей из-за меня для совершенно незнакомых мне людей, каким-то чудом не пришла мне в голову.
Воспоминание об этом заставляет меня краснеть и угнетает меня. В оправдание свое не скажу ни одного слова и только бесконечно прошу Вас простить меня!
Л. Каннегисер
Владимир Тольц: Кто же этот юноша, которого после совершения публичного террористического акта волнуют и мучат столь второстепенные по мнению многих вещи? Из показаний немедля арестованного его отца – Акима Самуиловича Каннегисера, известного инженера, члена Президиума Центрального народно-промышленного комитета:
Сын мой Леонид был всегда, с детских лет, очень импульсивен, и у него бывали вспышки крайнего возбуждения, в которых он доходил до дерзостей. <…>Вместе с тем он часто увлекался то этим, то другим, одно время ночью много времени уделял писанию стихов и выступал декламатором своих стихов в кружках поэтов и литераторов, вроде "Привала комедиантов" <…> Последний месяц он очень часто не ночевал дома, давал понять,что у него есть связь с женщиною. Развратной жизни не вел.
После Февральской революции, когда евреям дано было равноправие для производства в офицеры, он, по-моему, не желая отставать от товарищей христиан в проявлении патриотизма, поступил в Михайловское артучилище, хотя я и жена были очень против этого, желая, чтобы он кончил свой Политехнический институт. После Октябрьской революции работал в "Торгово-промышленной газете" и хорошо успевал в этой работе. Но ее однообразие ему надоело, и он принял сделанное ему кем-то из знакомых предложение ехать в Нижний Новгород в эвакуационный отряд, несмотря на то, что семья была против разлуки ее членов в столь тревожное время. <…> После Пасхи он решил вернуться в Политехникум, подал прошение и был принят лишь к крайнему сроку, кажется, 1 июля. В июле он стал очень часто, как я уже указал, уходить из дому и даже не возвращаться домой ночевать.
Нам это было неприятно и даже неловко перед прислугой. Его поведение меня беспокоило, я боялся, чтобы он, при его импульсивной и романтичной натуре, не был вовлечен в какой-нибудь политический кружок. На мой вопрос, не занимается ли он политикой, он отвечал, что я напрасно волнуюсь, и давал слово, что ни в каких противоправительственных организациях или работах участия не принимает. Леонида сильнейшим образом потрясло опубликование списка 21 расстрелянного, в числе коих был его близкий приятель Перельцвейг, а также то, что постановление о расстреле подписано двумя евреями – Урицким и Иосилевичем. Он ходил несколько дней убитый горем<…> Зная его впечатлительность, я опасался, чтобы это горе не толкнуло его в какую-нибудь контрреволюцию. Я пытался утешить его и предложил ему отвезти свою сестру в Одессу, но он отказался, говоря, что в оккупированную иностранцами область он не поедет.
Владимир Тольц: Названное отцом арестованного петроградское артистическое кабаре "Привал комедиантов", как и другой упоминаемый в следственных бумагах артистический подвал "Бродячая собака" - места, где юный Каннегисер познакомился и подружился со многими поэтическими и писательскими знаменитостями. Тэффи, Ходасевич, Георгий Адамович, Марк Алданов, РюрикИвнев, КонстантинЛипскеров, Н.К. Бальмонт - все они и многие другие числятся в следственном Деле Каннегиссера как "лица, проходящие по связям убийцы". Особенно подружился Леонид с Есениным. Даже в гости к нему в Константиново ездил. ( Бумажка с адресами матери Есенина и его в Москве хранится в деле).
Леня. Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В их лице, в столь разительно-разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись – через все и вся – поэты.
Владимир Тольц: Это – Марина Цветаева, ее память о "нездешнем вечере", параде поэтов в начале января 1916-го в доме Каннегисеров, где читали стихи она, Есенин, Осип Мандельштам, Михаил Кузмин… И еще – она же:
Леня для меня слишком хрупок, нежен… Старинный томик “Медного Всадника” держит в руке – как цветок, слегка отстранив руку - саму, как цветок. Что можно сделать такими руками? После Лени осталась книжечка стихов – таких простых, что у меня сердце сжалось: как я ничего не поняла в этом эстете, как этой внешности – поверила…
Владимир Тольц: Тем временем по Питеру грозно раскатывалось эхо выстрелов Каннегисера. Туда срочно выехал сам Дзержинский. А пока ведущие дело следователи Эдуард Морицевич Отто и Александр Юрьевич Рикс. Квартира Каннегисеров была обыскана 4 раза. Там устроили засаду. Арестовали не только отца, но и мать, как только она вернулась домой. И даже 80-летнюю бабушку упрятали за решетку. Составили схемы родственных связей и связей между лицами, привлекаемыми по делу, списки фамилий и адресов (467 человек!) Сажали всех, кого не попадя. Сергея Есенина не арестовали тогда возможно только потому, что он находился в Москве. Просмотревший 11 томов дела Каннегиссера Виталий Шенталинский пишет "Загребли, по существу, все окружение семьи, родственное, дружеское, культурное, служебное и бытовое, всю контору отца, всю телефонную книжку Леонида." Позднее Отто и Рикс докладывали:
Арестованных по делу было много, ибо помимо следователей, ведущих дело, арестовывали чины Президиума ЧК, так что первые двое-трое суток трудно было установить, кто причастен к делу, ибо их переписка не была хорошо усвоена, то есть приносилась все новая переписка, которую надо было сопоставить с имеющейся и извлекать оттуда новый материал, ибо ни малейшего намека на связь с делом из переписки еще не нашли, что надо было дополнить допросами.
Владимир Тольц: Судя по докладам Отто и Рикса, доставивший мать Леонида в Чрезвычайку на Гороховую 2 комиссар Геллер, - он через пару лет был приговорен к расстрелу за "использование служебного положения для хищения ценностей, конфискованных ЧК у арестованных и покровительство преступным элементам"", довольно ловко стал ее "обрабатывать":
Геллер, успокоив мать, стал ей говорить, что, как она видит, он, Геллер, по национальности еврей и, как таковой, хочет поговорить с ней по душам. Ловким разговором Геллеру удалось довести мать Каннегисера до того, что она ясно сказала, что Леонид мог убить товарища Урицкого, потому что последний ушел от еврейства.
Владимир Тольц: Роза Львовна стала давать показания:
Я стояла в стороне от политики, почему не знала, в какой партии состоит Леонид. Мы принадлежим к еврейской нации, и к страданиям еврейского народа мы, то есть наша семья, не относились индифферентно. Особенно религиозного восприятия Леонид не получил и учился уважать свою нацию.
Владимир Тольц: Неопределенно обозначенные этом косноязычном рассуждении следователя Отто "некоторые лица", по сути дела, одна из эманаций дожившего до наших дней мифа о всемогущей "еврейской закулисе". В 1918-м он выглядел весьма причудливо : с одной стороны, ею якобы был порожден и осуществлен большевистский октябрьский переворот, с другой, - она же этот еврейский большевизм и уничтожала. Сейчас (да и тогда!) можно было посмеиваться над этой фантасмагорической мешаниной. Но при этом нельзя не замечать, что так или иначе она сидела в головах не только следователей ЧК, но и многих симпатизировавших Каннегисеру и его поступку. Вот подтверждения этого, которые можно найти в книгах Шенталинского. "Литератор Амфитеатров-Кадашев записал в дневнике: "В Петербурге молодой человек убил Урицкого. Огромная радость… Такие евреи, как Каннегисер, лучше всех воплей о правах человека доказывают неправоту антисемитизма и возможность дружественного соединения России с еврейством, – если даже при старом угнетении среди евреев могли появляться настоящие патриоты, значит, дело небезнадежно". Знаменитый в ту пору писатель Михаил Арцыбашев рассуждал : про то, что "два праведника не искупают Содома", имея в виду под "праведниками" Каннегисера и стрелявшую в Ленина Фанни Каплан, а под Содомом – непропорционально большой, по его мнению, процент евреев в рядах революционеров и большевиков. Уже цитированные нами показания отца Леонида и его матери казалось бы подтверждают "еврейский компонент" в мотивации террориста. Да и приятель Леонида Марк Алданов свидетельствовал, что Каннегисеравдохновляла не только горячая любовь к родине, но и "чувство еврея, желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых". Но есть и другие свидетельства и аргументы. К примеру, Яков Рабинович, друг Леонида, вспоминает: "Говорили обо всем… до сладостной смерти – подвига – обо всем, только не об Израиле, не о сионизме" – хотя оба входили в Союз евреев-политехников. "Не иудей – собирался креститься в православии, еврей в русском дворянстве", - отмечает Шенталинский. И стихи Каннегисера, и его опубликованные ныне последние записи это подтверждают.
Чем же были заняты его мысли в последние дни перед казнью?
Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы. В этой жизни, где так трудно к чему-нибудь привязаться по-настоящему, на всю глубину, – есть одно, к чему стоит стремиться, – слияние с божеством. Оно не дается даром никому, – но в каких страданиях мечется душа, возжаждавшая Бога, и на какие только муки не способна она, чтобы утолить эту жажду.
И теперь все – за мною, все – позади, тоска, гнет, скитанья, неустроенность. Господь, как нежданный подарок, послал мне силы на подвиг; подвиг свершен – и в душе моей сияет неугасимая божественная лампада.
Большего я от жизни не хотел, к большему я не стремился.
Все мои прежние земные привязанности и мимолетные радости кажутся мне ребячеством, – и даже настоящее горе моих близких, их отчаянье, их безутешное страдание – тонет для меня в сиянии божественного света, разлитого во мне и вокруг меня.
Владимир Тольц: Похоже, о разном довелось передумать юному Каннегисеру в его одиночке на Гороховой. Например, с молодой лихостью задумал он и стал осуществлять дерзкий план побега из узилища. Благодаря осведомительству ЧК об этом знала. И не препятствовала – надеялись обнаружить сообщников. Ведь "закулисы"-то Леонида и его партийных связей найти так и не удалось… Однако и это сорвалось…
Но все же, если судить по сохранившимся записям, главное, чем были заняты мысли Каннегиссера, было совсем другим. Вот одна из последних его записей:
Россия – безумно несчастная страна. Темнота ея – жгучая, мучительная темнота! Она с лютым сладострастьем упивается ею, упорствует в ней и, как черт от креста, бежит от света.
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды, –
говорит Пушкин. И до сих пор не взошла эта звезда. Тьма тём на небе ея. Отдельные безумные сеятели выходят из густого мрака и, мелькнув над древнею окаменелою браздою, исчезают так же, как явились. Одни теряют только "время, благие мысли и труды", другие больше – жизнь.
А тьма упорствует. Стоит и питается сама собою.
Владимир Тольц: Главу посвященную КаннегисеруШенталинский завершает довольно мрачно:
Век Каннегисера и Урицкого – позади. Одного хоронили скрытно, в безвестной могиле, другого – торжественно, с почестями, имя одного известно лишь горстке интеллектуалов, имя другого до сих пор звучит в названиях улиц. Оба хотели улучшить мир: один грезил о "сиянии", другой мечтал – "светить". И что, стало светлее от этих вспышек? Ушли одни террористы – пришли другие. В минувшем веке террор в России был беспросветен, менялись лишь формы его.
И новый, ХХI век начался с волны насилия, со зловещего символа – взрывов новыми террористами жилых домов в Москве и других городах и весях. Когда Россия, казалось бы, вышла на простор исторического творчества и могла бы выбрать себе достойную форму жизни, – опять смута и развал, мафия власти и власть мафии, признаки вырождения и вымирания. На краю пропасти мы заняты не спасением друг друга, а взаимной обреченной борьбой. "Тьма упорствует…"
Пока не разрешена эта внутренняя драма России, в ней будут возникать и убийцы Моисеи Урицкие, и убийцы убийц – Леониды Каннегисеры.
Репрессированная литература в архивах палачей (1)
Разница во времени, 05.11.2011
Ведущий Владимир Тольц
Владимир Тольц: 24 октября Малый зал ЦДЛ – Центрального дома литераторов в Москве - был заполнен под завязку. Пытавшийся разыскать меня там знакомый писатель просто не смог войти - вход и проходы были забиты людьми. Пожилыми по преимуществу. "Как в былые времена" - сказал кто-то, стоявший рядом со мной, разумея то ли перестройку, то ли мрачные собрания сов.писателей более древних времен. Во всяком случае, название мероприятия - "Преступление без наказания (Русские писатели в эпоху Большого террора)" - напоминало именно эти времена.
Формально вечер был посвящен презентации переиздания издательством "Прогресс-Плеяда" историко-публицистической трилогии Виталия Шенталинского "Рабы свободы", "Донос на Сократа" и "Преступление без наказания". Книги его выходили и раньше. Поначалу за границей, потом и в России. Но судя по всему – и по масштабам темы, и по нынешней недоступности документальных материалов, которые посчастливилось изучить Шенталинскому, и по тому интересу к этой трилогии, который мне довелось наблюдать не только на вечере в ЦДЛ, и нынешнее трехтысячным тиражом переиздание трилогии читательского спроса не удовлетворит. И это – одна из причин, по которой я решил посвятить книгам Шенталинского, затрагиваемым в ней проблемам, ее разнообразным сюжетам серию выпусков нашей программы.
Телефонная линия соединяет нас с Москвой, а там с Виталием Александровичем Шенталинским.
- Скажите, Виталий, что побудило Вас к изучению темы репрессированной советской (и антисоветской) литературы?
Виталий Шенталинский: Тут личные обстоятельства помогли. Еще в 60-е годы я долго жил на Колыме, в Магадане. Работал там журналистом. У меня было много друзей политзеков сталинского времени, выпущенных из лагерей. Они там и осели многие. Обсуждали, как сохранить и открыть людям память о репрессиях, о трагедии говорили, о катастрофе, постигшей нашу страну. И вот я начал исподволь собирать материалы еще тогда, в то время когда запрещалось об этом писать, говорить публично. Но исторический шанс – открытие архива Лубянки, распечатать этот "черный ящик", освободить из заточения нашу память – этот шанс, конечно, появился позже, только в годы перестройки. Я прекрасно понимал, что в одиночку такое дело не осилишь, нужна какая-то общественная поддержка.
И вот в 1988 году, тогда вся страна кипела, сделал одновременно два шага. Первый. Я обратился с открытым письмом, предложил создать комиссию по наследию репрессированных писателей, открыть их дела в секретных архивах. Вы спросите, почему именно писателей? В это время уже начал работать "Мемориал". Он занимался в целом этой проблемой, а я задумал как бы литературный мемориал. Писатели – это ведь очень важная часть общества. Потому что он осмысливают и выражают сознание и опыт многих людей.
Владимир Тольц: Виталий, а как, при каких обстоятельствах Вы получили доступ к уникальным материалам "органов" по этой табуированной ранее теме? Как относились к Вам там люди, хранившие эти материалы?
Виталий Шенталинский: Я отвечу на все это, но мне надо углубиться в историю. Я говорил, почему именно писателей я взял. Потому что когда их арестовывали, вместе с ними увозили целые мешки с их рукописями. Где они? Где это арестованное слово? Может быть, сохранилось? Его надо спасать? И вот это мое открытое письмо не публиковали. Оно долго блуждало по инстанциям и, в конце концов, попало аж в Политбюро ЦК КПСС, к счастью, к самому архитектору перестройки – Александру Яковлеву. И он отправил это письмо в КГБ и прокуратуру с резолюцией - "Прошу помочь писателям". Это был важный первый шаг.
А второй, который я тогда же сделал. Я обратился к писателям, которым доверял и был уверен, что эта тема им близка, важна. Позвонил Булату Окуджаве. У него и собрались на первое наше заседание. Пришел Анатолий Жигулин, Олег Волков. Все они тогда еще были живы. К нам присоединились тогда Юрий Корякин (сначала по телефону, а потом воочию), Виктор Астафьев (созвонились с ним), Юрий Давыдов, Владимир Леонович и другие. Вот они составили костяк комиссии. Это уже была сила. И тогда это удалось, прошибло стену рутины, закрутилось, хотя было непросто. Потому что все-таки примерно год ушел на создание официального признания этой комиссии, еще год на то, чтобы открыть на Лубянке первое следственное дело.
Это был шанс и прорыв. Вот теперь я это хорошо понимаю. Тогда это виделось все иначе. Братья-писатели сказали мне – вот ты заварил кашу и иди туда, на Лубянку, работай! Я помню прекрасно фразу, которой меня там встретили на Лубянке: "Кажется, вы первый писатель, который пришел к нам добровольно". Так они шутили. Еще сказали: "Куда вас посадить?" Ведь надо было найти какое-то реальное место для моей работы. Но, конечно, фраза звучала двусмысленно. Мы рассмеялись. Смешно и смеялись. И это было правильно. Раз смеемся, значит не так страшно. Я начал ходить в архи Лубянки как на работу. Вот как это случилось.
Владимир Тольц: А какие материалы вам стали там выдавать?
Виталий Шенталинский: Давали следственные дела, архивно-следственные дела и приложения к ним. В архивно-следственных делах содержалось, как оказалось, в процессе изучения очень много автобиографических данных, каких-то документов, материалов. Едва ли не самым важным были приложения, папки к следственным делам с рукописями. Эти рукописи уцелели, потому что они служили уликами. Предположим стихотворение Мандельштама против Сталина или стихи Клюева о коллективизации. Все эти материалы служили уликами и, слава Богу, не были уничтожены. Обнаружился постепенно целый пласт литературы, который я стал постепенно публиковать сначала в журнале "Огонек", где дали мне рубрику "Хранить вечно". Тогда "Огонек" читали миллионы, вы помните перестроечное время, - от пастуха до министра. Эти рукописи сразу стали доходить до читателя, как и правда о репрессированных писателях. Потому что надо было еще вносить поправки в энциклопедии. Многие данные об их жизни были фальсифицированы, даты смерти придуманы. Это тоже была очень важная работа. Более того, некоторые из них были еще не реабилитированы. И вот параллельно шел процесс реабилитации, в котором мы тоже участвовали.
Владимир Тольц: Я хочу задать вам вопрос, который, может быть, можно назвать условно – источниковедческим. В свете наших нынешних знаний о прошлом известная формула Ленина о Льве Толстом как "зеркале русской революции" представляется не точно метафоричной и приблизительной. Точно так же и литературу советского времени (в т.ч., соцреализм) вряд ли в узком понимании определения можно рассматривать как "зеркало" советской жизни. Но – не сочтите меня сталинистом! – думаю, "Гений всех времен и народов" был во многом прав, заявивший банальное: "других писателей у нас нет". Другой литературы тоже. (Точнее, если было нечто "другое", оно тщательно выкорчевывалось. Вплоть до "высшей меры социальной защиты" – расстрела, то есть).
И вот вопрос: Сколь адекватно, по Вашему мнению, репрессии против писателей и литературы отражали синхронные им жизненные процессы советского общества?
Виталий Шенталинский: Усатый говорил, действительно, других писателей у нас нет, но ведь он все сделал для того, чтобы других писателей не было, а только были подчиненные ему писатели. Гонение на писателей, конечно, это часть общей репрессивной политики государства. Но писатели традиционно в России были конкурентами власти в господстве над сознанием. Поэтому и контроль над ними был особый. Мы же знаем о буквально прицельном внимании Сталина к писателям персонально!
Владимир Тольц: А вот такой "частный" литературный вопрос. Писатели ведь не только романы и повести писали, и поэты не только стихи и поэмы слагали. И те, и другие, и публицисты и литкритики бывало писали и доносы, к которым вы прикоснулись в архивах госбезопасности. (Как, впрочем, писали их и рабочие и крестьяне, красноармейцы и ученые, балерины и инженеры и другие труженики Страны Советов). Скажите, отличались ли (если "да", то чем) показания писателей-жертв террора, доносы писателей-доносчиков, "филиппики" писателей-палачей и "обличителей" от "выступлений" в соответствующих "жанрах" представителей других профессиональных корпораций? Или и то, и другое - исключительно – унифицированный плод творчества "органов"?
Виталий Шенталинский: У меня в одной из этих трех книг есть даже глава "Донос как жанр соцреализма". Конечно, это презренный жанр стал ныне очень важным историческим источником, как во времена Инквизиции, так в прошлые близкие времена. По-человечески поведение арестованных писателей на следствии, в заключении мало чем отличалось от поведения других людей, то, о чем вы спрашиваете? Та же физиология, психология, та же реакция на пытки. Не святые и не сверхчеловеки – такие же люди.
Но, пожалуй, в следственных делах писателей больше осмысления, больше содержания. Например, протоколы допросов. Конечно, это пьеса абсурда – соавторство следователя и узника. Так вот, что я хочу сказать, в писательских делах личность подследственного, как правило, проявляет себя больше, чем в делах других. В деле Бабеля, например. В его собственноручных показаниях много просто исповедального. Он вдруг бросает загадочную фразу: "Освобождение пришло в тюрьме". И еще: "Я прошу разрешить мне привести в порядок отобранные у меня рукописи". Борис Пильняк сказал в последнем слове на суде: "Я стал другим человеком". Драгоценное признание. Или Клюев на допросе: "Я воспринимаю коллективизацию с мистическим ужасом, как бесовское наваждение". Многого стоит фраза. А Мандельштам, который не дал следователю коверкать его стихи, а взялся исправлять и собственноручно написал на допросе это крамольное стихотворение "Мы живем, под собою не чуя страны", не утаив ни одной строчки.
И вот потом к следственным делам писателей, я уже говорил об этом, подшивались конфискованные рукописи, улики. Вот что было важнее всего! В других делах этого нет. Нам уже не спасти писателей этих. Надо спасти хотя бы их слово. Писатель жив, пока его читают. Это аксиома. И это удалось сделать. Что-то исчезло бесследно, конечно, что-то уже не поправить, но что-то удалось и спасти.
Владимир Тольц: Я хочу расспросить вас о "поэте-террористе", как Вы его определяете в своих книгах, о Леониде Каннегисере - одной из первых и наименее известных нашим современникам "литературных жертв" советского режима. Кстати, человеке, до сих пор, в отличие от тех десятков и сотен писателей, которые реабилитированы, не реабилитированном до сих пор. Чем прочитанные Вами материалы ЧК по его делу обогатили историю русской литературы? Как отозвалось это дело на дальнейших советских репрессиях и советской жизни вообще?
Виталий Шенталинский: Во-первых, в следственном деле Каннегисера удалось найти несколько неизвестных его стихов и его записки, написанные перед казнью. Очень сильные слова о судьбе России и философские о призвании человека: "Человеческому сердцу не нужно счастье. Ему нужно сияние, слияние с божеством". Это важно. Любое слово важно, вызволенное оттуда, если оно так звучит, так сильно, так необходимо и так современно. Потому что в отношении Каннегисера это еще важно и потому, что стихов Каннегисера сохранилось очень мало. Это существенное дополнение в его наследии. А потом материалы этого дела, огромного, помогают воссоздать духовную и творческую атмосферу того времени. Там мы находим имена многих, многих литераторов Серебряного века, которые были причастны к судьбе Каннегисера – Юрий Юркун, репрессированный потом и расстрелянный, Георгий Иванов, Адамович, Тэффи, эмигрировавшие. Есенин. Вы знаете, чем кончилась жизнь Есенина. Алданов, Марк Алданов, который дружил с Каннегисером и оставил даже воспоминания о нем. Словом, всех тех, многих из тех, кто бывал в доме Каннегисера, в замечательном знаменитом доме, ярко описанном в известном очерке Марины Цветаевой - "Нездешний вечер. Прощание с Серебряным веком".
А что касается его значения, этого дела, то оно тоже было очень важным. Дело 22-летнего мальчика, еще до конца не оцененной фигуры как нашей поэзией, так и нашей историей. Потому что дело Каннегисера было знаковым, как и его поступок – убийство Урицкого, одного из большевистских вождей, главы Петроградской ЧК. Известная личность. У нас до сих пор некоторые улицы носят название «Урицкого». В тот же день, это было 30 августа 1918 года, в Москве прозвучал выстрел Фани Каплан в Ленина. Вот это двойное покушение было использовано большевиками для объявления Красного террора. Тогда и началась главная мясорубка. И поэтому на самом деле, дело Каннегисера имело знаковое значение и на нем уже во многом начали отрабатываться приемы провокаций, расправ, заложничество, которые раскручивались позднее и длились десятилетиями с разной степенью лютости.
Владимир Тольц: Автор трилогии о репрессированной русской литературе, написанной на основе хранящихся в лубянских архивах материалов, Виталий Шенталинский об одном из своих героев Леониде Каннегисере. Выстрелы юного поэта дали старт одной из самых страшных компаний советской власти. Шенталинский пишет.
5 сентября Совнарком принимает знаменитое постановление "О красном терроре": "Необходимо обезопасить Советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях… Подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам…" Нарком внутренних дел Петровский в циркулярной телеграмме предписывает произвести аресты правых эсеров, представителей крупной буржуазии, офицерства и держать их в качестве заложников. А при попытке скрыться или контрреволюционных вылазках – массовый расстрел, немедленно и безоговорочно. "Ни малейшего колебания при применении массового террора!"
Кровавая истерия охватывает всю страну. Уже назавтра, 6 сентября, петроградские газеты публикуют сообщение ЧК за подписью Бокия и Иосилевича: расстреляно 512 контрреволюционеров и белогвардейцев. Тут же список заложников, продолженный в трех следующих номерах газеты – 476 человек, очередь к смерти: если будет убит еще хоть один советский работник, заложников расстреляют.
– В эту эпоху мы должны быть террористами! – восклицал на заседании Петросовета Зиновьев. – Да здравствует красный террор!
Долгие, несмолкающие аплодисменты всего зала, переходящие в овацию. Тот же Зиновьев предложил позволить рабочим "расправляться с интеллигенцией по-своему, прямо на улице". Но тут уж партактив воспротивился: ведь нас перещелкают в первую очередь!
Управлять расправой, держать под контролем! Тогда и понеслись по всем районам "спецтройки" – для выявления контрреволюционных элементов.
Революция приняла людоедское, зверское обличье. Газеты призывают: "Не нужно ни судов, ни трибуналов. Пусть бушует месть рабочих, пусть льется кровь правых эсеров и белогвардейцев, уничтожайте врагов физически!" Кипят митинги. "Нет больше милости, нет пощады!" "Через трупы бойцов – вперед к коммунизму!" Движется отряд коммунаров, впереди – черное знамя с надписью: "Пуля в лоб тому, кто против революции!" И вот уж – настоящая живодерня – из письма рабочих в "Красной коммуне": "Вас, жирных, за ваши преступления и саботаж надо бы препроводить на утилизационный завод и переварить на мыло, которым пользовались бы труженики, чтобы знать, что их кровь и пот, что вы из них высосали, не пропали даром".
И эту "классовую психологию", а вернее сказать, худшие человеческие инстинкты, красные идеологи тут же оформляют, навязывают и закрепляют в сознании, как им кажется, навсегда.
Нервными пальцами белую грудь раздираю
И наношу оголенному сердцу удар.
В чашу причастную красную кровь собираю,
гневен и яр.
Жадно прильнув к опененному алому краю,
Пей, коммунар!.."
* * *
"Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы…"
Владимир Тольц: Эту, отнюдь не бесспорную, на мой взгляд, мысль записал перед своей казнью молодой человек 22 лет. Юноша, которым восхищались многие его современники, имена которых известны во всем мире. Поэт, чьих стихов мы до недавнего времени почти не знали. И наверное правильно, что в дни новоиспеченных праздников национального единства, "Русского марша" и приближающейся очередной годовщины Октябрьского переворота мы открываем цикл передач о репрессированной литературе именно с его трагической истории.
Документ, из дела № Н-196, в одиннадцати томах скопированный Виталием Шенталинским в материалах Особого архива ВЧК на Лубянке. –
Протокол д о п р о с а
Леонида Акимовича Каннегисера, дворянина, еврея, 22 лет, проживающего по Саперному пер., № 10, кв. 5
Допрошенный в ЧК по борьбе с контрреволюцией комендантом гор. Петрограда В. Шатовым показал: 0.30
Я, бывший юнкер Михайловского артиллерийского училища, студент Политехнического института, 4-го курса, принимал участие в революционном движении с 1915 г., примыкая к народным социалистическим группам. Февральская революция застигла меня в Петрограде, где я был студентом Политехникума. С первых дней революции я поступил в милицию Литейного района, где пробыл одну неделю. В июне 1917 г. я поступил добровольцем в Михайловское артучилище, где пробыл до его расформирования. В это время я состоял и<сполняющим> об<язанности> председателя Союза юнкеров-социалистов Петроградского военного округа. Я примыкал в это время к партии, но отказываюсь сказать к какой, но активного участия в политической жизни не принимал.
Мысль об убийстве Урицкого возникла у меня только тогда, когда в печати появились сведения о массовых расстрелах, под которыми имелись подписи Урицкого и Иосилевича. Урицкого я знал в лицо. Узнав из газеты о часах приема Урицкого, я решил убить его <…>
Утром 30 августа, в 10 часов утра я отправился на Марсово поле, где взял на прокат велосипед, и направился на нем на Дворцовую площадь, к помещению Комиссариата внутренних дел. <…> Около 11 часов утра подъехал на автомобиле Урицкий. Пропустив его мимо себя, я <…> произвел в него один выстрел, целясь в голову, из револьвера системы "Кольт" <…>. Урицкий упал, а я выскочил на улицу, сел на велосипед и бросился через площадь на набережную Невы до Мошкова пер. и через переулок на Миллионную ул., где вбежал во двор дома № 17 и по черному ходу бросился в первую попавшуюся дверь.<…> В коридоре у выхода я был схвачен, револьвер у меня отняли, после чего усадили в автомобиль и доставили на Гороховую, 2.
Протокол был мне прочитан. Запись признаю правильной.
30 августа 1918 г. Л. Каннегисер
Добавление: <…> где и каким образом я приобрел револьвер, показать отказываюсь, <…> к какой партии я принадлежу, я назвать отказываюсь.
Л. Каннегисер
Владимир Тольц: Протокол куда длиннее (мы цитируем лишь отрывки). Арестованный Каннегисер рассказал и о том, как отстреливался от преследователей, и о том, как пытался скрыться, ворвавшись в первую попавшуюся крвартиру. Это бегство не давало ему, по мнению Виталия Шенталинсчкого покоя. И из тюрбмыКаннегисер пишет письмо хозяину злополучной квартиры
Уважаемый гражданин!
30 августа, после совершенного мной террористического акта, стараясь скрыться от настигавшей меня погони, я вбежал во двор какого-то дома по Миллионной ул., подле которого я упал на мостовую, неудачно повернув велосипед. Во дворе я заметил направо открытый вход на черную лестницу и побежал по ней вверх, наугад звоня у дверей, с намерением зайти в какую-нибудь квартиру и этим сбить с пути моих преследователей. Дверь одной из квартир оказалась отпертой. Я вошел в квартиру, несмотря на сопротивление встретившей меня женщины. Увидев в руке моей револьвер, она принуждена была отступить. В это время с лестницы я услышал голоса уже настигавших меня людей. Я бросился в одну из комнат квартиры, снял с гвоздя пальто и думал выйти неузнаваемым. Углубившись в квартиру, я увидел дверь, открыв которую оказался на парадной лестнице.
На допросе я узнал, что хозяин квартиры, в которой я был, арестован. Этим письмом я обращаюсь к Вам, хозяину этой квартиры, ни имени, ни фамилии Вашей не зная до сих пор, с горячей просьбой простить то преступное легкомыслие, с которым я бросился в Вашу квартиру. Откровенно признаюсь, что в эту минуту я действовал под влиянием скверного чувства самосохранения и поэтому мысль об опасности, возникающей из-за меня для совершенно незнакомых мне людей, каким-то чудом не пришла мне в голову.
Воспоминание об этом заставляет меня краснеть и угнетает меня. В оправдание свое не скажу ни одного слова и только бесконечно прошу Вас простить меня!
Л. Каннегисер
Владимир Тольц: Кто же этот юноша, которого после совершения публичного террористического акта волнуют и мучат столь второстепенные по мнению многих вещи? Из показаний немедля арестованного его отца – Акима Самуиловича Каннегисера, известного инженера, члена Президиума Центрального народно-промышленного комитета:
Сын мой Леонид был всегда, с детских лет, очень импульсивен, и у него бывали вспышки крайнего возбуждения, в которых он доходил до дерзостей. <…>Вместе с тем он часто увлекался то этим, то другим, одно время ночью много времени уделял писанию стихов и выступал декламатором своих стихов в кружках поэтов и литераторов, вроде "Привала комедиантов" <…> Последний месяц он очень часто не ночевал дома, давал понять,что у него есть связь с женщиною. Развратной жизни не вел.
После Февральской революции, когда евреям дано было равноправие для производства в офицеры, он, по-моему, не желая отставать от товарищей христиан в проявлении патриотизма, поступил в Михайловское артучилище, хотя я и жена были очень против этого, желая, чтобы он кончил свой Политехнический институт. После Октябрьской революции работал в "Торгово-промышленной газете" и хорошо успевал в этой работе. Но ее однообразие ему надоело, и он принял сделанное ему кем-то из знакомых предложение ехать в Нижний Новгород в эвакуационный отряд, несмотря на то, что семья была против разлуки ее членов в столь тревожное время. <…> После Пасхи он решил вернуться в Политехникум, подал прошение и был принят лишь к крайнему сроку, кажется, 1 июля. В июле он стал очень часто, как я уже указал, уходить из дому и даже не возвращаться домой ночевать.
Нам это было неприятно и даже неловко перед прислугой. Его поведение меня беспокоило, я боялся, чтобы он, при его импульсивной и романтичной натуре, не был вовлечен в какой-нибудь политический кружок. На мой вопрос, не занимается ли он политикой, он отвечал, что я напрасно волнуюсь, и давал слово, что ни в каких противоправительственных организациях или работах участия не принимает. Леонида сильнейшим образом потрясло опубликование списка 21 расстрелянного, в числе коих был его близкий приятель Перельцвейг, а также то, что постановление о расстреле подписано двумя евреями – Урицким и Иосилевичем. Он ходил несколько дней убитый горем<…> Зная его впечатлительность, я опасался, чтобы это горе не толкнуло его в какую-нибудь контрреволюцию. Я пытался утешить его и предложил ему отвезти свою сестру в Одессу, но он отказался, говоря, что в оккупированную иностранцами область он не поедет.
Владимир Тольц: Названное отцом арестованного петроградское артистическое кабаре "Привал комедиантов", как и другой упоминаемый в следственных бумагах артистический подвал "Бродячая собака" - места, где юный Каннегисер познакомился и подружился со многими поэтическими и писательскими знаменитостями. Тэффи, Ходасевич, Георгий Адамович, Марк Алданов, РюрикИвнев, КонстантинЛипскеров, Н.К. Бальмонт - все они и многие другие числятся в следственном Деле Каннегиссера как "лица, проходящие по связям убийцы". Особенно подружился Леонид с Есениным. Даже в гости к нему в Константиново ездил. ( Бумажка с адресами матери Есенина и его в Москве хранится в деле).
Леня. Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В их лице, в столь разительно-разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись – через все и вся – поэты.
Владимир Тольц: Это – Марина Цветаева, ее память о "нездешнем вечере", параде поэтов в начале января 1916-го в доме Каннегисеров, где читали стихи она, Есенин, Осип Мандельштам, Михаил Кузмин… И еще – она же:
Леня для меня слишком хрупок, нежен… Старинный томик “Медного Всадника” держит в руке – как цветок, слегка отстранив руку - саму, как цветок. Что можно сделать такими руками? После Лени осталась книжечка стихов – таких простых, что у меня сердце сжалось: как я ничего не поняла в этом эстете, как этой внешности – поверила…
Владимир Тольц: Тем временем по Питеру грозно раскатывалось эхо выстрелов Каннегисера. Туда срочно выехал сам Дзержинский. А пока ведущие дело следователи Эдуард Морицевич Отто и Александр Юрьевич Рикс. Квартира Каннегисеров была обыскана 4 раза. Там устроили засаду. Арестовали не только отца, но и мать, как только она вернулась домой. И даже 80-летнюю бабушку упрятали за решетку. Составили схемы родственных связей и связей между лицами, привлекаемыми по делу, списки фамилий и адресов (467 человек!) Сажали всех, кого не попадя. Сергея Есенина не арестовали тогда возможно только потому, что он находился в Москве. Просмотревший 11 томов дела Каннегиссера Виталий Шенталинский пишет "Загребли, по существу, все окружение семьи, родственное, дружеское, культурное, служебное и бытовое, всю контору отца, всю телефонную книжку Леонида." Позднее Отто и Рикс докладывали:
Арестованных по делу было много, ибо помимо следователей, ведущих дело, арестовывали чины Президиума ЧК, так что первые двое-трое суток трудно было установить, кто причастен к делу, ибо их переписка не была хорошо усвоена, то есть приносилась все новая переписка, которую надо было сопоставить с имеющейся и извлекать оттуда новый материал, ибо ни малейшего намека на связь с делом из переписки еще не нашли, что надо было дополнить допросами.
Владимир Тольц: Судя по докладам Отто и Рикса, доставивший мать Леонида в Чрезвычайку на Гороховую 2 комиссар Геллер, - он через пару лет был приговорен к расстрелу за "использование служебного положения для хищения ценностей, конфискованных ЧК у арестованных и покровительство преступным элементам"", довольно ловко стал ее "обрабатывать":
Геллер, успокоив мать, стал ей говорить, что, как она видит, он, Геллер, по национальности еврей и, как таковой, хочет поговорить с ней по душам. Ловким разговором Геллеру удалось довести мать Каннегисера до того, что она ясно сказала, что Леонид мог убить товарища Урицкого, потому что последний ушел от еврейства.
Владимир Тольц: Роза Львовна стала давать показания:
Я стояла в стороне от политики, почему не знала, в какой партии состоит Леонид. Мы принадлежим к еврейской нации, и к страданиям еврейского народа мы, то есть наша семья, не относились индифферентно. Особенно религиозного восприятия Леонид не получил и учился уважать свою нацию.
Владимир Тольц: Сам же Леонид и не подозревал, что родители тоже арестованы. Он писал им успокаивающие записки, которые так и не дошли до адресатов, но осели в томах дела №Н-196. Отцу:
Умоляю не падать духом. Я совершенно спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Постарайтесь переживать все не за меня, а за себя и будьте счастливы.
Владимир Тольц: Матери:
Я бодр и вполне спокойный, читаю газеты и радуюсь. Был бы вполне счастлив, если бы не мысль о вас. А вы крепитесь.
Владимир Тольц: Газеты, которые читал в своей камере Каннегисер, были заполнены истерикой мстительно кровожадных призывов и лозунгов - "Отыветим на белый террор контрреволюцией и красным террором революции", "За каждого нашего вождя - тысяча ваши голов", "Они убивают личности. Мы убьем классы. Смерть буржуазии!". В день, когда хоронили Урицкого, в красной газете под заголовком "Око за око, кровь за кровь" были опубликованы стихи некогда публиковавшегося в "Сатириконе" революционного сатирика Василия Князева
"Мы залпами вызов их встретим —
К стене богатеев и бар —
И градом свинцовым ответим
На каждый их подлый удар...
Клянемся на трупе холодном
Свой грозный свершить приговор —
Отмщенье злодеям народным!
Да здравствует красный террор!"
Владимир Тольц: И в своей камере на Гороховой Каннегисер пишет Князеву ответ:
"Поупражняв в Сатириконе
Свой поэтический полет,
Вы вдруг запели в новом тоне,
И этот тон вам не идет.
Язык — как в схватке рукопашной:
И “трепещи”, и “я отмщу”.
А мне — ей-богу — мне не страшно,
И я совсем не трепещу.
Я был один и шел спокойно,
И в смерть без трепета смотрел.
Над тем, кто действовал достойно,
Бессилен немощный расстрел…"
Владимир Тольц: Теперь, благодаря публикациям Шенталинского, о стихах Каннегисера, в том числе и о предсмертных, написанных в камере, мы знаем.
"…И если, шатаясь от боли,
К тебе припаду я, о мать! —
И буду в покинутом поле
С простреленной грудью лежать, —
Тогда у блаженного входа,
В предсмертном и радостном сне
Я вспомню — Россия. Свобода.
Керенский на белом коне.
Потемнели горные края,
Ночь пришла и небо опечалила, —
Час пробил, и легкая ладья
От Господних берегов отчалила.
И плыла она, плыла она,
Белым ангелом руководимая;
Тучи жались, пряталась луна…
Крест и поле — вот страна родимая…
Ночь поет, как птица Гамаюн.
Как на зов в мороз и ночь не броситься?
Или это только вьюжный вьюн
По селу да по курганам носится?..
Плачет в доме мать. Кругом семья
Причитает, молится и кается,
А по небу легкая ладья
К берегам Господним пробирается".
Владимир Тольц: 31 августа в Питер из Москвы прикатил Дзержинский. Вечером того же дня Леонида привели к нему на допрос. Еще один документ, опубликованный Виталием Шенталинским.
“П р о т о к о л д о п р о с а
Леонида Акимовича Каннегисера, еврея, дворянина, 22 лет
Допрошенный в ЧК по борьбе с контрреволюцией Председателем Всероссийской комиссии тов. Дзержинским показал:
На вопрос о принадлежности к партии заявляю, что ответить прямо на вопрос из принципиальных соображений отказываюсь. Убийство Урицкого совершил не по постановлению партии, к которой я принадлежу, а по личному побуждению. После Октябрьского переворота я был все время без работы и средства на существование получал от отца.
Дать более точные показания отказываюсь.
Леонид Каннегисер”
Владимир Тольц: Да, немного выжал "железный Феликс" из юного поэта. Зато был удостоен поэтического ответа, сохранившегося в следственном деле.
"Что в вашем голосе суровом?
Одна пустая болтовня.
Иль мните вы казенным словом
И вправду испугать меня?
Холодный чай, осьмушка хлеба.
Час одиночества и тьмы.
Но синее сиянье неба
Одело свод моей тюрьмы.
И сладко, сладко в келье тесной
Узреть в смирении страстей,
Как ясно блещет свет небесный
Души воспрянувшей моей.
Напевы Божьи слух мой ловит,
Душа спешит покинуть плоть,
И радость вечную готовит
Мне на руках своих Господь".
Владимир Тольц: Следователям, однако, было не до вечной радости. Маховик красного террора уже во всю раскручивался, но найти конкретную привязку Каннегисера к той или иной партии и политической силе им не удавалось. Тогда нашли другой выход. Из записки следователя Эдуарда Отто:
"Принимая во внимание личность тов. Урицкого, который чрезвычайно строго и справедливо относился к арестованным евреям, буржуям, спекулянтам и контрреволюционерам, что убийца Каннегисер до убийства был на Гороховой, получив от тов. Урицкого пропуск, и просил его не расстреливать Перельцвейга, его родственника, однако Перельцвейг был расстрелян, может возникнуть еще предположение, что тов. Урицкий, возбудив именно страшную злобу некоторых лиц, которые полагали, что можно добиться его доступности на национальной почве и можно будет влиять на него, но эти расчеты оказались неправильными, значит, он должен был быть убит".
Владимир Тольц: Неопределенно обозначенные этом косноязычном рассуждении следователя Отто "некоторые лица", по сути дела, одна из эманаций дожившего до наших дней мифа о всемогущей "еврейской закулисе". В 1918-м он выглядел весьма причудливо : с одной стороны, ею якобы был порожден и осуществлен большевистский октябрьский переворот, с другой, - она же этот еврейский большевизм и уничтожала. Сейчас (да и тогда!) можно было посмеиваться над этой фантасмагорической мешаниной. Но при этом нельзя не замечать, что так или иначе она сидела в головах не только следователей ЧК, но и многих симпатизировавших Каннегисеру и его поступку. Вот подтверждения этого, которые можно найти в книгах Шенталинского. "Литератор Амфитеатров-Кадашев записал в дневнике: "В Петербурге молодой человек убил Урицкого. Огромная радость… Такие евреи, как Каннегисер, лучше всех воплей о правах человека доказывают неправоту антисемитизма и возможность дружественного соединения России с еврейством, – если даже при старом угнетении среди евреев могли появляться настоящие патриоты, значит, дело небезнадежно". Знаменитый в ту пору писатель Михаил Арцыбашев рассуждал : про то, что "два праведника не искупают Содома", имея в виду под "праведниками" Каннегисера и стрелявшую в Ленина Фанни Каплан, а под Содомом – непропорционально большой, по его мнению, процент евреев в рядах революционеров и большевиков. Уже цитированные нами показания отца Леонида и его матери казалось бы подтверждают "еврейский компонент" в мотивации террориста. Да и приятель Леонида Марк Алданов свидетельствовал, что Каннегисеравдохновляла не только горячая любовь к родине, но и "чувство еврея, желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых". Но есть и другие свидетельства и аргументы. К примеру, Яков Рабинович, друг Леонида, вспоминает: "Говорили обо всем… до сладостной смерти – подвига – обо всем, только не об Израиле, не о сионизме" – хотя оба входили в Союз евреев-политехников. "Не иудей – собирался креститься в православии, еврей в русском дворянстве", - отмечает Шенталинский. И стихи Каннегисера, и его опубликованные ныне последние записи это подтверждают.
Чем же были заняты его мысли в последние дни перед казнью?
Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы. В этой жизни, где так трудно к чему-нибудь привязаться по-настоящему, на всю глубину, – есть одно, к чему стоит стремиться, – слияние с божеством. Оно не дается даром никому, – но в каких страданиях мечется душа, возжаждавшая Бога, и на какие только муки не способна она, чтобы утолить эту жажду.
И теперь все – за мною, все – позади, тоска, гнет, скитанья, неустроенность. Господь, как нежданный подарок, послал мне силы на подвиг; подвиг свершен – и в душе моей сияет неугасимая божественная лампада.
Большего я от жизни не хотел, к большему я не стремился.
Все мои прежние земные привязанности и мимолетные радости кажутся мне ребячеством, – и даже настоящее горе моих близких, их отчаянье, их безутешное страдание – тонет для меня в сиянии божественного света, разлитого во мне и вокруг меня.
Владимир Тольц: Похоже, о разном довелось передумать юному Каннегисеру в его одиночке на Гороховой. Например, с молодой лихостью задумал он и стал осуществлять дерзкий план побега из узилища. Благодаря осведомительству ЧК об этом знала. И не препятствовала – надеялись обнаружить сообщников. Ведь "закулисы"-то Леонида и его партийных связей найти так и не удалось… Однако и это сорвалось…
Но все же, если судить по сохранившимся записям, главное, чем были заняты мысли Каннегиссера, было совсем другим. Вот одна из последних его записей:
Россия – безумно несчастная страна. Темнота ея – жгучая, мучительная темнота! Она с лютым сладострастьем упивается ею, упорствует в ней и, как черт от креста, бежит от света.
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды, –
говорит Пушкин. И до сих пор не взошла эта звезда. Тьма тём на небе ея. Отдельные безумные сеятели выходят из густого мрака и, мелькнув над древнею окаменелою браздою, исчезают так же, как явились. Одни теряют только "время, благие мысли и труды", другие больше – жизнь.
А тьма упорствует. Стоит и питается сама собою.
Владимир Тольц: Главу, посвященную Каннегисеру, Шенталинский завершает довольно мрачно:
Век Каннегисера и Урицкого – позади. Одного хоронили скрытно, в безвестной могиле, другого – торжественно, с почестями, имя одного известно лишь горстке интеллектуалов, имя другого до сих пор звучит в названиях улиц. Оба хотели улучшить мир: один грезил о "сиянии", другой мечтал – "светить". И что, стало светлее от этих вспышек? Ушли одни террористы – пришли другие. В минувшем веке террор в России был беспросветен, менялись лишь формы его.
И новый, ХХI век начался с волны насилия, со зловещего символа – взрывов новыми террористами жилых домов в Москве и других городах и весях. Когда Россия, казалось бы, вышла на простор исторического творчества и могла бы выбрать себе достойную форму жизни, – опять смута и развал, мафия власти и власть мафии, признаки вырождения и вымирания. На краю пропасти мы заняты не спасением друг друга, а взаимной обреченной борьбой. "Тьма упорствует…"
Пока не разрешена эта внутренняя драма России, в ней будут возникать и убийцы Моисеи Урицкие, и убийцы убийц – Леониды Каннегисеры.