Ссылки для упрощенного доступа

Культурный дневник

Сергей Довлатов, Нью-Йорк, 1979, фотография Нины Аловерт
Сергей Довлатов, Нью-Йорк, 1979, фотография Нины Аловерт

3 сентября Сергею Довлатову (1941-1990) исполнилось бы 85 лет. Фразы из его текстов цитируют люди, которые не всегда знают, откуда они взялись, его тексты перечитывают те, кто помнят их наизусть. По просьбе Север.Реалий наши собеседники рассказывают о своих любимых довлатовских книгах и цитатах, о том, почему его продолжают читать сегодня, и о том, какие уроки из текстов Довлатова можно извлечь во времена нынешние.

"Писатель нуждается в государстве меньше, чем государство – в писателе"

Писатель, литературовед, журналист Александр Генис

Александр Генис
Александр Генис

– Моя любимая книга Довлатова – "Заповедник". Она лучше всего построена как целое, а не собрана из отдельных эпизодов-новелл, как тоже замечательные книги – "Зона", "Компромисс", "Наши". В "Заповеднике" есть любимые герои Сергея: привлекательные забулдыги. Есть чудные образцы заумной речи, из-за которой Довлатов считал перевод этой книги невозможным (его дочь Катя все же перевела "Заповедник" на английский – ‘Pushkin Hills’). Богатая россыпь афоризмов. Есть пронзительные страницы об отношениях с женой. Горький внутренний сюжет – прощание со своей страной. И за всем этим тайно присматривается тень Пушкина.

Любимых фраз сотни, но со временем остаются главные: "Раньше я хотел делать то, что мне нравится. Теперь я хочу, чтобы мне нравилось то, что я делаю". Довлатов вывел своих читателей из привычной парадигмы отечественной словесности. Он отказался от учительского поста, представив читателю жизнь вне оценки. Довлатов сам не судил и другим не давал. При этом он отнюдь не был аполитичен, но не пускал в свою литературу идеологию. Располагаясь не выше, а ниже читателей, Сергей предлагал необычные отношения с ними. В результате смешное съедало пафос. Не зря новое поколение говорит цитатами из Довлатова, как два предыдущих пользовались прозой и интонациями Ильфа и Петрова. Ценный урок из жизни Довлатова такой: писатель нуждается в государстве меньше, чем государство – в писателе, – говорит Генис.

"Довлатовский талант осветил нам некие грани советского ада"

Сергей Довлатов не входит в число любимых писателей политолога, публициста Екатерины Шульман: по ее словам, она не любит "мужское самолюбование и рассказы алкоголиков об их тяжелой жизни, кроме одного гениального произведения в этом жанре, "Москва – Петушки". Тем не менее она высоко ценит достоинства Довлатова.

Екатерина Шульман
Екатерина Шульман

– Это один из немногих русских прозаиков, сознательно подражавших Пушкину. Обратите внимание, как дословно подходит к его прозе самоописание Пушкина: "Собранье пестрых глав полусмешных, полупечальных, простонародных, идеальных, небрежный плод моих забав, бессониц, легких вдохновений, незрелых и увядших лет, ума холодных наблюдений и сердца горестных замет". Он минималистическими средствами воспроизводит и реализм, и абсурд окружавшего его бытия. У него узнаваемый голос, его ни с кем не перепутаешь – а это значимое художественное достижение, - говорит Екатерина Шульман.

По ее мнению, лирический герой Довлатова смотрит на окружающую действительность "немножко как инопланетянин", как будто его только что сбросили с парашютом в Ленинград или в Нью-Йорк. Она напоминает, что это литературный приём, названный Шкловским "остранение".

– Его с успехом применяет Лев Толстой, например, в сцене оперы в "Войне и мире" или суда и церковной службы в романе "Воскресение", когда привычное описывается так, как оно представлялось бы постороннему, ребёнку, Лунтику, свалившемуся с Луны, и мы вдруг видим всю нелепость того, к чему привыкли. Но когда автор так описывает собственную семейную жизнь, или тот эпизод в "Чемодане", когда его жена послала за растительным маслом, а он вернулся без денег, без масла и пьяный, то выходит, что он как бы всё время ни при чём. То есть нарратор – этот могучий мужчина, великан, драчун, плейбой удивительно беспомощен перед собственной жизнью.

А все потому, замечает Екатерина Шульман, что советский человек вообще не хозяин своего бытия и "как будто даже не актор".

– Он напивается как бы случайно, потому что какие-то люди вокруг него пьют, и он почему-то тоже пьёт. Его двоюродный брат попадает в какие-то истории и затягивает его, а он с недоумением озирается по сторонам: "диву царь Салтан дивится". По непонятным причинам он работает и уходит с работы, пишет, уезжает тоже как будто случайно. Разумеется, это не автор, а нарратор, его лирический герой, и такая позиция сама по себе – художественное средство. Но характерно, насколько этот нарратор удивительно инфантилен. Советский человек, как любой клиент авторитарного или тоталитарного режима, принудительно инфантилизируется: его держат прикованным к батарее, и он живёт жизнью ребёнка - боится, как ребёнок, бунтует, как ребёнок, желает, как ребёнок. И каждый день начинает заново, не помня своего вчера - у него нет опыта. Вернее, опыт ему бесполезен: его реальность ему не подчиняется, он ею никак не управляет и даже не влияет на неё. Таким образом довлатовский талант осветил нам некие грани советского ада, которые больше никто не показывал.

Характерно, что сотрудники музея в Пушкинских Горах, обвиняли Довлатова в несправедливости – для них эти места были заповедником свободы, местом спасения от всепроникающей советской пошлости, а он увидел там то же, что видел везде - "все тех же мелких людей, занятых абсурдными делами".

Из любимый произведений Довлатова Шульман называет "Чемодан", "Соло на Ундервуде" и "Соло на ЭВМ". А запомнившаяся фраза Довлатова – из повести "Иностранка": "Вообще, я уверен, что нищета и богатство – качества прирожденные. Такие же, например, как цвет волос или, допустим, музыкальный слух. Один рождается нищим, другой – богатым. И деньги тут фактически ни при чем. Можно быть нищим с деньгами. И – соответственно – принцем без единой копейки".

– Это очень прикладная мудрость, мои собственные опыты многократно это подтверждали. Действительно, бедность и богатство – это черты характера, а деньги к ним приложатся, либо отнимутся. Это явно противоречит традиционной протестантской этике, но жизненные опыты как-то убеждают в правоте этого наблюдения.

Елена и Сергей Довлатовы
Елена и Сергей Довлатовы

А еще для Екатерины Шульман важны женские образы Довлатова.

– Его переходящая из текста в текст Тася-Ася – конечно, русская Манон Леско. В этом жанре я больше люблю "Турдейскую Манон Леско" Всеволода Петрова, великую повесть не очень известного автора, такой неожиданный протуберанец гения. И довлатовская Тася, эта русская Манон, неотразимо обаятельная, тоже абсолютно безответственная, роковая женщина, которая не губит никого сознательно - она даже любит героя, но тем вернее губит его. Второй женский образ – это жена рассказчика, но она ещё более непостижима, чем Тася. Вообще мир для Довлатова непостижим, он ходит по миру эдаким Кандидом-Простодушным, или как большой Лунтик, только пьющий - ходит и изумляется. И ничего не понимает – ни причин происходящего с ним, ни собственных действий – он действует автоматом, в каком-то специфическом сне. Может быть, это очень верное отражение того изумления, которое охватывает либо пьяного, либо наоборот, протрезвевшего человека. И это тоже художественное достижение - нечто новое, что принёс Довлатов в литературу, и что в литературе останется.

Екатерина Шульман затрудняется сказать, какой урок сегодняшний читатель может извлечь из книг Довлатова – по ее мнению, "русская литература не богата на нравственные уроки".

– Впечатление, которое возникает при прочтении довлатовских текстов, можно свести вот к чему: если действительность вокруг тебя слишком абсурдна и бесчеловечна, чтобы её можно было воспринимать всерьёз, ты можешь от неё отстраниться, но у этого будет цена. Ты сожжёшь себя изнутри разными горючими жидкостями и умрёшь рано. Может быть, он обнаружил себя в таких обстоятельствах, в которых это медленное (хотя не такое уж медленное) самоубийство посредством горючих жидкостей было наилучшим, наиболее нравственным и мужественным поступком, какой он мог себе позволить. Неужели это единственное, что можно было сделать? Я не говорю, что нужно было бороться революционным путём или перелить весь свой алкоголь в коктейль Молотова и поджечь райком. Это тоже было бы нелепо: та поздняя советская власть, которая ему досталась, была и гнилой, и угрожающей одновременно. Она как будто не заслуживала протеста, но она пожирала людей. От неё надо было отстраняться, и он заплатил цену этого отстранения или остранения. Этот яд остался в нём, он привёз его с собой в Америку.

Сергей Довлатов в Нью-Йорке, 1980, фотография Нины Аловерт
Сергей Довлатов в Нью-Йорке, 1980, фотография Нины Аловерт

Екатерина Шульман особо отмечает, что Довлатов "обворожительно остроумен, и его остроумие чрезвычайно обаятельно".

– Поэтому он так популярен. Любовь народная даром не даётся. Принято думать, что толпа ценит понятное, простое, легко перевариваемое: манную кашу с вареньем. Это не так. Любовь народная к Довлатову – это не просто любовь к автору удачных хохмочек. В нём действительно есть талант, который невозможно не замечать. Как автор он довольно однообразен, но это не недостаток. Да, он пел одну свою песню, но эта песня пронзает душу.

"Урок мировоззренческого смирения"

Филолог, историк литературы, телеведущий, радиожурналист Иван Толстой вспоминает, "как он открыл Довлатова его друзьям".

Иван Толстой
Иван Толстой

– Все говорят: Довлатов, Довлатов. А я Довлатова никогда не видел. Хотя и был одним из первых в Ленинграде читателей "Заповедника". В 1983 году я стоял в очереди на почте, намереваясь получить денежный перевод. Позади меня переминался какой-то человек с сильным запахом перегара. Увидев, что я отхожу с полученными 16 рублями, он сказал мне в спину: "Не уходите, пожалуйста". Я подождал его, присматриваясь. Он оживленно подошел и сразу, без всякого смущения, предложил разделить мои деньги поровну: восемь рублей ему, потому что ну очень надо. Причем, не навсегда, – сказал он, предупредительно подняв брови.

– А на сколько же? – спрашиваю.

– На четыре месяца и двадцать дней, – быстро и точно ответил он. – Причем, я уже сейчас отблагодарю Вас.

И он показал пальцем на скамейку в ближайшем сквере. Мы присели.

– Водки хотите?

Я отказался.

– Я вижу, вы человек грамотный, – сказал мой странный собеседник. – Думаю, Вам понравится этот писатель.

Он достал из внутреннего кармана потрепанный довлатовский "Заповедник". Это имя было у меня на слуху уже несколько лет: о Довлатове много рассказывал мой старший друг Андрей Арьев, экскурсовод по Пушкинским Горам. Но читать я ничего еще не читал. Я слегка ухмыльнулся.

– Вы знаете такого?

– Нет, но с удовольствием почитаю, – говорю я.

– Это мой двоюродный брат.

Я, конечно, не поверил. Но и прямой ложью это тоже не звучало. Я залез в карман и отсчитал восемь рублей.

– Спасибо, – сказал он. – Меня зовут Борис Довлатов. У нас с вами одно почтовое отделение. Наверняка будем встречаться. Про деньги не забуду. А вы книжку не потеряйте.

С Борисом мы приятельствовали еще много лет, хотя особой близости не было. Но "Заповедник" я отвез по назначению, и в Пушкинских Горах он произвел феерическое впечатление. Тем более, что Андрей Арьев читал его в той самой избе в деревне Березино, где до него жил Сергей.

Мои любимые довлатовские книги – "Представление" и "Чемодан". Две редакторские колонки кажутся мне у Довлатова лучшими. Одна – о нью-йоркских тараканах: "И вообще, чем провинились тараканы? Может, таракан вас когда-нибудь укусил? Или оскорбил ваше национальное достоинство? Ведь нет же… Таракан безобиден и по-своему элегантен. В нем есть стремительная пластика маленького гоночного автомобиля. Таракан не в пример комару – молчалив. Кто слышал, чтобы таракан повысил голос?"

Вторая колонка приоткрывает устройство довлатовской драматургии. В основе – читательское письмо, якобы пришедшее в Нью-Йорк из Ленинграда: "… Теперь два слова о газете … Я же хочу сказать о том, чего нет. И чего газете, по-моему, решительно не хватает. Ей не хватает твоего прошлого. Твоего и нашего прошлого. Нашего смеха и ужаса, терпения и безнадежности. Твоя эмиграция – не частное дело. Иначе ты не писатель, а квартиросъемщик. И несущественно где – в Америке, в Японии, в Ростове… Ты вырвался, чтобы рассказать о нас и о своем прошлом. Все остальное мелко. Все остальное лишь унижает достоинство писателя. Хотя растут, возможно, шансы на успех. Ты ехал не за джинсами и не за подержанной автомашиной. Ты ехал – рассказать. Так помни же о нас..."

Письмо это выдумано Довлатовым от начала и до конца. Но в нем пойман секрет движения сюжета, закреплена расстановка героев, их миропонимание и утаенная авторская мораль.

Да, Довлатов – моралист, хотя он возмутился бы такому заявлению. Его мораль принципиально отличается от взглядов коллег по цеху – от требований и поучений Игоря Ефимова, например. Корень ссоры Ефимова и Довлатова лежит именно в этой плоскости: Ефимов совершенно не понял довлатовских художественных установок и долго нажимал, пытаясь спровоцировать его на нужный ему ответ, пока не вынудил Довлатова разорвать с чуждым ему собеседником.

И этот конфликт помогает ответить на вопрос об уроке, который Довлатов дает нам – уроке, который Игорь Ефимов не сумел извлечь. Это урок мировоззренческого смирения, отказ от собственной правоты в отношениях между людьми, от победительности и торжества. Все это давно уже понято и названо словом understatement: говорящий спускается на ступеньку ниже собеседника, никогда не поучает его, смиряется со своей слабостью и слегка посмеивается над чужим надуванием щек. Эту редкую черту (вернее, редкое умение играть подобную роль) особенно ценишь сегодня в эпоху самодовольного фейсбучного хамства и спесивого всезнайства.

Как только по-довлатовски спустишься на ступеньку, уберешь учительские замашки, человечество становится гомерически смешным и уродливым. Но поди заставь кого-нибудь смирить гордыню. И потому Довлатов не актуален. Он недостижим.

"Покойный, разминувшись с именем, казался вещью"

Писатель, драматург, сатирик теле- и радиоведущий, публицист Виктор Шендерович говорит, что у него очень много любимого у Довлатова, может быть, "Заповедник", а может, рассказ "Представление". Любимая цитата – "покойный, разминувшись с именем, казался вещью".

Виктор Шендерович.
Виктор Шендерович.

– Главное для меня в Довлатове – это превращение: "из тяжести недоброй / И я когда-нибудь прекрасное создам", как писал Мандельштам. Из тяжести жизни, из дряни жизни, из бытовой грязи, из пьянства, недовольства собой, раздражения. Вот почему любовь к Довлатову – именно народная, а не литературоведческая. Об этом интересном эффекте когда-то замечательно сказал Сергей Гандлевский: писатель Довлатов как бы реабилитирует нас. Он сделал себя персонажем, но всякий нормальный человек понимает, что в его текстах – не Довлатов, а персонаж, двойник, которого автор сознательно унижает. Вот в чём отличие Довлатова от большинства авторов, которые намекают на своё родство с лирическим героем. Они обычно пытаются подсознательно себя возвысить, обелить, оправдать, объяснить какими-то высокими чувствами даже ошибки.

Довлатов, по мнению Шендеровича, постоянно принижает героя, подчёркивает его ничтожность, лень, пьянство, двоемыслие. Сатирик вспоминает, как этот герой "зашил начальнику штаны" – но, по его мнению, Довлатов настаивает на собственном ничтожестве неспроста.

– В этом есть, возможно, приятное для читателя самооправдание: "Ну, я тогда ничего". О том же его лагерные истории. Их главный пафос – ты ничем не лучше, ты мог сидеть, он мог тебя охранять. Антипафос, снижение, смирение, в котором есть мудрость и вкус. Вкус Довлатова в том, чтобы не вставать на пьедестал. Если тебя вознесло, не полагай, что ты лучше другого.

Виктор Шендерович вспоминает, как период его телевизионной популярности, в том глянцевом мире, Гердт, рассказывая про себя какую-то историю, говорил: "И вот я с этим лицом, которое обрыдло населению…" Это тоже пример принижения, в котором Шендерович видит вкус, позволяющий "избежать упрека в надменности".

– А читатель чувствует родство несовершенного человека и достоинство несовершенного человека – пьющего, гуляющего, конформистского, и от этого такое тепло, такая близость, потому что мы всё про себя знаем, и байронов среди нас нет. Довлатов – чрезвычайно родной своим несовершенством, из которого он сделал и художественный приём, и этическую систему. Из ужаса и стыда от собственной жизни, ведь человека получше от человека похуже отличает именно стыд. Попробуй найти какой-нибудь дефект у спикера Володина, это абсолютное совершенство.

Шендерович вспоминает слова Мамардашвили: "Человек есть усилие быть человеком", но не менее важно для него, что в довлатовских текстах есть просто "лучшие слова, поставленные в лучшем порядке". Довлатов умер, когда только началась его слава на родине – но "он уже в корпусе русской классической литературы, на одной полке с Бабелем, Зощенко".

– Он просто хотел, чтобы ему разрешили считать себя писателем. Но это совершенно блестящая литература. Когда он описывает, как пытался произвести впечатление на свою девушку, и поплыл на Балтике, зная, что она на него смотрит, и потом понял, что вода ему по колено, вот его фраза: "Я был готов дисквалифицировать Финский залив". И таких удач у него очень много. Психологический жест, дистанция, он всё время играет на противоречии с твоими ожиданиями. В той безжалостности, с которой он обращается с собой, и есть этика. Он не жалеет именно себя, не указывает волосатым пальцем на несовершенное человечество – и мы выдыхаем с облегчением – мы не одни такие подлые, компромиссные, трусливые, тщеславные. Способность увидеть себя в неприглядном виде, но не отчаяться, а, понять, что сама рефлексия уже начинает тебя поднимать наверх, это твой шанс. Достоинство – в том, чтобы, увидев, с этим что-то сделать.

Есть у Виктора Шендеровича и юбилейная история, "Я и Довлатов", время – конец 80-х, когда его тексты читал Хазанов.

– У Хазанова были гастроли в Америке, он рассказал, что встречался с Довлатовым, показывал ему какие-то тексты из тех, что он читает, и когда он назвал мою фамилию, Довлатов одобрительно хмыкнул. Я долго был в приятном ощущении, что он одобрил то, что я пишу. А потом я обнаружил в его поздних текстах фамилию Шендерович, которую он, судя по контексту, зарифмовал с Шафаревичем. И я полагаю, по размышлении, что усмешка Довлатова была связана с тем, что вдруг появляется человек с фамилией, придуманной им. Вот такой у меня мемуар на тему "Я и Довлатов" – абсолютно в стиле Довлатова.


Сергей Довлатов родился 3 сентября 1941 года в Уфе, куда семью эвакуировали в начале войны. Его отец, Донат Мечик, был театральным режиссером, мать, Нора Довлатова – актрисой. В 1944 семья вернулась в Ленинград. В 1959 году Сергей Довлатов поступил на филфак Ленинградского государственного университета, общался с Иосифом Бродским и поэтами его круга. С 3 курса Довлатова отчислили за неуспеваемость, и он попал в армию – прослужил три года в охране исправительных колоний в Коми. Его первые рассказы были написаны именно в армии. По возвращении он поступил на факультет журналистики ЛГУ, во время учебы и по ее окончании работал в многотиражных газетах, был членом литературной группы "Горожане". С 1972 по 1975 год Довлатов жил в Эстонии, работал кочегаром, экскурсоводом в Пушкинских горах, журналистом в газете "Советская Эстония". Набор его первой книги "Пять углов" был рассыпан по приказу эстонского КГБ. В 1975 году Довлатов вернулся в Ленинград, работал в журнале "Костер". Его прозу советские журналы не печатали – кроме повести "По собственному желанию" и рассказа "Интервью". Довлатов публиковался в самиздате (журналы "Континент", "Время и мы"), в 1976 году его исключили из Союза журналистов. Начались преследования, из-за которых в 1978 году он выехал из страны. Довлатов поселился в Нью-Йорке, работал главным редактором газеты "Новый американец", вел авторские передачи на Радио Свобода. Успех пришел к нему в конце 80-х, за 12 лет у него вышло 12 книг в США и Европе. На родине его книги ходили в самиздате, с 1989 года он стал печататься в СССР. Довлатов застал только самое начало своей славы – он умер 24 августа 1990 года в возрасте 48 лет.

В Праге вышел роман Алены Махониновой "Как ты думаешь, что он видит?" 
@ Petr Kašlal
В Праге вышел роман Алены Махониновой "Как ты думаешь, что он видит?" @ Petr Kašlal

11-13 сентября в столице Чехии пройдет третья ярмарка "Пражская книжная башня" – крупнейший и, по мнению многих, самый авторитетный смотр свободной русскоязычной литературы, или, по модному ныне выражению, "нового тамиздата". Организаторы характеризуют мероприятие как "место встречи независимых издательств, писателей, книжных магазинов, литературных журналов и тысяч читателей, для которых книга – не просто предмет интерьера".

Чешский писатель и переводчик Алена Махонинова: о смыслах языка, войны и своем русском пространстве
пожалуйста, подождите

No media source currently available

0:00 0:27:52 0:00
Скачать медиафайл

Как говорит руководитель ярмарки Александра Вахрушева, в этом году одна из главных тем книжного смотра – разговор о том, как русский тамиздат находит читателей на других языках, а зарубежная литература приходит к русскоязычной аудитории: "К нам приедут иностранные авторы и переводчики. Ярмарка впервые заговорит на разных языках".

Один из этих голосов – чешский филолог и переводчик Алена Махонинова, много лет прожившая в России и обобщившая свой опыт понимания этой страны и ее народа в двух романах-эссе. Махонинова представит на ярмарке только что вышедший в петербургском издательстве Ивана Лимбаха русский перевод романа "Хелла", лауреата престижной чешской литературной премии Magnesia Litera за 2024 год. Подробно об этом романе и его успехе у читателей Алена Махонинова рассказывала "Свободе" сразу после выхода книги.

Сегодня мы беседуем с автором теперь уже двух романов о разных переводческих смыслах, влиянии общественных процессов на понимание литературы и происходящих вокруг России событиях.

– Алена, на презентацию "Хеллы" 11 сентября соберутся ваши поклонники и читатели, полагаю, в основном русскоязычные пражане и русские из других стран Европы. Что вам важно будет им сказать? Как вы вызовете у них интерес к своей книге?

– Во-первых, эта книга, хотя она писалась совершенно в другую эпоху, чем та, в которой мы сейчас находимся, еще до февраля 2022 года, сохраняет, на мой взгляд, актуальность. Может быть, теперь роман актуален даже больше, чем прежде. Центральной темой для меня является роль дома в жизни человека, тема потери и поиска нового дома. Мне кажется, этим сейчас заняты многие. Это и центральная тема для моей главной героини, Хелены Фришер, чешско-немецкой еврейки, которая родилась в Брно, училась в Вене, вышла замуж за поляка, переехала вместе с ним в Советский Союз, где вынуждена была остаться очень надолго. Дом – это большой и больной для неё вопрос, она всю жизнь мечтала вернуться домой, часто писала о том, что хочет вернуться в нигде не существующее для нее "домой". Это сейчас звучит очень актуально, вот совсем недавно в издательстве Vidim Books вышел сборник художественной прозы, целиком посвященный этой теме, называется, по-моему, "Номер дома".

Моя книга – и попытка напомнить о том, что из любой жизненной ситуации есть выход. Хелена Фришер, как и многие иностранцы, оказавшиеся в 1930-е годы в Советском Союзе, попала в лагерь, её мужа расстреляли. Это печальная история, но она во многом о том, что даже в таком ужасе можно не прекращать надеяться на лучшее. Для самой Хелены это оставалось важным: Фришер повторяла, что из кошмара лагерей, помимо страданий, она "вынесла" тоже друзей, на всю жизнь.

Этапы творческого пути

Алена Махонинова изучала русский язык и литературоведение в Карловом университете. Больше 15 лет прожила в России, окончательно вернулась в Чехию в 2023 году. Преподавала богемистику в МГУ, специализируется на советском литературном поставангарде. В 2016 году совместно с мужем, переводчиком и литературоведом Яном Махониным, составила антологию поэтов Лианозовской школы "Воры будничных мгновений" (Zloději všedních okamžiků). Переводила на чешский язык произведения многих российских авторов - Людмилы Улицкой, Андрея Платонова, Оксаны Васякиной, Марии Степановой, Тамары Петкевич. В 2023 году дебютировала с романом "Хелла", посвященном жизни узницы ГУЛАГа писательницы Елены (Хеллы) Фришер. Оказавшись в России 1930-х годов, Фришер пережила расстрел мужа, отсидела десять лет в Севжелдорлаге, была повторно арестована в 1948 году и сослана в Сыктывкар (1951-1956). После освобождения до своей смерти в 1984 году жила в Москве. Эта книга - лауреат двух чешских литературных премий. В 2026 году вышел новый роман-эссе Махониновой "Как ты думаешь, что он видит?" - о семейной паре, пытающейся приручить бродячую собаку.

Муж Алены Махониновой Ян Махонин, поэт и переводчик произведений Варлама Шаламова, Николая Лескова, французской прозы - представитель известной в стране чешско-русской семьи Махониных, в 1919 году эмигрировавшей из охваченной Гражданской войной России в Чехословакию. У морского офицера Константина Махонина и его жены, чешской медсестры Йиндришки Гораковой, было три сына: Сергей (отец Яна, 1918-1995) стал известным пражским театральным и литературным критиком, переводчиком, Владимир (1920-1990) - выдающимся чехословацким архитектором, Павел (1927-2008) - видным социологом.

Мой роман может быть интересен и людям, которые интересуются не просто книгами, а книгами о других книгах, тем, как можно смотреть на мир через литературные тексты других авторов. В "Хелле" таких текстов очень много. Это, во-первых, основные тексты, вокруг которых возник сюжет – воспоминания самой Хелены. Во-вторых, это роман, прототипом которого стала Хелена Фришер, произведение чешского автора первой половины двадцатого века Иржи Вейла. Его книга называется "Москва-граница" и описывает как раз жизнь иностранцев в СССР в начале тридцатых годов. В-третьих, это также лагерные мемуары Тамары Петкевич. Речь идет также не только о текстах, которые создают ткань моего повествования, но и о текстах, вообще не связанных с историей о Фришер – тех, через которые я как автор воспринимаю действительность. Это поэзия Всеволода Некрасова, Яна Сатуновского, Геннадия Айги, проза Полины Барсковой, Марии Степановой. Вот три важных для меня момента в понимании книги. Надеюсь, они станут важными и для моих будущих читателей.

– У каждого литератора свое время для вхождения в литературу, тут нет молодых и старых. Но тем не менее, учитывая профессию (а вы профессиональный переводчик и филолог), можно сказать: вы довольно поздно дебютировали как писатель, переработав прежде не одну сотню текстов на иностранном языке. Скажите, как происходит переделывание переводчика в писателя?

В "Хелле" я решила шагнуть в литературу полностью, именно "решила", а не "осмелилась"

– Я часто говорю о том, что перевод убивает мое собственное письмо, как бы громко это ни звучало. При переводе перед вами уже лежит готовый текст, и вы только следуете тому, что задано. У вас готовые мысли, для которых вы подбираете подходящие слова. А когда надо что-то написать самостоятельно, важно вначале подобрать мысль и только потом оформить ее в конкретные слова. Перевод принуждает к лингвистическим ограничениям, ты перебираешь, отбрасываешь слова на собственном, родном языке. Это затрудняет внутреннюю работу, так что я хотела бы отказаться от перевода. Но это, наверное, несбыточная мечта: существует множество текстов на русском, которыми я хочу поделиться с чешским читателем.

Я бы точно себя не назвала профессиональным переводчиком, переводы я воспринимаю скорее как побочный эффект филологической работы. Филология для меня – попытка как можно лучше понять текст, как можно глубже в него проникнуть. Я в основном пишу для чешской публики о русской литературе, большинство моих читателей не знает русского языка. Чтобы на равных обсуждать с публикой мои любимые тексты, мне нужно вначале предоставить публике возможность эти тексты прочесть.

В принципе, я всегда занималась писательским творчеством, пусть писала не романы, но даже публицистические и научные работы воспринимала на грани художественного. В "Хелле" я решила шагнуть в литературу полностью, именно "решила", а не "осмелилась". Сам материал диктует форму подачи, избранная мною история лучше всего подходит для художественной литературы. Мое писательство – частично еще и от безвыходности: я уже много лет нахожусь в свободном плавании, так есть ли смысл писать академические тексты, если ты не строишь научную карьеру? Естественно, историю Хелены Фришер можно было рассказать и просто как биографию, но для меня в этой истории было намного важнее понять и выразить, как она переплетается с моим личным опытом, в том числе и поэтому художественная форма показалась мне более подходящей.

Ну и скажу в полушутку: в привязанности к переводу есть практический момент, потому что за перевод все-таки платят, а за собственное творчество – далеко не всегда.

– Алена, есть популярная теория о сходстве русской и чешской культур, русского и чешского мировосприятия вообще. С этой теорией безуспешно пытались бороться многие поколения чешских интеллектуалов, от Карела Гавличека-Боровского до Милана Кундеры. Вы писали "Хеллу" на чешском языке, полагаю, прежде всего ориентируясь на чешский книжный рынок, тем более, что в книгу включены ваши личные впечатления от событий новейшей истории России. Это и "белоленточное движение", и аннексия Крыма, и события, предшествовавшие полномасштабной российской агрессии против Украины. Реакции русскоязычного читателя могли бы быть другими, нежели реакции чешского читателя. Возникает вопрос об авторском переводе книги, в котором вы могли бы учесть эту разницу восприятия. Вы не думали о том, чтобы самостоятельно сделать перевод "Хеллы" на русский, и если думали, то почему этого не сделали?

– Я начала работать над романом "в перерыве", когда мы уехали из России и три года находились в Чехии, после чего опять вернулись в Москву. "Хелла", таким образом, рождалась в чешском контексте, поэтому и рождалась по-чешски. Вновь оказавшись в России, я думала о том, не перейти ли теперь на русский язык, в среду которого я снова погрузилась, не станет ли мне проще? Я стала было уже написанный текст переводить на русский, но тут поняла, что у меня получается совершенно другой текст. И не только потому, что я учитываю какие-то моменты, которые понятны русскому читателю, но непонятны чешскому, – сама структура текста менялась. Я поняла, что написано уже так и столько уже написано по-чешски, что вот таким образом перекопать роман слишком сложно. Я вернулась к своему родному чешскому. Когда возникла идея издать роман в России, то уже с этим опытом попытки собственного перевода я подумала: все-таки русский читатель должен получить именно тот роман, который я написала по-чешски. Тем более, что нашлась прекрасная переводчица Ольга Назарова, которая с радостью взялась за эту работу.

Для меня было очень важно, чтобы за мой текст кто-то взялся не потому только, что получил заказ, а потому еще, что с ним самим этот текст как-то резонирует. Это авторизованный перевод, я все читала, где-то даже и переписывала, это была сложная совместная работа. Ольге я очень благодарна за терпение, потому что "живой автор" – это, как я себе теперь представляю, кошмар. Я рада, что мои русские авторы не знают чешского языка, поэтому не могут меня мучить, оставляя мне свободу переводить так, как я сама понимаю их тексты.

Мне кажется, язык, на котором человек пишет, во многом диктует содержание текста. Многие русские авторы, которые оказались за границей, стоят перед этим вопросом - на каком языке писать и для кого, собственно говоря, писать? Если ты находишься за границей и продолжаешь писать по-русски, то даже в наши времена, когда относительно легко можно благодаря интернету распространять информацию, читательская аудитория в России оказывается для тебя недоступна. Я знаю, что есть авторы, которые живут за границей и продолжают публиковаться в России, потому что там действительно находится их читательский круг. Я знаю и авторов, которые пытаются переходить на язык той страны, в которой живут. Это, может быть, для кого-то тоже выход.

– Вы начали заниматься русской филологией в конце 1990-х – начале 2000-х годов. Я примерно в то же время приехал в Чехию и помню, что Россия тогда в этой стране воспринималась многими как возникающая демократия. Были светлые ожидания, и вот теперь они разбиты. Поколение русистов старше вас, которые занимаются "великой русской культурой", по всей Европе разделено. Кто-то продолжает изучение Пушкина и Толстого, как и полвека назад, в классическом стиле, ничего не меняя в подходах, а кто-то занимается неподцензурной русской литературой, старой или новой литературной эмиграцией, пересматривает соотношение между русской и украинской литературой. У вас под воздействием политических событий произошёл пересмотр отношения к русской литературе, к русской культуре вообще?

В мире творится столько ужасов, что невозможно просто так сбежать в литературу

– Мне кажется, я никогда в жизни не произнесла слов "великая русская культура". Для меня это просто русская культура, без эпитета "великая". Мне кажется, что мой ответ на ваш вопрос звучит так: "Нет!" Мое отношение к русской культуре не поменялось, я думаю, по одной простой причине: я всегда занималась литературой, которая противостояла строгой партийной линии, которые была свободна от государства. Вспоминаю слова Людмилы Улицкой (книги которой, кстати, я тоже переводила на чешский): государство всегда в конфликте с частным человеком. Литература, которая меня интересовала, стояла в стороне от государства. Для меня хорошим ориентиром был Всеволод Некрасов, и не только его поэзия, но и его принципиальная жизненная позиция, его эмблематические стихи про свободу: свобода есть свобода, и ничто другое. Вторым ориентиром, наверное, можно назвать лагерные рассказы Варлама Шаламова. Вокруг этого костяка сосредоточивались все мои дальнейшие литературные интересы. Это тексты, которые, на мой взгляд, выдержали проверку войной.

Другое дело, что за четверть века менялись мои личные предпочтения. Пару дней назад я стала было перечитывать "Школу для дураков" Саши Соколова, эта книга у меня как-то всегда была связана с летним ощущением. Безусловно, потрясающая книга, но сегодня она не вызывает во мне никакого отклика, я не могу отдаться этой поэтической красоте. Мы живем в мире, где творится столько ужасов, что невозможно просто так сбежать в литературу. Я, как, наверное, и многие другие, стала возвращаться к таким текстам, как записки Лидии Гинзбург или письма из эмиграции, которые Марина Цветаева отправляла своей чешской подруге Анне Тесковой. И это тоже тексты, ценность которых в связи с вторжением России в Украину не меняется.

– Вы сами задали этот вопрос в видеопрезентации своей книги для "Пражской книжной башни": что вас так долго держало в стране, власти которой уничтожают собственных граждан и из которой многие хотели бы уехать? Вот вы упомянули о "вопросе дома", важном для героини вашего романа Хелены Фришер и важном для вас самой. Почему невозможно оторваться от места, которое становится все более и более опасным? Как вы это объясняете применительно к себе?

Русские люди для меня неотделимы от русских пространств

– Сложно сформулировать в двух словах, мне для ответа потребовалось написать книгу на 250 страниц. Думаю, меня в России держали прежде всего люди, мои друзья. Об этом, кстати, пишет и Хелена Фришер в своих письмах. Это люди, которых я встретила, очень много очень разных людей, которые сейчас разбросаны по всему миру: поэты, писатели, студенты, мои коллеги-филологи, танцовщицы, даже один дворник. О двух очень близких мне женщинах я пишу и в "Хелле", описываю кухни, на которых мы с ними сидели.

Русские люди для меня неотделимы от русских пространств. Помимо людей, это и книги, к которым меня зачастую эти люди приводили. Или, наоборот, книги, которые приводили меня к людям – как, например, воспоминания Тамары Петкевич, о которых я впервые услышала как раз по "Свободе", в передаче Дмитрия Волчека. Сразу побежала покупать эти воспоминания, и, прочтя их, позвонила Тамаре Петкевич. Третья вещь – это ландшафт, о котором я, кстати, много пишу в своей новой, пока последней книге. Русский ландшафт совпадает с моим внутренним ощущением, хотя я родилась в маленькой стране. Мне очень подходят русские просторы, в которых можно затеряться, в Чехии мне всегда как-то тесно. Чехия сжата в кольце гор, здесь как будто на меня все всегда падает. Что касается опасности, о которой вы говорили – то к этому привыкаешь, как-то перестаешь замечать.

– Я-то как раз одной из главных русских бед считаю необъятность этой страны, огромные просторы, которые люди не ценят, которые не умеют освоить и которых им почему-то мало. А вы находите объяснение или оправдание действиям Кремля, пассивности русского народа и хотя бы латентной поддержке войне или непротивлению ей?

– Мне кажется, ни у кого ответа на ваш вопрос нет, есть только какие-то предположения. Одним из этих предположений я бы назвала страх, который зачастую ведет к агрессии. Достаточно посмотреть на мир животных: кто-то от страха прячется в угол, а кто-то нападает, чтобы внушить страх другим. Я это понимаю, когда смотрю на свою перепуганную собаку, которая оскаливает зубы так, что во мне все сжимается. Да – страх, недоверие к другим, неуверенность в себе. Что касается оправдания действий Кремля, то какое тут может быть оправдание? Его просто не может быть.

Рядом с нами всегда есть кто-то другой, кто ситуацию может воспринимать совсем не так, как мы

Я бы добавила: мне кажется, у меня никогда не было и сейчас нет очарованности Россией. Моя книга как раз выросла из непрестанного ощущения угрозы, книгу я писала, как своего рода предостережение. Еще вы говорили о пассивности россиян, тут, мне кажется, я не совсем вправе говорить о людях, которые остались в России, тем более как-то судить их. Я же вне опасности нахожусь за границей! Мне кажется, не все люди, которые остались в России, пассивны, просто их поступки не всегда видны. Это, может, и небольшие поступки, их нельзя предавать огласке, потому что если о них начать говорить, то даже небольшое сопротивление разрушится. Оттого и складывается впечатление, что большинство поддерживает режим. Но я все равно хочу верить, что в России найдутся люди, которые смогут изменить ситуацию. Я уверена, что это должно произойти и что это произойдет именно изнутри – при поддержке извне, но все-таки изнутри. Это не случится завтра, но я очень надеюсь, что когда-нибудь случится.

– Русская литература раскололась в последние годы. Сошлюсь на образ, придуманный Борисом Акуниным: о ледяном материке и айсберге, который от материка откололся и уплывает все дальше. В одной аннотации вас лестно назвали "главным проводником интеллектуальной российской прозы в Чехии". Что это за проза в вашем понимании, есть ли к ней вообще к Чехии интерес, учитывая охлаждение отношений между двумя странами? По-другому можно так сформулировать: что вы сейчас переводите или что бы перевели сейчас?

– Я бы продолжила образ, придуманный Борисом Акуниным. Моя преподавательница русской литературы из Карлова университета Милуше Задражилова, когда описывала предыдущие волны русской эмиграции, использовала образ острова: литературная Россия распалась на разные острова. Так что акунинские айсберги могут постепенно превратиться в острова. Это действительно катастрофическая ситуация, нечего и говорить!

Что я сейчас перевожу? Осенью выйдет последний том трилогии Оксаны Васякиной. Я работаю над переводом прозаического дебюта Еганы Джаббаровой, над "Дневником конца света" Натальи Ключарёвой. Это всё книги, которые описывают настоящее или совсем недавнее прошлое через личный опыт. Это должно быть интересно чешскому читателю, все-таки в стране есть люди, которым хочется понять, что происходит в сегодняшней России. Хотя вы правы: интерес к русской литературе в Чехии падает, и с каждым годом все сильнее.

– Вы упомянули несколько имен русских литераторов, все они женщины. Вы переводили еще и Марию Степанову, и Людмилу Улицкую. Случайно так вышло, что это все женская проза?

Книга "Как ты думаешь, что он видит?" @ Nakladatelství Maraton
Книга "Как ты думаешь, что он видит?" @ Nakladatelství Maraton

– Я думаю, что сначала это была случайность. Когда-то, очень давно, я начала переводить Улицкую, это вообще была первая женщина-автор, к работам которой я обратилась, как раз в связи с тем, что все-таки надо было посмотреть на "женскую литературу". И потом заметила, что постепенно занимаюсь только авторками. Мне кажется, что теперь в этом уже нет никакой случайности. Это действительно письмо, которое как-то резонирует внутри меня. Все-таки есть для меня разница между тем, как пишут мужчины и как пишут женщины. Это не только тематическая разница, это и подход к любой теме через личное, через телесное, через внешне незначительные детали. Это для меня самой очень важно, я чувствую себя включенной в женский писательский круг.

– Мы с вами как раз завершаем круг: начали с разговора о вашей первой книге и сейчас подходим к разговору о только что вышедшем в Чехии вашем новом романе-эссе "Как ты думаешь, что он видит?", видимо, так верно перевести название на русский. Эта книга – об опыте семейного существования с принесенной с улицы собакой. Вы не раз говорили о том, что "Хелла" – не только о вашей героине, но и о вашем взгляде на мир. Полагаю, то же можно сказать о новом романе. Скажите, насколько эта книга автобиографична? Вот вы упомянули собаку, с которой сейчас общаетесь. Это та собака, про которую вы написали книгу?

– Это и она, и не она. Новый роман автобиографичен приблизительно в такой же мере, как и "Хелла". Отдельные факты могут быть правдивыми, но все повествование сконструировано в моей голове, все придумано. Это рассказ о супружеской паре, которая спасает щенка с улицы. По крайней мере, они думают, что спасают щенка. Вопрос в том, что думает сам щенок, может быть, для него это похищение, а не спасение. Это рассказ о том, что рядом с нами всегда есть кто-то другой, кто ситуацию может воспринимать совсем не так, как мы. Это попытка, а может быть, и призыв больше прислушиваться к другому. А наша собака из России, из фабричного двора в городе Кимры. Мы с мужем часто шутим, что это такой наш собственный передвижной кусок России, такой же непредсказуемый, – рассказала Радио Свобода чешская писательница, переводчик и филолог Алена Махонинова.

Загрузить еще

​
XS
SM
MD
LG