11 июля в Петербурге, в Мариинской больнице на 79-м году жизни умер от коронавируса легендарный художник Боб Кошелохов.
Он родился в 1942 году в уральском городе Златоусте в семье ленинградцев. В возрасте 4 месяцев остался сиротой: мама умерла в эвакуации, отец погиб на фронте, и мальчик оказался в детском доме, где ему пришлось голодать и откуда он неоднократно сбегал. В 1962-м приехал в Ленинград и поступил в медицинский институт, откуда его вскоре выгнали за увлечение чуждыми советской идеологии философами, Кьеркегором и Хайдеггером. В этот ранний период жизни он успел поучиться также в железнодорожном училище, поработать грузчиком, монтером, строителем, дальнобойщиком, а потом, подружившись с художником Валерием Клевером, стал с энтузиазмом продавать его картины. Именно в ходе этой торговой эпопеи Клевер как бы между прочим бросил своему приятелю фразу о том, что тот “и сам художник”. Эта фраза решила судьбу Боба Кошелохова. Поначалу он следовал совету Клевера, не брал в руки кисти и краски и конструировал “ассамбляжи” из мусора, собранного на помойках. Но со временем краски и кисти все же оказались у него в руках, и с тех пор он с ними уже не расставался, писал каждый день буквально на чем придется. Однако в подпольных кругах, не чуждых снобизма, не спешили принимать Кошелохова, и он основал свою группу под названием “Летопись”. Своими учениками и последователями Боб Кошелохов считал входивших туда художников Тимура Новикова, Елену Фигурину и Олега Котельникова.
Настоящая известность пришла к Кошелохову уже в годы перестройки, когда он стал работать в мастерской на Пушкинской, 10, это было время грандиозных мегапроектов, состоявших из сотен и тысяч холстов, таких как “Куклы мира шествуют по миру”, “Святые грешники”, Two Highways. Кажется, что главным в искусстве для этого неистового человека было не мастерство, не глаз художника (что и понятно – он нигде не учился своему ремеслу), а сам процесс создания картин, который был для него непрерывным и бесконечным и которому он без преувеличения подчинил всю свою жизнь.
О смерти Боба Кошелохова сообщил на своей странице в фейсбуке художник, куратор, критик Валерий Вальран, который называет его диким экспрессионистом.
– Боб Кошелохов был “сайгонским” человеком, и я тоже был “сайгонским”, поэтому нам просто трудно было не познакомиться. Я там бывал часто, а он проводил по несколько часов ежедневно. И однажды, сидя за одним столиком, мы познакомились – но так, шапочно. Это было еще до его женитьбы и отъезда в Италию.
Насчет этого отъезда есть разные версии, в том числе – что к этому времени в КГБ на Боба Кошелохова поступило уже столько доносов, что ему грозила неминуемая посадка. Поэтому ему и пришлось заключить фиктивный брак с итальянкой и уехать.
Варвар из России оказался белой вороной в добропорядочной итальянской семье
“В 1978 году Боб женился на итальянке и поехал с выставкой в Италию, свернув свои картины в рулон, – пишет Валерий Вальран. – Жена оказалась из буржуазно-аристократической семьи. Бобу организовали выставки в престижных галереях (Соверато, Катандзаро, Рим), где он прибивал холсты к стенам огромными гвоздями. Варвар из России оказался белой вороной в добропорядочной итальянской семье и никак не хотел адаптироваться к буржуазному образу жизни. Он мне рассказывал, что ему было душно и тошно в семье жены. Он старался бывать дома как можно реже и даже ночи проводил на скамейках в парке. Через четыре месяца Боб вернулся в Ленинград, оставив в Италии картины и беременную жену, которая родила девочку”.
– Тесно мы сдружились, когда он уже вернулся из Италии, – продолжает Валерий Вальран. – Я в это время сдружился с Тимуром Новиковым, Виком. Вик, Сергеев, Алена – это группа “Алипий”, которая дружила с группой “Летопись”. И здесь уже мы стали общаться как художники – он приглашал меня смотреть свои картины, я показывал свои. В 70-е годы мы общались очень тесно, вместе выставлялись. Была “Выставка 14-ти”, где участвовали и “Летопись”, и “Алипий”, и я с Мишей Шаталовым, и Ковальский – всего 14 человек.
Соратница Боба Кошелохова по группе “Летопись” Елена Фигурина вспоминает, что по характеру он был бродягой и одиночкой – и, возможно, культивировал в себе этот образ.
– Он очень много ходил по ночам, скитался по городу. Любил ночью в гости зайти, говорил: дай мне мяса кусок сырой, сидел на ступеньках и его ел. Потом стучал в окно – я столько-то написал работ, а сколько ты написала – показывай. Я говорю, не буду – у меня родители, мне на работу надо. Тогда покажи в окно. И приходилось показывать.
– А почему именно сырое мясо ему нужно было?
– Да кто бы знал. Тоже часть образа поп-артовского, наверное. Он был ученик художника Клевера, которого знала моя подруга. Я у нее спросила, ходил ли Боб к ней по ночам, она говорит – ходил. Но ее мама пустила его домой, накормила, помыла в ванной, оставила ночевать, наутро дала бутерброды – и он очень обиделся и больше не приходил. Значит, надо было выгонять.
– То есть не подыграли ему как бродяге…
“Рубиться, рубиться, рубиться” – это была его любимая фраза
– Да. Он же детдомовский был, мать у него под поезд попала, из детдома он все время сбегал – наверное, его скитальчество, бездомность оттуда. Ну, и образ такой культивировал. Он не был ни сильным, ни смелым, но был настырным – это тоже сила. Личность очень интересная, но неоднозначная.
– Почему он так интересовался, кто сколько сделал работ – была некая соревновательность?
– “Рубиться, рубиться, рубиться” – это была его любимая фраза: надо рубиться – и сколько ты за день нарубил.
– А о качестве работ не шла речь, только о количестве?
– Не о количестве, а о самом акте творчества. А качество – это не важно, как вышло, так вышло. Еще он ходил по городу и все время смотрел на пустые брандмауэры – примеривался, как бы он их расписал. И у меня это тоже было – как увижу пустую стенку, так хочу расписать. Что-то такое в воздухе висело – постоянная жажда творчества. С другой стороны, он много женщин, много семей поменял. В первой семье у него родились мальчик и девочка, и он сказал: теперь вы сами должны расти. И не общался с ними. Это была очень сложная натура, этим и интересная.
– А как вы познакомились-то?
– У меня подруга работала в антикварном книжном магазине на Литейном, он туда ходил, и она с ним познакомилась. А я в это время начала немножко рисовать, говорю: ой, познакомь, может, он знает, где краски покупать. Он всегда был немытый, с длинными волосами – он это тоже культивировал: надо ходить по помойкам, все там собирать. Он же сначала поп-артом занимался, живописью мы занялись почти одновременно, он в 1975-м, я в 1976-м. Такой вот был бродяга-странник.
– А как образовалась группа “Летопись”, к которой вы принадлежали?
Вместе можно и защищаться, и выставки делать, и творчество свое отстаивать
– Он знал несколько человек, я знала двоих, и мы как-то в разговорах решили группу организовать. То есть, я думаю, это он решил. И мы пригласили туда не художников, а тех, кого знали, и кто хотел бы заниматься – художников с образованием у нас особенно не было. Половина знакомых женщин потом бросили это дело. Точно так же Товарищество образовалось [ТЭИИ – Товарищество экспериментального изобразительного искусства]. Это сейчас режиссеры отдельно, музыканты отдельно, поэты отдельно, а тогда мы все в кучу собирались, было очень сильное стремление объединиться. Видимо, потому, что мы мыслили по-другому и вместе чувствовали себя сильнее. Вместе можно и защищаться, и выставки делать, и творчество свое отстаивать – в этом был смысл этих наших творческих объединений.
– А вы тоже самоучка или у вас за спиной есть какая-то художественная школа, кружок?
– Ни кружка, ни школы, абсолютно ничего.
– А почему тогда вам пришла в голову мысль заниматься живописью?
– Не знаю. Рисовать я любила. Я сначала музыкой занималась, даже преподавала какое-то время, а потом поняла, что живопись интереснее – это какой-то хребет, скелет, возможность творчества, не так, как в музыке, где у меня больше получилось исполнительство. Творчества захотелось.
– А как проходили собрания “Летописи”?
– По четвергам. Мы обязаны были принести по две работы, поставить их и обсуждать все вместе.
– А если не сделал работ?
– А у нас такого не было. Говорили – вот это у тебя хорошо получилось, это не очень, на уровне хорошо – плохо, самостоятельно или подражание кому-то. Но в основном смотрели, чтобы в работе было проявление самобытности и силы – это от Боба шло.
– А признания, выставок вам не хотелось?
– Хотелось. Мы же еще до организации Товарищества сделали несколько выставок “Летописи”. И уличные выставки делали – где-то в Ольгино, помню, была выставка, назначали дату и собирались там. Мы шли по стопам художников-нонконформистов первой волны, участников газоневской выставки. Они делали уличные выставки, их запрещали, у домов ставили пикеты, останавливали художников. Была такая история и с “Летописью” – меня тоже из дома не выпускали. Тогда я говорю – я пойду вынесу мусор. Мусор вынес – и побежал, уже не остановишь. Квартирные выставки делали, у квартир тоже стоял милиционер, я помню. Я пришла с картинкой, он говорит – нельзя. Я говорю: поздороваться-то хоть можно через щель? Кира Миллер квартиру открывает, я туда броском закидываю картину, и дверь захлопывается – все, ничего сделать нельзя.
– Боба Кошелохова тоже так останавливали?
Принес какую-то клеенку, свернутую в рулон, на ней что-то нарисовал – вот и выставка
– Конечно, более того, 2 июня была годовщина выставки, которую сделала первая волна художников у Петропавловской крепости. И мы в память об этой первой выставке несколько лет подряд делали выставки у Петропавловской крепости, и нас тоже не пускали. И Боб придумал, что он возьмет материалы и прямо там работу будет рисовать – потому что с работами в крепость не пускали, останавливали. Они уже наладились, знали, как с нами обращаться. А мы отвечали хитростями: Боб принес какую-то клеенку, свернутую в рулон, на ней что-то нарисовал – вот и выставка.
– А почему, кстати, вы приносили туда работы на подрамниках, а не в рулонах?
– Наверное, сложно было. Какие у нас подрамники – дверцы кухонные, снимешь – уже не наденешь. Материалы же было не купить, а в Союзе художников нам покупать не разрешали. Я помню, мы с Бобом стояли у Союза художников и просили проходящего художника – купи тюбик краски. И что интересно, большинство отказывалось, несколько человек только соглашались. Не приветствовали инакомыслящих. Художнику же легко запретить писать то, что не велено писать: просто не давать материала – а где его возьмешь? Вот и собирали с помоек всякие дверцы от шкафчиков, какие-то клеенки натягивали.
– То есть за вами охотились – и чтобы не дать выставиться, и чтобы не дать сделать…
– Конечно, со всех сторон. Поэтому мы в кучку собирались и считали, что вместе мы сильнее. И к нам действительно прислушивались. В то время Боб жил на Мытнинской, там рядом была пустующая церковь, и мы договорились с охраной и сделали там свои мастерские. А во дворе этой церкви сделали уличную выставку, так тут же приехал газик, туда забросили все картинки, нас в ментовку отправили. Два часа подержали и выпустили, а что с нами делать: напугали, выставку испортили – порядок. А нам хорошо – мы про это рассказываем, значит, мы живы.
– А кто были ваши зрители?
– Знакомые и проходящие люди – о зрителе не беспокоились.
– А как вы договаривались, ведь телефоны же не у всех были?
– У меня был только телефон-автомат возле дома и на веревочке двухкопеечная монетка. Ее опустишь, поговорил – вытащил. Такая монетка с дырочкой, на леске, опускаешь ее в прорезь, она падает, а потом ты ее достаешь – как-то так. Это если сейчас не будет телефона, жизнь закончена, а тогда были всякие хитрости, договоренности, встречи. Кто-то кому-то звонил, передавали по цепочке. Ну, и встречи были – недаром в четверг точно бывало собрание художников “Летописи” – отчет о проделанной работе. А потом мы объединились с другими такими же группами, как наша, по 5–8 человек, оказалось, что их в городе много.
По словам Валерия Вальрана, Боб Кошелохов по своей работоспособности был человеком невероятным, он делал как минимум по одной картине в день, а то и по две, и по три, в зависимости от его состояния и размера работ.
Днем он работал, ночью шел на помойки собирать дерево для подрамников, которые он делал из старой мебели
– Когда он заканчивал одну работу примерно в середине дня, он заходит на часик-полтора в “Сайгон” выпить восьмерной кофе, поболтать с приятелями. Обычно после этого он брал желающих и вел показать свои работы, так что я всегда был в курсе того, что он делает. Он тогда не работал сериями и гигантскими проектами, которыми он занимался последние 20–30 лет. Тогда он делал отдельные произведения – сегодня это мог быть пейзаж, завтра натюрморт, послезавтра еще что-то. Они очень отличались от того, что он делал позже – это был отчасти примитив, отчасти метафизика, отчасти микс того и другого. У него была дикая энергия, и я даже не знаю, откуда она бралась, потому что днем он работал, ночью шел на помойки собирать дерево для подрамников, которые он делал из старой мебели. Пил крепчайший кофе, курил сигареты, и я ни разу в жизни не видел, чтобы он взял хоть один пирожок. Всю жизнь он был совершенно исступленный художник, который бесконечно работал – и мало рефлексировал, хотя его и называли Философом. Но что касается самой работы, то это, скорее, action такой, акционизм, а не продуманная работа. Потому что невозможно думать, когда ты должен за день написать работу метр на полтора.
– А на что же он жил, на что пил свой крепчайший кофе?
– Он где-то работал – сторожем, оператором котельной. Он был электриком, шофером, у него была масса специальностей, вплоть до фельдшера, потому что он закончил три курса мединститута. У него были хорошие руки, и он работал все время – но это были работы, которые не требовали от него интеллектуальной нагрузки. Но так и все в андеграунде поступали – уходили в лифтеры, в операторы котельных, в сторожа. Вот и он этим занимался. Одежду он практически не менял, все деньги, которые зарабатывал, он, по-моему, тратил на кофе и сигареты. И, конечно, на краски – но краски он покупал не в тюбиках, а в банках. Манера у него была пастозная, он плотно клал краску – иногда мастихином, иногда большими кистями, так что ее уходило очень много.
– Даже в советское время краски были дорогими…
– А он больше ни на что не тратил. Одежду брал на помойке, или ему кто-то дарил, кормила его Женечка, его гражданская жена. Все тратил на кисти и краски. Он жил в коммуналке, у них были две небольшие комнатки по 15 метров, в одной жила Женечкина мама, в другой – Боб с Женечкой. Но по сути это была мастерская. Комната была высокая, метра 4, и он сделал антресоли, все они были заполнены картинами, но и внизу они все время прибавлялись, и это была проблема – не оставалось места для жизни. Он ухитрялся находить какие-то временные помещения, где он складировал работы.
– В ваших воспоминаниях есть интересная деталь, что Боб Кошелохов улетел в Италию с картинами без подрамников, просто свернув их в рулон…
Дикие экспрессионисты, которые тогда начинали, сейчас стали классиками
– Тогда все так делали – я, например, в 1979 году летел в западный Берлин, у меня был рулон из 30 картин, там их натянули на подрамники, и прошла моя выставка. И он так же сделал, только на подрамники никто их не натягивал, он их прибивал к стенам 30-сантиметрвыми гвоздями, и все были шокированы. Хотя, вообще говоря, это было в духе дикого экспрессионизма, который тогда начал приобретать известность в Германии и других странах Европы. В Европе он не прижился – там совсем другая ментальность. А те дикие экспрессионисты, которые тогда начинали, сейчас стали классиками.
– А что было с его группой “Летопись”?
– Это была странная группа, довольно большая, но активных там было всего три человека – невероятно талантливых: это Боб Кошелохов, Тимур Новиков и Лена Фигурина. Тимур Новиков потом организовал группу “Новые художники”. Деятельность “Летописи” была не выставочная, они там в основном обсуждали работы. Потом, когда Боб уехал, все развалилось, Тимур стал активным, он организовал свою группу в бывшей церкви Кирилла и Мефодия, делал выставки. Потом, правда, по инерции прошло несколько выставок группы “Летопись”, хотя самой этой группы уже не было. Она стала, скорее, номинальной, выставочной, а не общающейся и двигающейся куда-то.
– А ведь в художественном смысле Боб Кошелохов претерпел значительную трансформацию…
Безумием была и сама его жизнь, и сама интенция делать километровую картину
– Да, он медленно шел, шел, сначала делал отдельные работы, и до перестройки у него даже не было возможности мыслить глобально, потому что он все время жил и работал в каких-то стесненных пространствах. А когда он оказался на Пушкинской, 10, и там появилось пространство, он стал задумывать огромные мегапроекты. Мне, честно говоря, они не очень нравились – это уже какой-то конвейер пошел. Но все равно в этом есть какая-то мощь, какое-то безумие. Но безумием была и сама его жизнь, и сама интенция делать километровую картину, для которой даже нет места, где ее можно выставлять. Это были огромные серии – например, составная картина 300 метров на 6, представьте, сколько нужно написать картин, чтобы создать такое полотно. Хотя каждая отдельная картина – это тоже концентрация энергии художника и его идей, но когда идет такой поток, мне кажется, что-то теряется.
– А стиль жизни, привычки Боба Кошелохова со временем не менялись?
– В то время, когда я с ним тесно общался, он работал сотнями картин. Когда он заканчивал очередную сотую работу, он шел в баню, мылся, брился, состригал все свои отросшие космы и становился таким чистеньким и миленьким. А потом он начинал новые 100 картин, на что уходило как минимум 3–4 месяца – и тогда он уже не мылся, вернее, мылся в только в раковине, не стригся и не брился. А поскольку он в одной и той же шинели ходил в “Сайгон”, по помойкам, в гости и на выставки, то понятно, как выглядела эта шинель и он сам. Иногда, когда он приближался к сотой картине, казалось, что его просто взяли и выдернули из помойки. Это при всем старании Женечки держать его в чистоте – ничего у нее не получалось.
– Как вообще Женечка все это выдерживала?
Его интересовали только философия, литература и живопись
– Но он же был потрясающий, в нем было что-то сверхчеловеческое. Я думаю, женщины его должны были любить – другое дело, как все это выдерживать… Но есть же женщины, которые любят таких неуемных художников, как Боб. Вот Женечка и была таким человеком, которому нужен был Боб, и до конца жизни она его поддерживала и ухаживала за ним. Но, надо сказать, он был ей верен – его и женщины не интересовали, в смысле всяких романов, он был верный любовник и муж. Но абсолютно внебытовой человек, не семейный, не светский. Его совершенно не интересовали бытовые вещи, всякая болтовня. Его интересовали только философия, литература и живопись. И в последние годы, когда я у него бывал – редко, правда – на Пушкинской, он никогда не заговаривал ни о болячках, ни о родственниках, ни о чем, кроме искусства.
– А как к нему относились окружающие? Наверное, шарахались иногда…
– Ну, конечно, иногда шарахались, но художники относились в основном хорошо. Его привечали и “газоневские” художники, ведь Боб, я, Тимур Новиков, Лена Фигурина – это семидесятники, это уже следующее поколение за “газоневскими”. И они его чтили – сразу был видно, что это художник, который живет только искусством. То, что он делал, энергетически и формально было очень мощно. Поэтому они его даже приглашали на свои выставки, на ту же Выставку четырнадцати во Дворце молодежи. Это говорит о том, что они его чтили. Его многие приглашали из семидесятников, старички наши.
– В свой ранний период он делал некие ассамбляжи – что это такое?
– Это когда на какую-то твердую основу начинают наклеивать все, что попадется. Я этих работ не видел, они ранние, и он, видимо, оставил их где-то или выбросил, когда где-то мотался и переезжал.
– А как в то время устраивались выставки?
– Обычно находились организаторы. Выставку “Летописи” и “Алипия”, по-моему, организовывал Тимур Новиков. Он ходил в управление культуры, добивался, разговаривал. Боб на это время не тратил. И он вообще как-то не стремился особенно выставляться. Правда, в перестройку, когда началась наша любовь с Западом, с Европой, он много поездил, во многих странах сделал выставки. Его приглашали, поскольку он был лидером – такого дикого направления в нашем искусстве.
– Как вы считаете, Боб Кошелохов – больше художник или легендарная фигура?
Он был чистый художник, которых сейчас практически нет – поскольку все пытаются еще как-то и жить
– Конечно, художник. Мы же все слабые, сворачиваем то в одну сторону, то в другую, меняется конъюнктура – и мы меняем свой почерк, начинаем работать то на одно, то на другое. А Боб был совершенно непримиримый, в этом смысле он напоминает такие фигуры, как Ван Гог или Гоген, который убрался на Таити и работал там до безумия, до сумасшествия. С головой у Боба было все в порядке, но работал он совершенно безумно. В этом смысле он был чистый художник, которых сейчас практически нет – поскольку все пытаются еще как-то и жить. А вот Боб жить никогда не пытался, он всегда стремился быть только художником. В этом смысле он фигура уникальная, и это понимали все. Во всяком случае, художники.
Много лет дружил с Бобом Кошелоховым петербургский художник-нонконформист Юлий Рыбаков.
– Мы познакомились году в 1975–76, когда прошли первые выставки нонконформистов и первые аресты среди питерских независимых литераторов. Познакомились мы в поэтическом салоне у Юлии Вознесенской. Тогда Борис был молод и только начинал свою творческую жизнь – это была совсем не живопись, а довольно оригинальные монтажи и композиции. Он был завсегдатаем “Сайгона”, где все его знали и где меньше чем четверной кофе он не пил. Мы начинали с ним в ДК “Невский”. А потом я был арестован. В 1976 году после запрета на наши выставки, после гибели Евгения Рухина, чью мастерскую подожгли чекисты, и он задохнулся, мы попытались провести две выставки у стен Петропавловской крепости в знак протеста против этих репрессий. После этого мы оставили на стене Петропавловки надпись: “Вы распинаете свободу, но душа человека не знает оков”. Вскоре я был арестован, и на суде я увидел Бориса – одного из немногих моих коллег, кто решился прийти, это дорогого стоило. А после освобождения первый, кого я встретил у “Сайгона”, был он – мы обнялись, выпили кофе, и он отвел меня в ДК Кирова, где Ковальский и новое Товарищество делало свою первую выставку – так что через него я вернулся в собственный круг. Мы вместе осваивали Пушкинскую, жили рядом в одной коммуне, вместе растили детей, работали, пили вино, он катал мою дочь на спине – это были теплые, хорошие дружеские отношения. Он был человеком закрытым, но добрым и тонко чувствующим, и его уход – ужасная утрата для всех нас.
– Вы согласны, что он культивировал в себе образ бродяги?
В душе он был бродягой
– Да, он органически не мог быть связан с упорядоченным бытом, с накопительством, с обывательской средой. Он был одиночкой, а в душе – да, он был бродягой. Демонстративно не обращал внимание на то, как он одет и давно ли он мыл руки. В последнее 10-летие жизни он работал с краской не кистями, а пальцами – и наносил ее на холст, и лессировал, и лепил из нее поверхность. Поэтому руки у него все время были обожжены скипидаром, их приходилось бинтовать и лечить, но он все равно не отступал от своей манеры.
– Он же делал огромные проекты как раз на Пушкинской, 10, – куда девались эти работы?
– Насколько я знаю, были какие-то люди, с которыми он договорился, что они будут ему финансово помогать за то, чтобы собирать и хранить у себя все его работы. Поэтому когда после его смерти мы открыли его мастерскую, то нашли там всего 3–4 работы. А я помню времена, когда в его мастерской ступить нельзя было – все там было заставлено штабелями работ, холстов, папок. Все то сейчас у кого-то хранится – и, наверное, это неплохо: если так, то значит, его работы сохранятся в целостности.