До начала войны России против Украины в Харькове много лет действовал Музей женской и гендерной истории при местном Центре гендерной культуры. Здесь собирали и хранили рассказы женщин о самых разных событиях, в том числе о Второй мировой войне – о том, как пережили ее женщины, которым пришлось два года жить в оккупации. Сейчас в музее собирают воспоминания и истории живущих в разных регионах Украины женщин о войне нынешней.
Эти рассказы c фотографиями стали основой выставки "Мой голос имеет значение", которая открылась не в Харькове, а в Доме истории Австрии в Вене – из-за того, что часть сотрудников музея вынуждены была уехать в эвакуацию после того, как Россия 24 февраля напала на Украину.
"Всю его историю наш музей переезжал с места на место. В старом помещении, когда музей размещался в коммунальной квартире, было две комнаты, в одной из которых мы сделали экспозицию, рассказывающую о том, как женщины прожили Вторую мировую войну и два года оккупации Харькова, – рассказывает Татьяна Исаева, директор харьковского Музея женской и гендерной истории. – В этой комнате не было света и отопления, там было всё сделано так, как это было в войну. Когда я рассказывала об этом посетителям, когда показывала экспозицию, я никогда не могла подумать, что окажусь в такой же ситуации. Никогда! Вот если бы мне в тот момент сказали: "Таня, ты понимаешь, что такое может быть в твоей жизни, что война войдет в твой дом, что ты в свои более чем 60 лет окажешься за границей, в вынужденной эмиграции", я бы никогда в жизни не поверила. Я бы сказала: "Да, ладно, ребята, что вы говорите?!"
Фотографии, сделанные обычными женщинами, а также их истории о жизни под обстрелами рассказывают на выставке о самых разных городах – Киеве, Херсоне, Запорожье, Гостомеле, Львове. Они размещены на информационных панелях. Всего здесь 12 историй, но выбирали дих ля экспозиции из нескольких десятков рассказов. Харьковский музей продолжает жить, несмотря на массированные обстрелы города российской артиллерией, а его сотрудники продолжают пополнять коллекцию, собирая свидетельства пережитого.
– На выставке рассказано о переживаниях женщин, это женский взгляд. В чем особенность именно этих историй?
Они все говорят о том, что их жизнь разрушена, разрушены жизни их детей
– Мне сложно ответить на этот вопрос, потому что для того, чтобы сказать об особенностях женских историй, нужно почитать истории мужчин, – говорит Татьяна Исаева. – Истории мужчин никто не собирает. Говорят, что у войны – не женское лицо, но, когда я задумываюсь об этом, мне кажется, что мы говорим как раз: "У войны – женское лицо". Почему? Потому что большая часть из тех, кто были вынуждены покинуть страну, – это женщины. Женщины с детьми, женщины "золотого" возраста. Что их объединяет? Они все говорят о том, что их жизнь разрушена, разрушены жизни их детей. Они говорят о том, что войну невозможно не принять, потому что нужно по-новому жить, нужно по-новому строить, нужно по-новому верить.
– Как Музей женской и гендерной истории в Харькове пережил начало войны? Что случилось со зданием, с архивами?
– Дело в том, что, когда началась война, я была в Киеве на мероприятии, которое организовал Украинский женский фонд. Это была конференция, посвященная Резолюции ООН № 1325 – "Женщина, мир, безопасность". Когда я возвращалась домой, мне позвонила дочь и сказала: "Мама, началась война!" В музей я больше, к сожалению, не попала, потому что я приехала в Харьков, а на следующий день уже начались бомбардировки. Восемь дней мы пробыли в особом состоянии… Мы каждый день с дочкой говорили друг другу: "Мы отсюда не уедем, мы будем в Харькове".
Когда ракета взорвалась практически возле нашего дома, мы поняли, что никакие стены, никакие укрытия нас не спасут
Но потом это отношение поменялось, потому что оставаться было очень опасно. Когда ракета взорвалась практически возле нашего дома, мы поняли, что никакие стены, никакие укрытия нас не спасут. Поэтому мы и приняли решение уехать. Наш музей – это часть Центра гендерной культуры. А Центр гендерной культуры – это такое место, куда люди приходили и участвовали в различных просветительских мероприятиях, посвященных гендерной политике, истории, женской истории. Счастье – и дай бог, чтобы оно так и продолжалось, – музей стоит неповрежденным. Конечно, нам очень страшно, потому что каждый день приходят новости о том, что Харьков обстреливается, что разрушено то одно здание, то другое. Но все равно мы молимся и надеемся, что он выстоит. Время от времени мои коллеги находят возможность присматривать за ним. Пока у нас всё хорошо, насколько может быть хорошо в такой ситуации. Полноценно работать мы не можем. С нашими целевыми аудиториями, с которыми мы работали до войны, мы сейчас работаем в основном онлайн, встречи наши проходят онлайн.
– Расскажите, пожалуйста, про те восемь дней, пока вы оставались после начала войны в Харькове. Что вы слышали, что вы видели за эти дни?
– Честно говоря, я ничего не видела. Моя квартира в очень старом здании, у него толстые стены, и мы с дочкой решили жить у меня, потому что она живет на 10-м этаже, и я посчитала, что 10-й этаж – это более опасное место, чем первый этаж дореволюционного здания. Было ужасно страшно, когда летали самолеты, когда взрывались снаряды, когда у дома, которому более 100 лет, задрожали стены после того, как рядом с ним упал снаряд. Мы увидели в интернете этот снаряд, это место, оно было за углом. И моя дочь сказала: "Мама, надо уезжать". Мы спали с ней по очереди, потому что слушали сигналы воздушной тревоги. Мы пытались в своей квартире ходить по правилу "двух стен". Конечно, это все ерунда, потому что если бы снаряд попал в наш дом, то никакие стены нас не спасли бы.
В моем сознании до сих пор это не укладывается. Я понимаю, что в моей жизни реально происходит война. Сейчас я оказалась в положении беженки. Полгода прошло, и я не могу окончательно прийти в себя, потому что, когда я начинаю говорить, то начинаю плакать. Когда мы собирали истории для выставки "Мой голос имеет значение", я плакала над каждой историей, потому что я понимала, что все это происходит с моими друзьями, с моими подругами, с моими близкими, с моей страной. Я очень люблю свою страну, свой город. Я просто фанатка Харькова. Очень больно смотреть те видео, которые есть в интернете… День начинается и заканчивается просмотром новостей. Тяжело все это. Мне сейчас кажется, что я живу во сне, что я проснусь, открою глаза и я дома, я на работе, в музее. Для меня музей – это даже не работа, а как будто ребенок, а сейчас мы с ним живем в разных измерениях, и это очень больно.
– Отношение в Харькове к России до войны, наверное, отличалось от того, что происходило в других регионах Украины. Наверное, для Харькова война стала даже большим ударом, чем для центральных регионов страны, из-за близости к России, согласны ли вы с этим?
– Да, у нас приграничный город, да, у нас Белгород, да, у нас рядом Россия, да, у нас очень много связей. Но, например, у меня нет связей, а у кого-то были или есть родственники, но люди-то разные. Харьков неоднороден. Харьковская область – это почти 2 миллиона человек. Поэтому сказать, что у всех были хорошие отношения с Россией, – нет, этого не было. Сказать, что у всех были плохие отношения с Россией, – нет, этого не было. Все очень индивидуально. Я всегда стараюсь не обобщать, потому что обобщения стирают особенное, личное видение, чувствование. Для меня сейчас очень важно, когда мы даем интервью или пишем что-то официально, чтобы у нас всё проходило на украинском языке.
Я знаю, что очень многие люди меня будут критиковать за то, что я говорю сейчас с вами на русском языке
И я знаю, что очень многие люди меня будут критиковать за то, что я говорю сейчас с вами на русском языке. И тут возникает вопрос: что для меня важнее? Чтобы услышали правду на русском языке или не услышали правду на украинском? Поэтому мне гораздо важнее сказать правду на русском языке, чем промолчать на украинском. И это опять-таки выбор каждого человека, хотя, конечно, я понимаю, что в один момент все не заговорят на украинском языке. Я имею в виду не только нашу страну, но и другие страны.
– С другой стороны, это с вашей стороны очень правдивый жест. Мне кажется, что в Украине все равно русский язык существует, отрицать это тоже невозможно, даже несмотря на войну.
– Да, конечно. Но опять-таки вы же понимаете, сколько лет мы находились под влиянием русского. Это очень болезненный вопрос. Есть такие вещи, которые людей разъединяют, а я сейчас стою на том, что людей все-таки надо каким-то образом, если не соединять, то не разъединять, – считает глава харьковского Музея женской и гендерной истории Татьяна Исаева.
Елена Трутнева до начала войны была дизайнеркой интерьера – сейчас рисует картины по воспоминаниям того, что она пережила в первые дни оккупации. Она родом из Одессы, но жила в Гостомеле. После того, как началось вторжение, Елена Трутнева решила уехать в пригород, на дачу, в надежде с мамой и десятилетним сыном спрятаться от обстрелов. Но именно эта местность стала плацдармом для российских сил, которые надеялись войти в Киев. История Елены тоже представлена на венской выставке. Свою историю о жизни под обстрелами и непростом пути из оккупации в эвакуацию она рассказала в интервью Радио Свобода:
– Когда 24 февраля полетели первые ракеты, мы с сыном были в Гостомеле, в квартире, а рядом с Гостомелем – дача моей мамы. И мы решили, что нужно прятаться на даче, потому что предположили, что, дачи не будут трогать и там можно спасаться. Но мы ошиблись, потому что наши дачи, как и Гостомель, как и все поселки и небольшие городки на подступах к Киеву, были полностью оккупированы российскими войсками. Мы попали в безвыходную ситуацию: не могли выехать, потому что мосты были в тот же день взорваны, чтобы войска не могли зайти в Киев. И мы там выживали.
Мы попали в безвыходную ситуацию: не могли выехать, потому что мосты были в тот же день взорваны
– Что с вами происходило?
– Началось все с того, что утром мы проснулись очень рано, в 5–5:30. Позвонил мой брат из Одессы и сказал, чтобы я быстро собиралась и уезжала из Гостомеля, потому что рядом со мной военный аэродром, он называется аэропорт "Антонов", и его начали бомбить первым. А мы очень близко, примерно в двух километрах от него. Мы быстро собрались и выехали на машине. Но бензина у нас было мало, и заправиться мы не смогли, потому что электроэнергии не было и насосы на заправке не работали. Когда мы доехали до магазина, то выяснилось, что банковские карты уже не принимают, связи с банком уже не было, и мы даже не смогли купить себе достаточно продуктов.
Когда мы приехали на дачу, то туда начали приезжать семьи с детьми из Киева. Думали, что они таким образом спасаются из Киева, потому что предположили, что будут брать столицу. Но уже в 11 часов утра полетели вертолеты, истребители, начались взрывы, бомбежки, пошли танки, военная техника по трассе. Я все это видела из окна, с последнего этажа. Танки, технику расставили вокруг наших дач, в посадках, в лесочках и с первого же дня всё и началось – начали стрелять и бомбить.
– Вы прятались в подвалах?
– В первый же день мы очень дружно со всеми соседями объединились и стали решать, как нам быть, потому что понимали, что и продукты не у всех есть, да и подвалы тоже. У нашей соседки был погреб для консервации, и она его оборудовала: принесла туда одеяла, подушки, воду. Хотя он очень-очень маленький, первые несколько дней мы прятались у нее. Но там невозможно было даже лечь, принять горизонтальное положение, потому что он крохотный, и мы – моя мама, мой сын, я и соседка – просто сидели там на табуреточках. Мы поняли, что это не выход из ситуации. На даче у нас есть сауна, прямо в доме, и она как раз окружена двумя стенами – мы знали о военном правиле двух стен. И вот мы стали прятаться в сауне под полками, постелили себе на полу. Там мы и жили.
На второй день уже не было света, не было интернета, не было связи. Но мы немного грели сауну, чтобы там не задохнуться, и таким образом поддерживали тепло в доме. У нас в баллоне был газ, и мы могли себе готовить еду. Но такое было не у всех, у некоторых соседей было только электрическое отопление или электрические плиты. Мы объединялись и друг другу помогали: готовили вместе, грелись вместе, пили чай вместе, ели вместе.
– А что делали российские военные, которые окружили ваш дачный поселок? Они с вами как-то общались?
– С нами лично они не контактировали, потому что мы их не интересовали, мы были для них просто живым щитом. Они от наших домов стреляли в сторону Киева, предполагая, что в ответ не будут стрелять, потому что в ответ снаряды полетят сразу в жилые дома. Это был с их стороны правильный расчет, потому что выстрелы были в основном с их стороны. Но перестрелки шли за дачами, я это слышала. Мы из дома старались без надобности не выходить. Но иногда выходить приходилось – нужно было принести воду из колодца. У нас вода в скважине, и как только выключили электричество – у нас тоже не было воды.
На второй или на третий день утром я проснулась, вышла за водой, а на улице из земли торчит невзорвавшаяся ракета, которая прилетела ночью
Еще приходилось добывать еду. Мы менялись с соседями, у кого что было. У кого-то была в подвале картошка, у кого-то – крупы. А чтобы узнавать свежие новости, кто еще мог дозвониться, рассказывал обо всём всем остальным. На второй или на третий день утром я проснулась, вышла за водой, а на улице, буквально в нескольких метрах от моего дома, из земли торчит невзорвавшаяся ракета, которая прилетела ночью. Это был очень страшный момент. Мысль о том, что она не взорвалась, привела меня к тому, что раз так, значит, мне дают шанс, вселенная даёт мне шанс, и значит, мы обязательно должны выжить.
– Как долго вы жили под обстрелами?
– В таких условиях мы жили две недели. Они менялись, эти условия, потому что атаки становились все сильнее, бои становились всё ожесточеннее, ночью горели соседние дома, никто их не тушил. Ночью прилетали ракеты, были ночные бои. Мы слышали перестрелки очень близко, но из дома не выходили. Все крайние дачи были обстреляны, и люди, естественно, все оттуда выезжали вглубь дач, селились у знакомых или в пустых домах.
Стали вламываться ко всем в дома, у кого были закрыты двери – выламывали
А через неделю российские войска поменяли стратегию: они зашли прямо к нам на улицы на своей военной технике. Стали вламываться ко всем в дома, у кого были закрыты двери – выламывали двери, окна, что-то искали, но я не знаю что. У нас дверь была открыта, они к нам тоже ворвались. Мы прятались в сауне, под полкой, было темно, света нет, окон там тоже нет, и они нас не нашли. Может, они нас и не искали, но они нас не увидели. Они просто перевернули дом вверх дном, что-то искали, видимо. И они расставляли свои машины с ракетами, не знаю, как они называются, на участках и стреляли от нас в сторону Киева в расчете на то, что не будут стрелять в ответ. Потому что, видимо, когда они стояли вокруг дач, все же в ответ летели точные ракеты и попадали. Это совершенно поменяло ситуацию, было страшно выходить даже за водой. Они поселились в пустых домах. Выходили мы с большой опаской.
Информацию мы узнавали так, что заводили одну из машин и слушали радио. Ловилась у нас всего лишь одна волна, все остальные, видимо, глушили. Радио для нас было единственным источником информации о том, что происходит, потому что вообще ничего не было понятно, мы находились в информационном вакууме. Нам казалось, что если с нашей стороны уже выпущено столько снарядов и ракет, то на том берегу все стерто с лица земли. Мы же это всё слышали, все летело над нашей головой, иногда попадало в крыши, в окна, в дома. Специально наши дома не обстреливали, просто идет бой, а мы в середине, вот и всё. Когда бои заканчивались, по центральной улице российские солдаты тащили своих раненых. Я ребенку на улицу выходить не разрешала, чтобы он этого всего не увидел.
С каждым днем становилось все страшнее и страшнее, пока в один день не полетели ракеты в наши дома
С каждым днем становилось все страшнее и страшнее, пока в один день не полетели ракеты в наши дома. Вот тогда я поняла, что будет очень страшно погибнуть под руинами своего дома, а еще страшнее – выжить, а погибнут мои мама и сын. Эта мысль меня больше всего пугала. И тогда я решилась на эвакуацию. За несколько дней до этого уже были разговоры о том, что будет эвакуация, по радио говорили, мы это слышали. Иногда появлялась телефонная связь. Я ловила её, забираясь на самые высокие чердаки других дач. Но когда шёл бой, я туда не ходила, потому что был большой риск, что снаряды попадают как раз в самые верхние крыши. Поэтому я выходила только когда было затишье, чтобы у кого-нибудь узнать, спросить, позвонить, чтобы мне дали информацию – будет официальная эвакуация или нет. Выезжать просто так было очень опасно, потому что все вокруг горело, дымилось, я видела это с чердака: поля горели, танки горели, техника, всё обугленное, чёрное. Поэтому мы понимали, что выезжать очень опасно, но и оставаться тоже было страшно.
И вот 9 марта ракеты полетели в наши дома, было много разрушений. Я сама тогда чуть не погибла, потому что, когда полетели первые ракеты, а потом всё затихло, я вышла из дома и побежала посмотреть, не погибли ли люди, не нужна ли кому-то помощь. И именно в тот момент полетели следующие ракеты. Я когда была на улице, вышел в тот же момент мой друг тоже посмотреть, и не только он, вышло много людей, чтобы посмотреть, не нужно ли кому-то оказать помощь. И когда полетели опять ракеты, прямо рядом с нами такой пронзительный свист над головой, и мой друг кричит: "Ложись!" – и толкает меня под бетонный забор и накрывает собой. И ракета попадает в дом рядом как раз с этим бетонным забором. Осколки стали лететь в разные стороны, куски окон, провода со столбов, шифер с крыши.
Я очень боялась, что, когда я добегу до своего дома, моего дома уже не будет, но мой дом был цел. И вот тогда я приняла решение, что мы выезжаем. Тем более кто-то сказал, что именно в этот день будет эвакуация из Гостомеля. Моя дача от Гостомеля – 7 километров, и эта дорога не являлась зеленым коридором, это был очень опасный отрезок пути. И я тогда забежала в дом и сказала, что мы будем сейчас же эвакуироваться. Меня поддержала моя соседка, подруга, с которой мы все эти две недели были вместе.
– Вы решили ехать, несмотря на угрозу жизни, решились всё же уезжать?
– Ребята наши, мужчины, где-то раздобыли топливо: раздобыли в прямом смысле слова, потому что они в мою машину из лейки заливали из бутылок из-под кока-колы бензин. Они мне заправили машину, наши ребята, и побежали по центральной улице вперед и сказали, чтобы мы за ними ехали, а они будут впереди смотреть, не заходят ли на нашу улицу войска. Эвакуация касалась только женщин и детей, поэтому наши ребята остались. На капоте мы скотчем приклеили белую простынь, на которой красным фломастером огромными буквам написали "ДЕТИ". Сделали два флага из обычной ветки дерева и куска белой простыни и тоже написали "ДЕТИ".
Настолько страшно было на всё это смотреть, невозможно было ничего ни комментировать, ни говорить
Дорога была сразу же, как мы выехали, вся усыпана железным мусором, осколками, асфальт разбит, на обочинах – сгоревшая военная техника. А самое страшное, что не только военная, но и гражданские легковые машины на обочине стояли сгоревшие. Очень меня волновало то, чтобы я ни в коем случае не пробила колесо, потому что я понимала, что, если я не смогу дальше ехать, это уже верная смерть в этой ситуации. И вот мы выезжаем, видим всю эту картину, и не сговариваясь, все женщины начинают читать молитву. Не важно, кто какой веры, и не важно вообще, верит кто-то или нет, просто начинаем читать молитву. Так как слова не все знают и не все помнили, мы остановились просто на одной фразе, которую шепотом бубнили хором. Настолько страшно было на всё это смотреть, невозможно было ничего ни комментировать, ни говорить.
И вот мы проезжаем очень медленно примерно километр и видим впереди нас военных с оружием. Я притормаживаю, при этом я ехала на включённых аварийках, и жду их реакции. Я оставила такую дистанцию, чтобы у меня была возможность как-то отреагировать, если откроют по нам огонь. Они мне автоматом махнули, чтобы я к ним подъезжала. Я подъехала и вышла из машины с поднятыми руками. Там были три солдата, они попросили документы, заглянули, кто в машине, попросили, чтобы я открыла багажник и чтобы мы отдали свои телефоны.
Я знала, еще когда на дачах мы были, что если люди, которые по дачам ходят, за водой или куда-то, случайно встречали солдат, то они у них забирали телефоны, чтобы посмотреть, не отправляют ли люди фотографии или какую-то информацию о расположении их техники. Так как я об этом знала, я свой телефон спрятала под водительский коврик, а дома нашла очень старый неработающий телефон своего сына и отдала его как свой телефон. Они просили, чтобы я его разблокировала, но я сказала: "Так у нас же электричества нету, он у меня севший".
Мы проехали первый блокпост, и никто из нас ничего не комментировал, никто не охал, не ахал из-за своих телефонов. Мы все ехали и просто радовались, что мы едем и мы еще живы. Въехали в Гостомель – картина Гостомеля была ужасающая, просто страшная. Страшно было то, что, во-первых, было очень много сгоревших домов, практически во всех домах по центральным улицам выбиты окна, выбиты двери, сгоревшие крыши. Очень много было сгоревших танков, осколки, просто военный железный мусор валялся на дороге. Мусор войны, можно его так назвать. Но самое страшное, что на обочинах были гражданские машины, на которых тоже было написано "ДЕТИ", как и на нашей. Мне было очень страшно смотреть, есть ли в них люди, я просто периферийным зрением все это видела, а смотрела вперед, под колеса, и ехала очень медленно, чтобы ни на что не наехать. Проехать было крайне сложно, потому что из двух полос улицы была как будто маленькая тропинка, которую просто выкатали танки, которые туда-сюда ездили и объезжали все останки других машин. Такой вот тропинкой по дороге мы и ехали.
Мы свернули на улицу, по которой планировали доехать до точки эвакуации, и увидели там очень большую очередь из машин. Но мост взорвали и эвакуацию отложили на один день.
Я видела этот бой, не просто его слышала, а уже видела, со вспышками, пунктирными линиями пулемёта, как в кино когда-то
Я побежала по улице, стучалась в каждый дом и просила, чтобы нас пустили на ночь, потому что это уже был вечер, пока мы доехали, пока стояли, а зимой-то рано темнеет. Наверное, это было уже четыре часа, уже должны были быть сумерки. Я бежала по улице и кричала во все дома, чтобы нас пустил хоть кто-то. И вот я вижу, что мне кто-то машет из-за забора и кричит: "Сюда, сюда, скорее сюда!" Когда мы заехали к ним во двор и вышли из машины, они нас стали обнимать – совершенно нам чужие, на первый взгляд, посторонние люди, которых мы совершенно не знали. Они нас обнимали, и у них были слезы на глазах, они так радовались, что они нас спасли, что мы живые, как будто бы они спасли своих очень близких родственников или самых лучших друзей. Хотя мы были совершенно не знакомы. Мы обнимались, и мне хозяин дома Юра на ухо шепчет: "Все, все хорошо, все будет хорошо. Вот увидишь, все хорошо", – и у него были слезы на глазах.
Они нам предложили остаться у них в доме на ночь. Мы спустились, у них справа и слева от их участка дома были разрушены, один сгоревший полностью дом стоял, чёрный. Мы сидели при свечах и делились друг с другом историями, кто что за эти две недели пережил. Потом пришла ночь, бой был страшнее, чем у нас, и открывался такой вид, как будто бы я в театре все это смотрю. Я видела этот бой, не просто его слышала, а уже видела, со вспышками, пунктирными линиями пулемёта, как в кино когда-то я смотрела, как из пулемёта стреляют красной пунктирной линией. Все взрывается, все горит, все летит, истребители летают, и настолько все грохотало и тряслось, что с книжной полки, которая рядом с нами была, всю ночь что-то падало, и звенели стекла. Я думала, что это наша последняя ночь.
Но настал рассвет, на рассвете все затихло, бой прекратился на рассвете, как стало светать. Мы практически не спали, я уснуть не смогла, я просто сидела, сжавшись, вжав в себя все тело и обнимая свои колени, ждала, когда это всё закончится. Хотелось тогда, чтобы это закончилось, и даже если мы погибаем, чтобы мы погибли все сразу и мгновенно, чтобы калеками не остались. Но пришло утро, наш дом целый. И мы услышали в новостях, что эвакуация будет, вторая попытка эвакуации, и чтобы к 10 или 11 часам утра, уже точно не помню, все подъезжали к взорванному переезду, оставляли свои машины, переходили пешком взорванный переезд, и там будут стоять эвакуационные автобусы, на другой стороне, и всех принимать.
Я не знаю, сколько было погибших за эту ночь, я ни у кого ничего не спрашивала, никто ни у кого ничего не спрашивал. Многие были в шоке, это было видно по стеклянным глазам. Страх, шок, женщины в истерике. Пытаешься с кем-то разговаривать, но просто видишь, что некуда говорить, ответ не соответствует вопросу, просто истерика и шок.
Мы решили не бросать машину, а объехать этот мост, потому что я знала, что у нас еще долгий путь, и нам надо ехать в другую страну, где ждёт мой старший сын. Я понимала, что без машины мне это будет сделать очень тяжело. Таких машин было несколько, я к одной из них пристроилась, и мы поехали в обратном направлении от эвакуации. Мы вновь въехали в центр Гостомеля, в это самое страшное место, где происходили все эти страшные бои. Проехали мимо дома, в котором мы с Иваном жили. Я видела только верхние этажи этого дома, и там не было ни одного целого окна, дом был весь расстрелян. И я думала: боже, как хорошо, что мы выехали, а то было бы очень страшно там остаться.
Где-то были блокпосты, где у нас проверяли документы, где у нас открыли багажники, где-то не открывали. Мы въехали в Бучу, в Буче тоже страшная картина была на центральной улице.
– А эти блокпосты были российские?
На протяжении двух недель мы желали друг другу не удачи, как в мирное время, а желали друг другу выжить
– Конечно, российские. Там были солдаты, иногда были очень молодые, юные ребята, по лицам было видно, с пушком под носом вместо усов. И было много таких с раскосыми глазами, не знаю, откуда они. Ещё я боялась наехать на мину, потому что меня предупредили, что есть опасность не только повредить себе колесо, но и наехать на мину. И вот мы так ехали, а потом издалека увидели один переезд через реку Ирпень, он был целый, и по нему мы могли попасть на сторону Киева, на территорию, подконтрольную украинским войскам. Это все тогда, конечно, были теории, догадки, мы не знали точно, у нас не было карт. Просто действовали по интуиции.
И вот мы подъезжаем к этому маленькому мостику, и впереди видим очень большую очередь из машин. Впереди нас ждал последний блокпост. Мы подъехали к еще одному ЖК, к новым домам в лесу, это были невысокие дома, примерно в 5–6 этажей. И я увидела, что оттуда выезжают танки. Между машин ходили ребята и спрашивали, нет ли свободных мест, чтобы им тоже выехать, и они рассказали, что в первые дни, когда зашли войска, с 24 февраля, это были войска ВДВ, с их слов, они были очень жестокие. Они выгнали всех людей из домов на улицу, сказали, чтобы отдали ключи от квартир, все ключи от машин, телефоны, деньги, все позабирали. А в тех, кто сопротивлялся, стреляли. Всех остальных загнали в подвалы этих же домов и сами поселились в их домах, позабирали машины.
И эти ребята какое-то время или в подвалах. Потом, они сказали, что вэдэвэшники ушли, и зашли другие войска, какие-то другие солдаты. И те, другие, как он сказал… сказал фразу, которая меня очень сильно потрясла. Он говорит: "Нормальные". От слова "нормальные" у меня мурашки побежали по коже. Нормальные… То есть людей ввели в такое состояние, что, если в них не стреляют, а ездят рядом на танках – это уже нормально. Он говорит: "Они нормальные, они нам даже еду приносили в подвал". То есть как поменялся уровень нормальности. Они сказали, что тела расстрелянных мужчин до сих пор лежат во дворе, накрытые одеялами. Сказали, что кто-то у них раненый. У нас в машине не было свободного места, и мы им пожелали его найти... а еще, как в мирное время все друг другу желают удачи, а мы все на протяжении двух недель желали друг другу выжить.
– А те люди, которые оставались в дачном поселке, те люди, которые принимали вас в Гостомеле, они выжили, вы знаете об их судьбе?
– Да, конечно, знаю! Конечно, со всеми у нас была связь. Все они выехали вслед за нами по тому маршруту, который использовали мы. Наши мужчины 10 марта уже тоже были в Киеве, потому что позже разрешили эвакуацию и мужчин.