Александр Горянин: В СССР любой трудоспособный человек был трудообязан — то есть, обязательно трудоустроен. Интересное, кстати, слово «трудоустроен». С точки зрения филологии, это страдательное причастие. И оно не зря страдательное. Из-за отсутствия трудоустройства нетрудоустроенный мог сильно пострадать.
Он подпадал под статью 209 Уголовного кодекса. Тем, кто «уклоняется от общественно-полезного труда и живёт на нетрудовые доходы более 4 месяцев подряд», она грозила «исправительными работами с удержанием части заработка» на срок до 4 лет, в отягчающих случаях - лишением свободы. Власть охотно применяла её не только против всякой пьяни, но и против так называемых «антисоветчиков», только дай формальный повод. Вроде не за политику, а за тунеядство. Иногда человека специально увольняли под каким-нибудь предлогом, а потом никуда не брали под другими предлогами — и вот вам готовый тунеядец.
Уже на рубеже 60-х стало ощущаться, что высшая школа выпускает больше так называемых «молодых специалистов», чем для них находилось работы по специальности. Не работы вообще, а устраивающей их работы. Особенно это касалось гуманитариев. Многие поехали бы учителями даже в заведомую глушь, если бы там платили, скажем, вдвое больше, чем в городе, но никто такого не предлагал. Наоборот, они хорошо знали, что платить будут меньше. Чтобы остаться в большом городе, люди устраивались где попало, формируя растущий слой низкооплачиваемой и оппозиционно настроенной интеллигенции. Завидной считалась работа «сутки через трое» — нанимались в котельные, диспетчерские, сторожами, дворниками (а дворник мог получить и служебное жильё!). Ряд поэтов, писателей, художников и даже музыкантов, поднявшихся в 90-е, начинали с этого, гораздо больше было тех, кто, увы, не поднялись. Причина очевидна: такое расписание оставляло время не только для творчества, но также для разных напитков и иных соблазнов молодости.
Завидной считалась работа «сутки через трое»
Один мой знакомый задавал корм хищникам в зоопарке, имя не называю, для него это неприятное воспоминание. Другой обслуживал лифты в дальнем микрорайоне, третий трудился санитаром на «скорой помощи». Работу такого рода легко теряли но, главное, не так уж много находилось тех, кто к ней готов.
Другие не желавшие работать за копейки, притом ежедневно, занимались частным извозом, ремонтировали квартиры, дачи, машины, зарабатывали разными ремёслами (даже, как Эдуард Лимонов, пошивом модной одежды), промышляли цветоводством, организовывали для клиентов квартирные обмены, женщины шли в домашние учительницы и даже в сиделки. Кто-то (включая известных впоследствии знаменитостей) объезжая глубинку, скупал иконы для продажи иностранцам. Люди с доступом к «дефициту» спекулировали им. Меня знакомили с поэтессой, легко добывавшей какие-то редкостные запчасти. Почти всем труженикам этого типа было нужно прикрытие: липовые справки о трудоустройстве. Липовые, но выдерживающие проверку.
Сам я был «прикрыт» вполне законно: членством в Группкоме литераторов, полное название — «Профсоюзный комитет литераторов Литфонда СССР». Подобных организаций в Москве было больше полудюжины, они объединяли, говорят, тысячи три человек, хоть и не доросших до таких величественных институций, как Союз писателей, Союз художников, Союз театральных деятелей, но всё же живших творческим трудом (выражение слишком пышное, но официальная дефиниция такова). Всех группкомов не помню, у меня были знакомые в Группкоме драматургов и в Секции живописи Горкома графиков. Членство во всех них приравнивалось к полной занятости. Раз в году надо было сдавать справки о гонорарах, я это делал без труда, так как действительно зарабатывал статьями, переводами и прочим, но были и такие, кто тянул с этим по семь лет, придумывая причины. Кажется, никого всё равно не исключили, обстановка была самая добродушная.
Тогдашний председатель нашего литфондовского группкома Виктор Викторович Делль, автор военных и детективных повестей, имел очень советскую биографию. Сын красного латышского стрелка, расстрелянного в 38-м, он хлебнул и вкусил всякого. Рос в детдоме для детей репрессированных, бежал, беспризорничал, попал в школу юнг, а оттуда в школу морской разведки, служил на катере «морской охотник», кажется успел повоевать, школу и вуз оканчивал вечерним и заочным образом, излечился от неизлечимой болезни. Как-то мы оказались в одной электричке, я ехал в Дедовск, он в ту же сторону, и в пути я сильно расширил свои представления о системе группкомов. Вообще-то они существовали с довоенных лет, но указы 60-х годов о тунеядцах усложнили для их членов что-то связанное (кажется) с вопросами статуса, стажа и пенсионного обеспечения. Это обеспокоило больших советских писателей: выяснилось, что под удар попали не поэты-песенники, литературные переводчики, сочинители эстрадных шуток и прочие внештатники — а если бы и попали, маститые авторы, сглотнув слезу, смирились бы с этим — под ударом оказались литературные (назовём их политкорректно) «батраки», сочиняющие тексты за литературных (скажем так) плантаторов. То ли они не могли представить свои публикации, то ли свои гонорары, боюсь ошибиться.
Хлопоты серьёзных лауреатов за литературную плотву (кажется, Делль употребил даже слово «планктон») помогли плотве, ей добавили даже сверх просимого: каждого члена группкома одарили правом нанимать до двух литературных секретарей, которые с этого момента также считались законно трудоустроенными, им шёл пенсионный стаж, и никаких доказательств, что вы загружаете своего секретаря сугубо литературными задачами, не требовалось. Справку о том, сколько вы ему (якобы) платите за его (якобы) работу, в группкоме заверяли не задавая вопросов. В трудовые книжки ваше членство и его секретарство вносилось по желанию и при необходимости.
Эта реформа случилась за много лет до моего вступления в группком и была так хорошо освоена, что чуть ли не назавтра после того, как я получил членский билет, мне поступило предложение оформить своим «секретарём» парня, перегоняющего машины покупателям в Закавказье. Он был готов платить мне 150 рублей в месяц, совсем неплохо по меркам 1979 года. Подумав, я отказался. Позже отверг ещё два или три подобных предложения. Своё столь нелогичное поведение я объясню чуть позже, а пока вернусь к теме всеобщего обязательного трудоустройства.
Своё столь нелогичное поведение я объясню чуть позже
Советская власть не на шутку боролась с теми, кого она считала бездельниками, трутнями, паразитами и дармоедами. Указы о тунеядцах 1961-го и последующих годов, исходили из совершенно буколических представлений о правильном жизнеустройстве. Помните, у Гумилёва: «Воздух над нами чист и звонок, // В житницу вол отвёз зерно…». Но сказочные времена давно прошли, разделение труда породило на пути к житницам множество неведомых раньше, но, увы, необходимых звеньев. И некоторые из этих звеньев не были предусмотрены в советской картине мира. У Гумилёва читаем дальше: «Отданный повару пал ягнёнок, // В медных ковшах играет вино. // Что же тоска нам сердце гложет, // Что мы пытаем бытиё? // Лучшая девушка дать не может // Больше того, что есть у неё». Жизнь отказывается состоять только из двух катетов и гипотенузы. Особенно когда в дело вступают девушки и ковши с вином.
Самыми отчаянными трудоголиками, каких мне только доводилось знать, и при этом (с точки зрения советских законосочинителей) самыми злостными тунеядцами, была подмосковная супружеская пара, которая «извлекала нетрудовые доходы от эксплуатации земельного участка» и «занималась частнопредпринимательской деятельностью». А именно, на своих убогих сотках они нагло выращивали на продажу цветы, овощи, ягоды, рассаду. Дело было в 70-е, власть пресекла это безобразие в момент, когда злоумышленники уже было наладили у себя в подвале почти промышленное выращивание шампиньонов по советам и чертежам журнала «Наука и жизнь». Печальная подробность состояла в том, что донесла на них другая пара. Когда-то все четверо были однокурсниками, готовились стать воинами идеологического фронта, но жизнь решила иначе. Женщина, весь день вязавшая на спицах в своём неясном НИИ в компании таких же тёток, сильно огорчилась перерождению подруги и написала об этом (как она уверяла, «кровью сердца») сразу в прокуратуру. По решению местного совета теплицы злонамеренных трутней были снесены.
таксидермист делал на дому для провинциальных музеев чучела бурундуков и енотовидных собак
По соседству чудом не загубили таксидермиста, делавшего на дому для провинциальных музеев чучела бурундуков и енотовидных собак, он был, вдобавок, тунеядец-рецидивист, поэтому получил срок. Спасибо, условный.
Несмотря на печальные примеры, когорта «самозанятых» в стране всё росла, но власть продолжала считать любой вид оплачиваемой самозанятости тунеядством за счёт нетрудовых доходов. Государство мечтало оставаться единственным работодателем, хотя эта мечта давно стала несбыточной. Вспоминаю полупустой (основная часть жителей на работе) центр Москвы в будний зимний полдень начала 60-х. Насколько более людным (притом, что какую-то часть коммуналок здесь успели расселить) он стал в такие же дни 20 лет спустя! Говорю о зиме, когда меньше всего приезжих.
Казалось бы, облагайте самозанятых налогом и успокойтесь. Это непросто, но мировой опыт есть. Однако сама эта идея рождала в верхах, говорят, тяжёлую истерику. А ведь когда какой-то пусть нежелательный для власти, но и не роковой для неё процесс необратим, ей лучше перестать с ним бороться. Разумнее как-то его узаконить и этим слегка приручить.
Правда, в данном случае уже следующим шагом должно было стать признание того факта, что мотивирует людей к работе и улаживает большинство сложностей жизни волшебник по имени Рынок. Этот связанный по рукам и ногам волшебник, маскируясь, действовал и при так называемом социализме, затыкая сотни жизненных дыр и прорех. Беда в том, что советская власть не позволяла рынку затыкать их вдесятеро больше. И поплатилась за это.
Беда в том, что советская власть не позволяла рынку затыкать их вдесятеро больше. И поплатилась за это
Вступить в безнадежную борьбу со стихией руководство СССР попыталось лишь когда возможность обуздать эту стихию методами былых советских времён была уже давно упущена. При Андропове начались облавы в рабочее время. На рынках, в банях, магазинах, кинотеатрах милиция выявляла трудоспособных граждан, которые в рабочие часы были не на работе. Что власть выиграла, неясно. Любой прогульщик как правило мог легко уладить вопрос по месту своей работы, те же, кто в ходе проверок сообщали о себе ложные данные (люди обычно неробкие), были затем ненаходимы. Хуже было тем, кто всё же попал в списки БОРЗ (т.е., «без определённого рода занятий»). «Комсомольские патрули» (к каждому их них был придан милиционер) нацеливали именно на «ловлю борзых» — кандидатов на 209 статью. Но что-то не помню взволнованных рассказов об осуждённых по следам кампании. Может быть, потому что она была свёрнута довольно быстро и столь же внезапно, как и начата. Кажется, ни одна из затей предзакатной власти не вызвала такого озлобления интеллигенции, как эта, оставив после себя резкий взлёт спроса на фиктивное трудоустройство. Но этот спрос и без того не иссякал, причём удовлетворить его всегда было непросто.
Я, напомню, отказывал соискателям, упуская свою выгоду. Отказывал, пока не остановился на квартирном маклере, их услуги уже тогда стоили недёшево, но если в оплату своего липового секретарства он будет находить мне варианты обменов, меня это более чем устроит. Юрий Петрович, которого мне рекомендовали, был человек опытный: он не стал задавать вопросы типа: «Вот я устроил обмен, и что вам помешает назавтра попрощаться со мной?». Он сразу увидел, что вырваться из своего коммунального капкана я не смогу менее, чем в четыре или пять этапов, а это, если смотреть на вещи реально, не один год. Кроме того, обмены будут с моими доплатами, доплаты будут идти через него; наконец, обмены будут не по схеме «площадь на площадь», а скорее всего в виде «цепочек». В цепочке можно выгадать больше, и не только метров.
Поспешить меня заставила (к счастью, косвенно) родная милиция. В 84-м году в нашем доме на улице Островитянова обходил квартиры новый участковый; предыдущий за шесть лет не возник ни разу. Нового звали Иван Лапшин, Иван Вениаминович Лапшин. Имя это по понятным причинам запомнилось, фильм «Мой друг Иван Лапшин» мы буквально накануне смотрели в Доме кино. Приятный вежливый человек, Вениаминыч сказал, что знакомится с подведомственным участком, дал два своих телефона (в отделении милиции и ещё какой-то). Знакомство было односторонним, он не записал наш телефон и наши имена, не спросил паспорта.
«А зачем? — удивился наш приятель Боря Вчерашний (это такая фамилия). — У него и без того полная роспись на весь околоток, кто где, по какому адресу и телефону. Он выискивает асоциальный элемент, а ты на вид вполне профессор, на крайний случай доцент, и наводки на тебя, судя по всему, нет. Либо есть, и он решил на тебя взглянуть».
ты на вид вполне профессор, на крайний случай доцент
Квартиру мы снимали, её хозяин, действительно профессор, был женат на финке, жил в Финляндии и возвращаться не планировал. Правда, наш съём не был никак оформлен, но Лапшин не просил показать паспорта и, казалось бы, нам следовало успокоиться. Мешала одна подробность. Всего двумя или тремя неделями раньше меня разбудил ранний звонок. Бодрый голос произнёс:
— Александр Борисович! Милиция беспокоит. Проверьте, ваше водительское удостоверение на месте? Видите, не на месте! Аккуратнее надо с документами. Приезжайте в 107-е отделение, Вторая Фрунзенская 7.
Накануне мы были в гостях как раз по соседству. Запарковавшись, я заподозрил, что у нашего «мурзика» спускает колесо и довольно долго пребывал в связи с этим в согбенном положении. Тогда-то мои «права» и вывалились из нагрудного кармана. Банальнейшая, пустяковая история. Загадка лишь в том, что найденный кем-то и благородно переданный в милицию документ никак не был привязан ни к месту нашего проживания на улице Островитянова, ни к «транспортному средству», ни к телефону, недавно установленному и зарегистрированному на хозяина квартиры. Прописан же я был в комнатёнке ужасной коммуналки на улице Талалихина возле Птичьего рынка. Обитателям этой коммуналки моё истинное местообитание было столь же неизвестно, сколь и безразлично.
— Ты не удивляйся, ты гордись! — хохотал Боря Вчерашний. — Мюллер тебя держит под колпаком, тратит на тебя время и ресурсы. Помнит о тебе круглые сутки. Он к тебе неравнодушен!
Я подумал было, что это как-то связано с моим частым общением с иностранцами, но Алик Сидоров эту мысль отверг: «Где ГАИ, а где КГБ, сам подумай! Гебисты могут о чём-то запросить гаишников, но не наоборот, да и с какой стати?».
Эту загадку я так и не разгадал
Сомнения возникли и у меня: что, у милиции только и забот, что выяснять истинные координаты разинь, теряющих права? Притом как быстро! Видимо, на рассвете кто-то нашёл, занёс в отделение, и уже в восемь оттуда позвонили.
Эту загадку я так и не разгадал.
Но вернусь к устроенным где попало гуманитариям — как продолжавшим верить в свою гениальность, так и впавшим в сомнения. Их сообщества, как правило, не закукливались, тем более, что к ним, как к секретной богеме тянулись любопытные. Не все эти «дауншифтеры», как их назвали бы сегодня, порывали связи с однокурсниками, нашедшими себя в науке и на производстве или подавшимися в «деловые», возникали самые разнообразные связи и силовые линии, собирались дружеские компании — как в подвалах и на чердаках, так и дома у преуспевших товарищей юности. И все любили пировать в мастерских у художников. Избранные допускались в так называемые салоны. Молодые поэты как магнит притягивали юных поклонниц и проказниц. Я не сообщаю ничего нового, это была классика предперестроечных времён.
Любой такой, как выразился кто-то, «свободолюбивый сгусток» представлял из себя разомкнутую систему, ты мог принадлежать к двум, трём и более. По сути, все были связаны со всеми. Эта причудливая инфраструктура достигла своей критической массы как раз к провозглашению горбачёвской «гласности». Её единодушие сыграло свою роль в опрокидывании советской власти. Насколько весомую, когда-нибудь выяснят историки. Или не выяснят.
Частью этой инфраструктуры были вышеупомянутые салоны.В одной из своих предыдущих передач, 18 апреля, я рассказывал о салоне Ники Щербаковой, упоминал другие московские салоны и «квартирники» 70-х и 80-х. По «закону парных случаев», всего через месяц с небольшим на канале «Культура» об этих же прибежищах вольного искусства, недосягаемых для цензурных щупалец, четыре вечера подряд рассказывал журналист Игорь Дудинский. Я даже позавидовал ему: ведь мне не довелось бывать ни у Кропивницких в Лианозове, ни у Эдмунда Стивенса на Рылеева, ни у «Фальковских старух» на Кировской за магазином «Чай», а у знаменитой Аиды Хмелёвой на Рождественском бульваре я был всего раз, на открытии выставки художника Юлия Ведерникова. Дудинский же варился в этой среде с начала 60-х, у него и его жены Рубины Арутюнян даже был свой салон на Лесной улице, он знает предмет как мало кто ещё, и всё же не могу согласиться с его главным выводом: «Салоны подготовили гибель советской власти и переход к нынешней ситуации». Это характерное преувеличение человека искреннего, но увлекающегося.
Для богемы, собиравшейся в салонах, советская власть была, конечно же, раздражающим фоном жизни, но при этом худо-бедно освоенной средой обитания. Для большинства не так уж худо и не так уж бедно. Да, люди тянулись друг к другу в том числе для того, чтобы поменьше эту власть замечать, чтобы она оставалась за стенами салона, и обсуждая новости, трудно было попутно эту власть не матюкнуть. Но именно попутно. Я не только о собиравшихся у Ники. Точно так же не представляю, чтобы дискуссия на тему, скажем, «Доколе это терпеть?» могла бы вспыхнуть у Анатоля Брусиловского, у Татьяны Колодзей или в других известных мне местах. Помня, что она под колпаком, богема не раскачивала ситуацию специально. Но при первых аккордах Перестройки радостно подхватила их.
Поправлю и небольшие фактические ошибки в сериале Дудинского: Ника Щербакова не Васильевна, а Вячеславовна, и с «антиквариатом» ничего общего не имела. В её большой квартире никак не могли набиваться «сотни человек». С некоторым напряжением могу себе представить тридцать — да и то лишь на домашних концертах или на вечерах поэтов (например, Сапгира или Пригова), к ней не мог прийти кто попало. И «пьянок» в истинном смысле слова за 12 лет постоянного посещения не припомню не одной.
Контакты с милицией напомнили мне про наши запущенные жилищные дела. Мы беспечно жили в квартире, хозяин которой вполне мог внезапно вернуться из Финляндии. А, как известно, «с чужого коня среди грязи долой». В Ташкенте пустовала наша хоть плохонькая, но «трёшка», видимо, вызывая недоумение соседей. Ирина с Ваней продолжали быть прописаны там, а я был по паспорту московский житель, всё это порождало неудобства.
как известно, «с чужого коня среди грязи долой»
Поясню для молодых. В СССР любое жильё, кроме кооперативного, было государственным; приватизация, бесплатно сделавшая нас собственниками — великий дар уже постсоветской эпохи. Не менее важный её дар — отмена такого понятия, как «разрешение на прописку». Сегодня вы продаёте, скажем, большую квартиру в уютном Таганроге с видом на море и памятник Петру Первому и на эти деньги (с доплатой) покупаете московскую «однушку» (скажем, на Варшавском шоссе). В советское время был возможен лишь обмен (тоже с доплатой), плюс, в случае Москвы, требовалось разрешение московской милиции, а оно давалось только официально приглашённым на работу и — о счастье! — в случае брака. То есть, в нашем случае. Нам оставался пустяк: найти желающего переехать из Москвы в Ташкент. Но таких было исчезающе мало, а если кто-то находился, то требовал, как сейчас говорят, эксклюзива.
В каждый летний приезд — вместе или порознь — в родной город мы через день ныряли в картотеку «обменного бюро» в поисках заявок на обмен. Заявок пусть даже не из самой Москвы — разумные друзья призывали нас быть реалистами и начинать с Подмосковья. Летом 84-го года Ирина, изнывая от жары после очередного безуспешного «заныра», перепечатывала на машинке какую-то мою рукопись, когда к ней постучалась соседка и бывшая одноклассница Люда. «Всё хочу спросить, что ты в этом обменном бюро постоянно делаешь? И в прошлом году, и в позапрошлом…» Выслушав уже не раз слышанное объяснение, Люда сказала: «Погоди, а ведь у катиной мамы подруга давно хочет поменять Москву на Ташкент, да тем, кого она находит, отказывают в прописке». Катя была их общая одноклассница, у её матери оказалась подруга с ихтиологической фамилией (забыл, в честь какой рыбы), желавшая переехать в Ташкент. Причину я тоже забыл.
На устройство этого обмена у нас ушли следующие 9 месяцев, символический срок. Кажется, не было такой преграды, которая бы не выросла на нашем пути. Не буду рассказывать обо всех, упомяну одну: число въезжающих в Москву в рамках обмена не могло превышать число выезжающих (наоборот — пожалуйста), поэтому сына пришлось в Ташкенте прописывать к бабушке и он потом числился там какое-то время. Позже, в бесспорном порядке Ваня был прописан у родителей — то есть, у нас. Эти маленькие хитрости были прекрасно понятны тем, кто надзирал за соблюдением запретов, и спасибо им, делавшим вид, будто ничего не замечают. Вспоминая советское время, мы справедливо делаем упор на досадные нелепости, отравлявшие жизнь, но редко вспоминаем исключения, сочувствие, человечность, подмигивания, делавшие эту жизнь возможной.
И пока больше ни слова об этой нашей эпопее. Возможно, вернусь к ней позже. Помню, едва отменили цензуру, а с ней и запрет на упоминание прописки, у меня появился соблазн написать книгу под названием «Как мы бились об лёд» (название придумала Ирина) с описанием всех десяти наших обменов, тогда ещё ясно памятных. Книга была бы населена совершенно гоголевскими персонажами, нисколько не выдуманными. Семь из десяти обменов мы произвели под руководством доблестного Юрия Петровича.
Но в 90-е нашлись дела поинтереснее, и ни книга, ни стратегическая игра «Обмен» (или «Прописка»), другой мой замысел, не воплотились в жизнь. А сегодня, 30 лет спустя, бесценные для автора подробности, смешные и не очень, забыты, да и тема, боюсь, уже чужда подавляющему большинству. В своём послесловии к английскому переводу платоновского «Котлована» Иосиф Бродский пишет: «Благо тому языку, на который перевести эту повесть невозможно». Это, конечно же, поэтическое преувеличение, но воспользуюсь аналогией: благо новым людям, которым уже не понять мой несостоявшийся замысел.