Наш собеседник сегодня – литературовед, историк культуры Серебряного века, профессор Иерусалимского университета Роман Тименчик
Игорь Померанцев: Роман, вы исследователь и знаток русского Серебряного века. Насколько это русское явление?
Роман Тименчик: Это русское явление, потому что только в России был Золотой век за сто лет до этого. В концепцию Серебряного века входит идея столетия возвращения Золотого века. Притом что, как написал в первой фразе своего отзыва на мою кандидатскую диссертацию покойный Михаил Леонович Гаспаров, "при традиционном отставании русской литературы от европейской на 15 лет..." Это была первая фраза, я очень нервничал, что она попадет на глаза ВАКу. Действительно, при такой обычной дистанции отставания от европейцев на 15 лет к 1913 году произошло что-то вроде, как называется одна из книг об этой эпохе, "фаст форвард", что-то вроде быстрой перемотки. Русский постсимволизм, в частности акмеизм, уже существовал в унисон со своими европейскими коллегами, например с имажизмом. Так что русское-то русское, но при этом хотело бы быть современником своих европейских явлений. Но Бог не дал.
Иван Толстой: Интересно, а в то время, при всем заимствовании европейских тенденций, моды, стилистики и так далее, насколько в русском Серебряном веке жило представление о зарубежье, или загранице, как тогда говорили, о чужбине, об эмиграции? Вообще Серебряный век был достаточен самому себе или он стремился куда-то еще выйти, какие-то свои подии или псевдоподии запустить? Насколько жила мечта о Европе, скажем так?
Роман Тименчик: Евгений Замятин говорил, что компас акмеизма, например, был направлен на Запад, – не только акмеизма, но и футуризма, как ни открещивались от зависимости, и от перекличек, и от первоначального толчка, пришедшего с Запада, русские футуристы.
Игорь Померанцев: Вы родились, выросли, учились в Риге, окончили Латвийский университет. Вы уехали в Израиль в 1991 году, в том же году Латвия снова стала независимой. Совпадение этих дат – вашего отъезда и независимости Латвии – случайно?
Роман Тименчик: Случайно. Потому что я принадлежал к тем людям, которые до конца не верили в исчезновение коммунистической власти, я думал, что эта власть надолго. Я уехал за четыре месяца до путча. Уезжал я по совокупности причин, не считая таких, если высокопарно говорить, как некая исчерпанность исторической миссии, как конец какого-то этапа своей, думаю, отчасти общественной жизни, как и предложение, поступившее из Иерусалимского университета, предложение присоединиться к выдающейся кафедре славистики, очень славной в 70–80-е годы, с которой я уже до того сотрудничал, будучи еще советским гражданином.
А с другой стороны, у меня был тогда разговор с одной замечательной ныне покойной латышской поэтессой, у которой я спросил: "То, что сейчас начинается освободительное движение (которому я, естественно, всячески сочувствовал и в меру своих скромных сил, как и многие русскоговорящие латвийские жители, помогал), вот эта неприязнь и отвержение русской культуры, оно надолго?" Она сказала: "Я думаю, лет на 10 хватит". Может быть, она преувеличила, по-моему, ничего такого не произошло. Но, в принципе, у меня уже этих десяти лет испытывать судьбу моего дела в свободной Латвии не было.
Иван Толстой: Известно, что в тот короткий период между оккупацией Латвии и других балтийских стран и началом Второй мировой войны, затем, конечно, уже после реоккупации послевоенной со стороны Советского Союза многие люди, не стеснявшиеся, не боявшиеся, рисковые, авантюрные люди везли эмигрантскую литературу из стран Балтики. Насколько эмигрантские издания были доступны для вас в Риге? Насколько вы могли уже тогда, до отъезда, углубиться в изучение этого? Вообще, в каком состоянии находилось это дело?
На втором курсе университета я стал ходить в спецхран
Роман Тименчик: Рига город был особенный в смысле богатства частных библиотек эмигрантскими изданиями. На втором курсе университета я стал ходить в спецхран. Я хочу рассказать один эпизод: у меня были хорошие отношения с замечательной директоршей одного из спецхранов Риммой Григорьевной Иоффе, она была из старых подпольщиц, на такие должности полупрестижные назначали не выбившихся в большие начальники коммунистов до 1940 года. Она мне разрешала какие-то вещи, например какие-то страницы из "Последних новостей", брать на дом, чтобы мне не сидеть, не переписывать, а потом я их возвращал. На обыске у одного из рижских диссидентов была изъята перепечатка с принесенной мною ему прозы Цветаевой из "Последних новостей". Так что, когда меня вызвали по его делу давать показания, мне пришлось всячески вывирать происхождение у меня этих страниц газеты.
В какой-то момент Римма Григорьевна обратилась ко мне, вывела меня на улицу на случай прослушки, сказала, что в спецхране намечается сокращение площади книг за счет дубликатов русских так называемых белоэмигрантских книг, потому что получена большая партия латышских новейших эмигрантских книг, нужно место, поэтому избавляются от дубликатов. Не знаю ли я случайно, может быть, эти книги интересуют Солженицына? Это было уже после выхода "Августа 14-го". Я сказал: "Откуда мне знать? Но я узнаю". Я узнал.
Александру Исаевичу достали все, что ему было нужно
Мой товарищ, покойный Дима Борисов, спросил у Александра Исаевича, не нужны ли ему такие книги. Был получен список эмигрантских мемуаров послереволюционных, который почти весь присутствовал в одном из наших спецхранов библиотеки Академии наук. Нам с моим покойным братом пришлось в течение целой ночи вырезать на 17-й и на титульной странице штампы библиотеки и сжигать их.
Потом книги были отправлены в Москву. Через какое-то время в одном из дачных разговоров на Рижском взморье Чуковская сказала: "Все-таки в Риге очень богатые букинистические магазины. Александру Исаевичу достали все, что ему было нужно".
Вот какие были спецхраны, вот какие были возможности знакомства с эмигрантской литературой для рижан, во всяком случае, для некоторых рижан.
Игорь Померанцев: Роман, переселение евреев в Израиль принято называть репатриацией. Насколько этот термин соответствует действительности?
Роман Тименчик: Это проблема рецепции, проблема самоназвания. Для кого-то это эмиграция, для кого-то релокация, для кого-то это репатриация в полном смысле этого слова. Не до конца, но в значительной части это совпадает с таким называемым на иврите "возвращением к ответу", то есть возвращением к соблюдению всей обрядности иудаизма. Но опять же не у всех.
Когда мы приехали сюда, старожилы рассказывали, что они еще застали анекдот предыдущих волн переселения – так называемой алии. Анекдот звучал с 70-х годов, что, дескать, в 60-х годы в ресторанах можно было на вопрос официанта "Вам кофе или чай?" отвечать: "Половина наполовину". И действительно, якобы подавали такой странный напиток. Так вот, это пятьдесят на пятьдесят – часть ощущения себя репатриантом, вернувшимся на историческую родину, часть – беженцем-выезжантом из Советского Союза, – было и у моих сверстников. Меня если что-то чуть-чуть и отличало от них, это то, что я с детства знал, что у меня тетя живет в Палестине, она уехала из Риги перед войной, она была одной из основательниц такого знаменитого кибуца Кфар-Блюм в честь Леона Блюма, французского социал-демократа, кибуца, имя которого сейчас, к сожалению, мы довольно часто слышим в военных сводках, в сообщениях об обстрелах.
Игорь Померанцев: Роман, в Википедии в вашей биографии сказано, что вы эмигрировали. Вы чувствуете себя в Израиле как дома или дома?
Роман Тименчик: Это очень интимный вопрос. Меня, когда я первый раз приехал в Израиль, я был еще в качестве гостя, меня позвал университет на пробную лекцию в конце 1990 года, тоже было жарко, как сейчас. Впервые в жизни со мной случился тепловой удар, как долго не бывало. У меня возникло ощущение, что я всю жизнь носил какой-то рюкзак с тяжелыми камнями и уже привык к нему, уже не замечал, а тут я его снял, и вполне оказалось, что можно легко ходить по улицам, на которых кто-то громко другому кричит: "Хаим, Хаим!" – чего я в своей предыдущей жизни не представлял.
Иван Толстой: Можно вообразить себе новую судьбу изгнанников-биологов или физиков, которые попадают в лучшие научные условия, в прекрасно оборудованные лаборатории со всеми необходимыми реактивами, которые были в дефиците у себя дома. А если взять гуманитариев, что считать удачей изгнаннической жизни или репатриации для гуманитариев?
Роман Тименчик: Я считаю, что успехом является возможность думать над своими темами. Меня в моем первом пребывании в Израиле навестил из тогдашней России, уже свободной России, мой друг еще с университетских времен – театровед Толя Смелянский. Мы провели с ним целый день, болтаясь по улицам Иерусалима и болтая на самые разные темы. И он сформулировал такую вещь: "Я смотрю на тебя, тебе здорово повезло: ты можешь размышлять в том же ритме, как ты это делал прежде". Так вот, с тех пор я пользуюсь этой формулой. Удача, я считаю, возможность размышлять в том же ритме, иногда и писать, и печатать что-то, что и прежде.
Игорь Померанцев: В Англии зарубежье – это континентальная Европа. В русской литературе есть свой образ зарубежья или образы зарубежья, Золотой век, Серебряный, советский период?
Роман Тименчик: Игорь, вы знаете, это огромная тема, гигантская тема. Еще бы не быть! Игорь Смирнов на конференции в Иерусалиме делал доклад о Западе как подсознании русской литературы. Вот я сказал это и подумал: может быть, я перепутал, может быть, там речь шла о России как подсознании европейской литературы. Но и то, и другое верно. Я занимался частично образом каких-то кусков Запада в русской поэзии – образ Испании, Италии, Венеции. И тут, конечно, интересны попытки, часто безуспешные, как правило, безуспешные, уйти от канона, который задан был первоначально европейской поэзией и прозой, Байроном и другими.
Иван Толстой: Роман Давыдович, изменяется ли представление о зарубежье, помогает или мешает изучению истории литературы эмигрантской точка отсчета, если вы находитесь в Риге, в Москве, в Петербурге или если вы в Париже, в Берлине, в Иерусалиме?
Роман Тименчик: О, да, я думаю, что кардинально. Я, в частности, в студенческие годы читал очень интересные для меня (потому что человек принадлежал к тому кругу "серебряновечников", которым я занимался, "Бродячая собака", "Привал комедиантов" и так далее) письма Юлии Леонидовны Сазоновой-Слонимской к своему брату, пушкинисту Александру Леонидовичу Слонимскому, который оставался жить в Советском Союзе, письма из зарубежья. Там довольно, насколько было возможно в такой подцензурной переписке, много было о последующей судьбе русских эмигрантов, деятелей русской культуры. В частности, о Николае Милиоти, художнике, который был фактическим отцом ее сына Петра. Там был парижский адрес Сазоновой-Слонимской и ее сына, письма середины 50-х годов.
Когда я попал впервые в жизни в Париж в 1989 году, у нас начались с Володей Аллоем покойным разговоры о таком издании, которое впоследствии состоялось, под названием "Диаспора", о том, что бы можно было бы поискать, поскольку я уже в Париже, что бы можно было бы поискать прямо в Париже для публикации в таком альманахе, посвященном исключительно истории эмиграции. Я захватил с собой парижский адрес Сазоновой-Слонимской.
Володя был человек очень легкий на подъем, сказано – сделано. Он сказал: "Пойдем по этому адресу". Мы направились. И, как говорят в таких случаях, о чудо – Дмитрий Петрович Сазонов проживал по тому же адресу. Он открыл нам дверь, мы изложили по-русски, что нам надо. Он сказал: "Идемте, идемте отсюда, только не здесь". Он долго искал наиболее безлюдный пустырь, и, когда мы туда попали, я стал спрашивать про содержимое архива, есть ли там материалы, как я предполагал, Константина Мочульского, которые попали к Юлии Леонидовне, есть ли там материалы Николая Недоброво, которые точно были у Сазоновой-Слонимской.
Он сказал: "Все есть, но я не могу вас пустить к этому сундуку, вообще пригласить вас в дом, потому что я не хочу, чтобы соседи слышали, что я говорю по-русски". Вот это для меня было новым в понимании эмиграции. Он был человек болезненный, больной, конечно, это сильно преувеличено. Но в какой-то степени, я думаю, через этот опыт изгоя прошли все эмигранты, и это было то, что было непонятно, глядя на это издалека. Хорошо еще, что я ему не сказал, что он к тому же, чего он, я думаю, может быть, и не знал, что он галахический еврей и принадлежит к очень знаменитому еврейскому роду, что бабушка его Полина Венгерова – автор замечательных воспоминаний о еврейской жизни.
Вот она, наглядно показанная мне разница в представлениях об эмиграции издалека и на месте. То представление об эмиграции как о чем-то едином, которое суммировалось у нас издалека, в Москве, Риге и Ленинграде, оно разрушилось и сделало предмет изучения более интересным, более интригующим, когда попадаешь ближе к архивам, к информантам, к людям, которые еще могут рассказать о литературном процессе в эмиграции, когда попадаешь сюда.
Иван Толстой: Роман Давыдович, в последние два года не по одному, а целым табунком, может быть, даже божественным табунком, побежали гуманитарии на Запад. Скажите, для историка литературных целей, задач что могли бы эти новые многочисленные гуманитарии сделать? Есть ли какие-то проблемы, за которые нужно было бы взяться? Я не знаю, изучение западных архивов? Ведь по одному ездили на гранты РГНФ и так далее, все было трудно, дорого, тяжело. А сейчас историко-литературные специалисты по всему миру. Можно ли что-то такое сделать, если не институцию создать, то что-нибудь неформальное по продвижению, по рывку в изучении русского эмигрантского прошлого?
Мне кажется очень интересным и перспективным проект тамиздата
Роман Тименчик: Все-таки есть какие-то уже существующие, дай бог, долговечные проекты, к которым хорошо было бы присоединиться. Мне кажется очень интересным и перспективным проект тамиздата, которым занимаются американские слависты, Яков Клоц и другие. Тамиздат – очень важная часть истории эмиграции. Некоторые эмигрантские архивы до сих пор обидным образом недоизучены. Например, мне когда-то довелось недолго, двое суток, заниматься в архиве Романа Гуля в Йеле. Там замечательная картотека и переписка с авторами в тот период, когда он возглавлял "Новый журнал". Там очень интересные со всех точек зрения рукописные версии тех материалов, которые потом были напечатаны, купюры, которые были сделаны по соображениям, может быть, объема, а может быть, некоторой внутренней эмигрантской цензуры, особенно в мемуарах, что чуть-чуть я тогда копнул, очень интересные материалы, очень нуждающиеся в изучениях.
Я думаю, что в вашем вопросе есть ответ: да, этим стоит заниматься. Не до конца изучен Гуверовский архив. В том же архиве Глеба Петровича Струве есть еще много, то, что относится к истории последних волн эмиграции, так называемой третьей эмиграции, у него очень интересная переписка с эмигрантами из Израиля. Я надеюсь когда-нибудь опубликовать письма к нему моего учителя по части эмигрантики, автора очень многих статей об эмигрантах, в том числе и о Набокове, в "Краткой литературной энциклопедии", – Леонида Черткова. Есть несколько замечательных писем об истории изучения, об условиях, о ситуации изучения эмигрантики в 60–70-е годы в Советском Союзе и так далее. Масса работы, которой хорошо бы, если бы они занялись.
Игорь Померанцев: В Англии кафедры русистики – это, можно сказать, экзотика, что-то вроде сборища чудаков. Какая репутация в Израиле у русистов или славистов?
Роман Тименчик: По части филологии (германистики, романской филологии), пожалуй, репутация приблизительно одинаковая, у российской чуть-чуть похуже, чуть-чуть поскромнее по сравнению с англистикой. Несмотря на такую задолженность перед русской культурой у новой эмигрантской культуры, там в свое время произошел, это видно на примере поэзии, произошел переворот, смена ориентиров. Думаю, что это отразилось на репутации русистики. Хотя, как вы знаете, может быть, в 70–80-е годы кафедра славистики, которая фактически была кафедрой русистики (почти не было других славянских исследований, к сожалению), была очень сильная, выпустила семь томов издания, которое называлось Slavica Hierosolymitana, в котором и я имел честь участвовать еще из Советского Союза.
Что-то такое произошло, в частности, приглашение меня на кафедру произошло из-за возрождения интереса к русскому в связи с так называемой большой алией – миллионным наплывом новых репатриантов из России – начиная с 1989 года. Тогда действительно у нас стены ломились от желающих русскоязычных молодых людей, многие из которых желали малой кровью получить свои очки, свои кредиты, слушая лекции, я, в частности, читал в основном на русском языке тогда. Даже приходилось в специальных аудиториях, где были видеоматериалы, которые были рассчитаны только на 50 человек, ограничивать 50 слушателями состав аудитории, хотя желающих было значительно больше.
Шли годы, и этот приток студентов практически иссяк. Это, конечно, отражается на репутации нашей единственной кафедры славистики в Израиле. Тут я должен сам себя перебить: надеюсь, что не у наших коллег в Университете Бар-Илан, которые открыли специальную программу изучения русской словесности в Израиле, то есть получили субсидирование, проводят конференции, выпускают издания по этой теме. Вещь, которая, с другой стороны, была невозможна в 90-е годы, о чем надо говорить отдельно. Так что у нас мало студентов, но появились замечательные аспиранты, имена которых всем известны, кто следит за русской литературой, филологией, искусствоведением и так далее, которые обещают интересное будущее нашей кафедре и хорошую репутацию.
Иван Толстой: Роман Давыдович, спасибо вам, одному из патриархов литературоведения, за эту беседу!
Игорь Померанцев: Профессор Тименчик, большое спасибо за свежее дыхание литературных архивов!
Роман Тименчик: Спасибо!