Ссылки для упрощенного доступа

Призрак пропавшей статьи


Батуми. Ботанический сад.
Батуми. Ботанический сад.

Новая глава воспоминаний московского писателя, историка и переводчика Александра Горянина рассказывает о его опыте участия в литературном альманахе "Метрополь". Он готовил статью, посвященную Набокову. Почему публикация не состоялась?

Александр Горянин: На экране моей памяти 1978 год, начало осени, мы с поэтом Евгением Рейном обсуждаем мировые события, обсуждаем нового римского папу Иоанна-Павла Первого, буквально на днях занявшего папский престол. Кто мог знать тогда, что его папство не продлится и пяти недель? По словам Жени, он слышал по Би-би-си, что когда будущий папа был ещё епископом, группа недовольных жителей какой-то окормляемой им местности коллективно перешла в православие. "Не станет ли православной теперь вся Италия, представляешь?" – хохотал громогласный поэт, и мне показалось, что он уже подбирает рифмы к слову "понтификат": супостат, великоват, суперфосфат…

(Замечу в скобках: в тот момент я решил, что это одна из знаменитых рейновских баек, и лишь лет 30 спустя мне попалось подтверждение истории с переходом в православие небольшой общины католиков.)

Вдруг оборвав папскую тему, Женя сказал: "Если да, продолжим разговор, если нет – забудь. Готовится альманах, большой. Полностью бесцензурный. Будет издан и здесь, и там. Пока не спрашивай, как. Если готов участвовать и есть что-то готовое, давай. Или срочно пиши, недели три ещё есть. Объём? До полулиста, страниц 12. Если шедевр, до двадцати". – "Абсолютный шедевр", – сказал я. "О чём?" Я задумался. "О Набокове". – "Блестяще, – сказал Евгений. – И поспеши".

Хотя мы были вдвоём на кухне у нашего общего знакомого Виктора Горохова (хозяин почему-то отсутствовал), Рейн, заговорив об альманахе, понизил голос, что с ним случалось редко. Задавать вопросы об участниках затеи я не стал. Негласные правила тех времён это не рекомендовали.

Евгений Рейн и Александр Горянин
Евгений Рейн и Александр Горянин

Задача осложнялась тем, что уже послезавтра мы с женой и шестилетним Ваней отбывали в Батуми. Добрая Ленинская библиотека, предоставила мне отпуск в порядке исключения: я отработал не 11 положенных месяцев, а неполных шесть. "Бархатный сезон в Батуми, как можно такое упустить!" – говорила моя начальница, женщина не слишком добрая, но при слове "Батуми" что-то туманило её взор.

С поезда надо было сойти за одну станцию до батумского вокзала. Станция называлась Зелёный мыс. Представьте нарядную, при этом почти дачную платформу на крутом склоне, укутанном в роскошь вечнозелёной растительности. Всё это было дополнительно перевито лианами. И никаких гиперборейских вкраплений вроде ольхи или рябины! Я сразу подумал, что мы, во-первых, отлично проведём здесь восемнадцать дней, а во-вторых, что хорошие тексты должны рождаться в обрамлении именно такой природы. Я не забыл захватить пишущую машинку.

Билет Закавказской железной дороги, 1978.
Билет Закавказской железной дороги, 1978.

Ехали мы не наугад, у нас был адрес на территории Батумского ботанического сада. Хозяйками дома были сестры Зельгейм, Вероника Генриховна и Майя Генриховна. Майя была психиатр и ездила за 10 километров на работу в Батуми, иногда даже на такси, что считалось тогда очень авангардно. Вероника заведовала библиотекой ботанического сада. Отдыхающих сёстры принимали только по солидной рекомендации, у нас таковая имелась от известной переводчицы Райт-Ковалёвой.

Почему я так ухватился тогда за возможность сказать своё слово о Набокове? Мне нестерпимо захотелось поверить, что альманах будет бесцензурным. А вдруг это часть некой кампании, вдруг власть начинает запускать какие-то пробные шары, ищет общий язык с интеллигенцией, почему нет? В этом потоке моя статья прозвучала бы призывом вернуть в русскую литературу недавно умершего русского писателя мирового уровня. Вот вернули же Бунина – и соцлагерь не покачнулся.

К тому времени советский официоз всего раз прекращал делать вид, что ни о каком Набокове не слышал, да и то это было уже давненько. В 1970 году в "Литературной газете" появилась довольно большая статья, не заметка какая-нибудь, "Владимир Набоков во-вторых и во-первых", подписанная, видимо, псевдонимами: Чернышев и Пронин. За первым могла прятаться уязвлённая тень Николая Гавриловича Чернышевского, за вторым – знаменитый майор Пронин. Приведу концовку этого прелестного сочинения: "Всю жизнь быть, в сущности, перекати-полем, прислуживать, давать антисоветские интервью белогвардейским газетёнкам, приспосабливаться к чужим нравам и вкусам и еще пытаться сохранить независимый, барственный вид! Жалкий удел!"

Мне нестерпимо захотелось поверить, что альманах будет бесцензурным

Себя я ощущал полностью в теме, поскольку за предшествующие годы сумел прочесть практически всю русскую прозу Набокова и часть английской, прочесть его пьесы, книгу воспоминаний "Другие берега" и автоперевод "Лолиты". Романы "Дар" и "Приглашение на казнь" я помнил местами наизусть. Для жителя СССР, ни разу не покидавшего его пределы и без формального допуска к спецхранам, мой случай был явно штучным.

Моё знакомство с Набоковым началось в январе 1967 года, в Москве, куда я прилетел для каких-то согласований по карте новейшей тектоники Юга СССР (я был её соавтором). В те времена командированный из провинциального университета мог рассчитывать на место в так называемом "Доме студента" в цокольном этаже высотки МГУ на Воробьёвых горах (тогда Ленинских). Задуманный как студенческое общежитие "повышенной комфортности", он стал отчасти гостиницей для случаев вроде моего, но главным образом здесь жили приглашённые преподаватели, иногородние аспиранты, но жили и студенты-иностранцы. Каждый обитатель располагал тут хоть и крохотной, но отдельной комнатой в сдвоенном номере, деля с соседом места общего пользования. После Нового года было много свободных комнат, меня поселили без соседа.

Подпольный книгооборот 60-х ещё был далёк от той полноводности, какую он обрёл спустя 15, а тем более 20 лет. И был более подпольным. Тем удивительнее, что две главные, на мой взгляд, книги Набокова судьба мне послала прямо в день приезда в двух разных, никак не связанных местах. В жизни именно так и бывает, в выдуманных историях так быть не должно. Роман "Дар" я получил у поэта Саши Флешина, дотоле мне незнакомого.

"Дар". Первое книжное издание. Нью-Йорк, 1952
"Дар". Первое книжное издание. Нью-Йорк, 1952

Его адрес мне дал широко известный в Ташкенте "книжник и фарисей" (называли его все только так) Гриша, я его уже как-то упоминал. Он в жизни не прочёл ни одной книги, трудился литейщиком в горячем цеху, его память вмещала тысячи авторов и названий, обложек, годы издания и тиражи начиная со времён русско-японской войны. Гриша опасался иметь дела с тамиздатом, но по заказу добывал изъятые издания (всегда можно отговориться незнанием). Кажется, он никогда не выезжал за пределы Ташкента, но при этом не раз снабжал меня московскими и ленинградскими адресами.

Что же до Саши Флешина, он был переводчик грузинских поэтов и сам пишущий "в стол" поэт, он встретил меня как старого друга. В его книжном шкафу было тесно от невыносимо соблазнительных книг, изданных в Париже, Нью-Йорке, Франкфурте и иных подобных местах. Люди нашего типа опознавали друг друга с полуслова в любом конце державы, и Саша, вероятно, удивился бы, не попроси я у него для закрепления знакомства что-нибудь на прочтение. Какое-то наитие подсказало мне попросить на три дня "Дар".

Александр Флешин
Александр Флешин

А уже вечером в другом конце Москвы я, к своему изумлению, получил, притом на целую неделю, другой роман Набокова, "Приглашение на казнь". Но это отдельная история, в мой нынешний рассказ её не вместить.

Гостиничный номер МГУ являл собой узкую, как пенал, комнатку, и, о радость, ты в этом пенале совершенно один. Теперь я понимаю, что этот пенал – жизненно автономный, как субмарина, – с душевой и туалетом, просто был создан для того, чтобы коротать в них морозы (а они стояли лютые) за чтением наилучшей прозы.

Помню, словно было вчера: я читаю "Дар" и, подобно посланцам князя Владимира в царьградской Софии, не могу понять, то ли я уже на небе, то ли еще на земле… Уже первые страницы "Дара" стали вызывать у меня тревогу: автор не выдержит такого уровня на протяжении целой книги, нельзя же так неэкономно. Небось, годами копил в записной книжке перлы своей наблюдательности, словесные находки – и ну транжирить. Сейчас выдохнется. Но автор не думал выдыхаться, и блаженство от чтения всё росло.

"Приглашение на казнь". Париж, 1967
"Приглашение на казнь". Париж, 1967

Но если пересказывать – что это? Эпопея, широкое полотно, любовная драма? Нет, просто кусочки того путешествия во времени, которое есть жизнь, "дар напрасный, дар случайный". Одна прогулка по берлинской улице весной 1925 года, один превосходный день в лесопарке Грюневальд, литературный вечер в малоинтересном домашнем салоне, посещение умирающего безумца, заседание эмигрантского писательского союза средней руки, два воображаемых разговора, небольшая книга, написанная героем и целиком включенная в роман, мысленные наброски к другой, об отце повествователя, так и не написанной, а жаль… Было неясно: в чём же кроется чудо?

Позже я спрашивал себя: а попади мне этот роман в других обстоятельствах – знаете, когда теснятся другие дела, что-то всё время отвлекает – оценил бы я его столь же высоко? И тут же напоминал себе: мой восторг не был слепым, уже при первом чтении мне хотелось переделать тот или иной кусок, заменить слово, что-то улучшить (помните, Бунин мечтал переписать по-своему "Анну Каренину"?). Я испытывал что-то вроде ревности к автору (почему не я написал тот или этот кусок?), мне казалось, что я в силах объяснить его прозу. И вот он, шанс это сделать! Вот стол под пальмой в саду у сестёр Зельгейм. Садись, пиши.

Мне казалось, что я в силах объяснить его прозу

Тут стоит пояснить, как я сумел вслед за двумя упомянутыми романами прочесть остального Набокова. Мне сильно повезло с моим аспирантским удостоверением. В нём я был обозначен как аспирант ТашГУ без упоминания геолфака. Я придумывал себе командировки в Москву и Ленинград для работы в профильных учреждениях, – но это была для меня попутная причина – главной была жажда запретного чтения и счастье видеть друзей. Мой научный руководитель Фёдор Платонович Корсаков, никогда ни во что не вникая, визировал мою заявку, проректор, вникая ещё меньше, подписывал приказ, бухгалтерия выдавала командировочные, а я тайно фабриковал на бланке университета так называемое "отношение": аспиранту такому-то (вроде я филолог) по теме такой-то диссертации (скажем, "Бунин в оценках современников") требуется работа в "спецхране" Государственной Исторической библиотеки РСФСР – это было одно из лучших мест, ибо сотрудницы там были не въедливые и подобные бумажки проверять бы не стали. Имелось немало мест, где ты от этого совсем не был гарантирован.

Именно там, в Старосадском переулке, приходя ежедневно как на работу, я за два приезда проштудировал почти все 70 томов (кроме самых первых) журнала "Современные записки", прочтя всего печатавшегося там Набокова, а также Бунина, Алданова, Осоргина, Ремизова, Газданова, Цветаеву, Шмелёва, Бориса Зайцева (этот список длинен и сладок), а также немало мемуаров и политических статей – бесконечно тонких и умных, но, как показало время, совершенно не пророческих.

В летний отпуск я насладился спецхраном Латвийской государственной библиотеки имени Вилиса Лациса в Риге

В летний отпуск я насладился спецхраном Латвийской государственной библиотеки имени Вилиса Лациса в Риге. Тут я был уже историк и занимался отношениями СССР и лимитрофов в 20-30-х годах. Малахольные спецхрановские тетки в мои ухищрения ни мало не вникали. Они приносили всё, что ни попроси – могло это иметь касательство к советско-лимитрофским связям или нет – и даже позволяли рыться в каталоге, что теоретически исключалось. Здесь я читал, главным образом, парижские газеты "Последние новости" и "Возрождение", изучил восемь книг журнала "Числа".

В наши дни о Набокове есть горы всяких исследований, о Набокове пишет даже американская правнучка Никиты Хрущёва. Только книг на английском и русском языках уже свыше пятидесяти, а если считать с прочими языками, да ещё и с диссертациями, то за полторы сотни. В 78-м году эта цифра была неизмеримо скромнее, причём её русская составляющая (эмигрантская и в основном довоенная), включала чуть больше дюжины серьёзных статей в мало кому доступных эмигрантских изданиях – от силы на худощавый сборник, но встретиться под одной обложкой им предстояло только через 20 лет. Газетных рецензий было много больше, в наши дни добрые волшебники разыскали и выложили в интернете и их тоже, включая злые, завистливые и пустяковые. Но в 70-е годы русская набоковиана всё равно что не существовала.

Помню разговор с Лёней Чертковым, соавтором статьи о Набокове в пятом томе "Литературной энциклопедии". Лёня сказал, что Набоков своими текстами ставил в тупик не только пишущих эмигрантов первой волны, но и оставил в этом тупике их продолжателей из волны второй. Про самиздатских набоковедов из СССР я в ту пору ещё не слышал, хотя они уже наверняка имелись. Чертков таковым точно не стал, поскольку и сам вскоре отбыл в эмиграцию. Зато там он осуществил свою мечту встретиться с Набоковым лично. Почему бы пионером темы в СССР не стать мне?

За статью я засел лишь после первых двух дней на Зелёном мысу – с прогулками по ботаническому раю, счастливыми купаниями в море и общим освоением пространства. Все главные факты и даты были у меня в голове, какие-то цитаты я выписал в ванину школьную тетрадку накануне отъезда. По столу ходила гумилевская тень от пальмы, веял ласковый ветерок, так что на всякий лист приходилось класть принесённую с пляжа гальку, по слепящему морю ползли черненькие танкеры, и было сладко цитировать из "Защиты Лужина", как пишущая машинка следила за шагавшим по комнате Лужиным-старшим всеми бликами своих кнопок; и как Мартын (из романа "Подвиг") произнес слово "путешествие" и долго потом "повторял это слово, пока из него не выжал всякий смысл, и тогда только отложил длинную пушистую словесную шкурку, но глядь – через минуту слово было опять живое"

По столу ходила гумилевская тень от пальмы, веял ласковый ветерок, так что на всякий лист приходилось класть принесённую с пляжа гальку

Было невозможно не вставить и такое сравнение жизни с книгой из "Приглашения на казнь": "Правая, еще непочатая часть развернутого романа, которую мы, посреди лакомого чтенья, легонько ощупывали, машинально проверяя, много ли еще (и все радовала пальцы спокойная, верная толщина), вдруг, ни с того, ни с сего, оказалась совсем тощей: несколько минут скорого, уже под гору чтения – и… ужасно!"

Даже будь у меня под рукой все набоковские тексты, я бы не замахивался на какое-то квазиисследование. Я обращался к наслышанным и, в основном, заранее согласным, но пока лишённым возможности самим оценить книги, о которых идёт речь. Я рассказывал им о человеке, всего год назад завершившем свой земной путь, о его происхождении, родителях, брате и сёстрах, а начал с одного из тогдашних ленинградских мифов о молодом Набокове: якобы он участвовал летом 1916 года в экспедиции Дмитрия Мушкетова то ли в Гоби, то ли в Тибет, чем и объясняются визионерские описания природы Внутренней Азии в "Даре". Увы, это не так, да и Мушкетов в тот год работал в Ферганской долине. Я рассказал, совсем вкратце, о жизни Набоковых в Крыму, об их эмиграции в Европу, об убитом в 1922 году Набокове-отце, об этапах жизни будущего писателя в изгнании – в Кембридже, Берлине, Париже, об отъезде в Америку, пересказал, в уместных пределах, сюжеты некоторых его романов. Это, в общем-то, опасное занятие. Как ни старайся, опуская тонкости, ты оглупляешь чужие творения. А попробуй перескажи, к примеру, "Бледный огонь"! Без чувства, что совершаю предательство, я упомянул, что не люблю, не ценю и не готов обсуждать "Лолиту", о которой больше всего разговоров.

Я долго колебался, включать ли в статью упоминание о том, что в январе 67-го, сразу же после первого знакомства с набоковской прозой, я отправил автору этой прозы (по адресу из справочника Who’s Who) большое восторженное послание на нескольких страницах и со временем решил, что оно до адресата не дошло, а хранится, любовно подшитое, в месте, именуемом "Где следует". Но одиннадцать лет спустя, незадолго до батумской поездки, я получил письмо от сестры Набокова Елены Владимировны Сикорской. Она подтвердила, что то моё письмо дошло, было прочитано и много обсуждалось, добавив: "У меня хранится фотокопия Вашего письма, и я берегу его как первую весть из России". Поколебавшись, я решил остаться в рамках нейтральной информации и упоминания о письмах вычеркнул. Забегая вперёд, скажу, что на следующий год мы с Еленой Владимировной познакомились уже лично, она приезжала в Ленинград, и в дальнейшем у нас была переписка.

Памятник Андрею Николаевичу Краснову
Памятник Андрею Николаевичу Краснову

Над своей статьёй я работал с ощущением, будто пишу как минимум для журнала "Континент", отключив какого бы то ни было внутреннего редактора, атмосфера ботанического сада настраивала на самый либеральный лад. Его основателем был известный географ и ботаник Андрей Краснов, похороненный здесь же. В 1962 году на его могиле был открыт памятник. Это не вызывало бы удивления, если бы младшим братом Андрея Николаевича Краснова не был куда более известный Пётр Николаевич Краснов – генерал, казачий атаман, писатель, эмигрант, перешедший на сторону Гитлера и казнённый вместе с генералом Власовым. 62-й год был сложным временем для установки такого памятника, хотя повод, 50 лет Батумскому ботаническому саду, был налицо. Разрешение, говорили, давал сам Хрущёв, нижестоящие не решались, имя "Краснов" слишком пугало.

Поскольку основатель сада был в большой дружбе с бароном Антоном Генриховичем фон Зельгеймом, дедом Вероники и Майи, в их семье открытие памятника стало большим праздником, для них эта дружба была важной частью семейного предания.

Надо сказать, и сам памятник, и кратчайшая надпись на нём "Основателю сада Краснову А.Н." (словно в бухгалтерской ведомости) отдаляли ботаника от атамана насколько это возможно: не особо редкая фамилия, голые инициалы, не указаны ни годы жизни, ни год основания сада, – и всё отсылало в XIX век, прежде всего сам бюст. Борода, лысина, отвороты сюртука точно вписывались в образ какого-то народника, а то и легального марксиста, заодно занявшегося геоботаникой. Но всё без толку: въедливый экскурсант обязательно спрашивал: "Правда это брат того Краснова?"

В независимой Грузии надпись на постаменте стала более вменяемой: добавлены имя, отчество, годы жизни, год основания сада, и всё это на двух языках. Правда, среди них нет русского, только грузинский и английский.

Другой важной частью семейного предания Зельгеймов была история о том, как в середине 20-х в их доме на Зелёном мысу снимали комнату два московских литератора, Ильф и Петров. Дед сестёр, Антон Генрихович, к тому времени уже не барон, а просто инженер, ставший прообразом инженера Брунса, обожал запечённого гуся; его жену, француженку, звали как-то на "М", муж к восторгу литераторов вопрошал её с веранды: "Мусик, готов гусик?", в чём и был увековечен.

В их доме на Зелёном мысу снимали комнату два московских литератора, Ильф и Петров

Уже забыл, кто из собиравшихся вечерами за общим столом в саду сестёр Зельгейм, были их постояльцами, кто постояльцами соседей. Помню внучку академика Опарина, автора теории происхождения жизни на Земле, помню жену ленинградского кинорежиссёра Венгерова. На Зелёном мысу время пощадило какие-то старорежимные постройки, например, превращённый в турбазу дом китайца Ивана Ивановича, заложившего здесь когда-то по приглашению Краснова первые чайные плантации. Были дома и дачи, сохранившие изначальный статус, например, так называемая "вилла Жубер". После многих лет, проведённых в ГУЛАГе, реабилитированная хозяйка восстановила собственность на этот дом и доживала в нём, горячо болея за "Спартак". Она не сдавала комнаты отдыхающим, но к ней приехала из Ленинграда дочь Татьяна Эдгаровна с мужем, актёром Володей Дорошевым, ведущим неформального артистического кафе "Чижик-пыжик на Фонтанке", и эта пара тоже присоединялась к вечерним посиделкам у Зельгеймов. Подтягивались ещё два замечательных остряка, Зураб и Вахтанг, они были какими-то начальниками на аджарском телевидении. Животы у нас всё время болели от смеха.

Закончить статью оказалось страшно сложно. Мешало всё – море, бамбуковые рощи, лианы, секвойя, поездки в Батуми, адский ливень как в индийском кино, обмен историями разной достоверности, радость человеческого общения и смехотерапия. Мешал даже побитый молью цепной медведь (собственность ботанического сада), Ваня ужасно его жалел и просил меня его погладить. Я уложился в 10 дней благодаря пограничникам: они, чуть начинало смеркаться, клали конец пляжному блаженству (что в данном случае важно, моему!), очищая берег от отдыхающих, чтобы те не уплыли во мраке в Турцию – всего-то 90 км по прямой.

Мешал даже побитый молью цепной медведь (собственность ботанического сада)

Опережая нас на неделю, в Москву отбывала пара москвичей, не помню, как их звали, они легко согласились взять у меня большой конверт, по приезде сразу позвонить Евгению Борисовичу, чей телефон я крупно написал на этом конверте, и как-то пересечься с ним. "Да не беспокойтесь, нам это совсем нетрудно. Если попросит, завезём ему домой", – говорили молодые супруги в один голос. Почему-то я забыл записать их московские координаты.

Наши оставшиеся дни на Зелёном мысу были прекрасны, роскошный бархатный сезон становился только роскошнее. Были приглашены на "виллу Жубер", где за превосходным обедом нас посвятили в страшную тайну: прообразом инженера Брунса был отнюдь не Антон Зельгейм, а Эдгар Жубер, и начинающие литераторы Ильф и Петров жили вовсе не у Зельгеймов!

Женя Рейн мою рукопись не получил, о чём я узнал чуть ли не через месяц (эпоха мобильных телефонов была ещё далека), время было упущено, в число авторов "Метрополя" я не попал. Моя досада по этому поводу была почему-то умеренной. Оставшуюся у меня машинописную копию я вложил в папку, довольно толстую, с надписью "До лучших времён". Эти времена, к счастью, настали, я начал печататься в парижской "Русской мысли" и вспомнил о набоковской статье. Её в нужной папке, как и в других папках, не оказалось. Так бывает, любой литератор со стажем вам это подтвердит. Я повторил статью по памяти, назвал её "Как первую любовь", она появилась в "Русской мысли" в 93-м году, 29 июля. Но 15 лет не прошли бесследно. Хотя я чётко помнил, что был особо удачный кусок, объяснявший сразу и магию, и устройство набоковской прозы – но уже не помнил сам этот кусок!

Это потом годами сидело во мне как мнемоническая заноза, так и не найдя выхода. Досадно, но бывает хуже. Майкл Фарадей поставил гениальный опыт, получил гениальный результат, но не записал, а наутро не смог вспомнить ни опыт, ни результат. Старый геолог, профессор Борис Леонидович Личков поделился со мной в 65-м году, что в лагере на рытье канала Москва-Волга его прямо-таки пронзило ясное понимание взаимозависимости водной оболочки Земли и земной коры, но после освобождения оно бесповоротно ушло из его памяти.

На этом фоне мне нет причин горевать: целый легион литературоведов давно разобрались в набоковском хозяйстве куда лучше меня. Но никогда больше не возвращаться к набоковской теме мне бы не позволило чувство личной благодарности.

Уже один его "Дар" что-то сделал со мной. Импульс этой книги заставил меня совершить многое. Я освоил английский (правда, не устный), сменил профессию, перебрался в Москву, поменял окружение и весь ход жизни, познакомился или сдружился с поразительными людьми. Благодаря "Дару" я поставил точку в одной своей жизни, вполне закругленной, и начал новую. Мне никогда не оплатить свой долг перед Набоковым.

Эти чувства я постарался вложить в статью под тем же названием, "Как первую любовь", но впятеро более объёмную, в петербургском журнале "Звезда" к тридцатилетию со дня смерти мастера. И мне почти нечего добавить к ней. Ну, разве что затеется новый "Метрополь".

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG