Два учителя географии заперты и спорят в каком-то странном помещении – то ли тюремной камере, то ли гостиничном номере. Первый считает, что на свете не существует никаких стран, кроме России. Все люди, рассказывающие о своих путешествиях, либо делают это по тайному сговору, либо становятся жертвами иллюзии. Нет ни Парижа, ни Лондона, разве что Болгария, да и та где-то за Уралом и окружена непроницаемой тайгой. Его оппонент утверждает, что мир огромен, а человек после смерти переселяется в такую его часть, где он гарантированно не может встретить своих живых знакомых. Этот спор географов происходит на страницах рассказа Агафона Шарумкина "Грифоны охраняют лиру", а узнаём мы о нем благодаря юноше Никодиму, который приобрел книгу Шарумкина, узнав от своей матери, что знаменитый писатель – его отец. Беда в том, что Шарумкин бесследно исчез несколько лет назад. Сын мечтает его найти.
В 50-е годы XX века Россия остается примерно такой, какой была в 1916 году
Никодим – герой романа Александра Соболева, и роман этот называется так же, как и рассказ исчезнувшего Шарумкина – "Грифоны охраняют лиру". Соболев – библиофил и литературовед – ведет занимательный блог, посвященный судьбам забытых или вовсе неизвестных русских литераторов XX века. Он выпустил двухтомник "Летейская библиотека", собрание произведений абсурдиста Артура Хоминского и книгу стихотворений эксцентрика Михаила Малишевского, дрессировавшего свиней в сталинской Москве. Многие герои "Летейской библиотеки" стали жертвами политических репрессий, другие просто не могли ничего опубликовать в царстве соцреализма, а самый талантливый из них, Артур Хоминский, попросту исчез, подобно Агафону Шарумкину, и дата его смерти неизвестна.
В романе "Грифоны охраняют лиру" история меняет курс: после периода смуты побеждает белая армия, большевики окапываются в Латвии, революционеры находят убежище в Европе, цесаревич Алексей удаляется в Швейцарию, Второй мировой войны не происходит, и в 50-е годы XX века Россия остается примерно такой, какой была в 1916 году – сохранились сословия и уклад, продолжается вечный спор прогрессистов с охранителями. Последние симпатичны автору, а в стан революционеров проникают персонажи из наших дней – например, их иконой становится отрезавшая голову ребенку няня, героиня московской уголовной хроники 2016 года.
Историческая мистика, семейный роман, политическая сатира, роман взросления, фантастика, детектив – все эти определения отчасти подходят к этой книге, постоянно меняющей очертания и увлекающей читателя то описанием спиритического сеанса, то рассказом о нравах эксцентричного князя, покровительствующего Никодиму, то загадкой преступления в загородном доме. Но главное, что отличает ее, – это вычурная метафоричность (Александр Соболев и в "Летейской библиотеке" отдавал дань Набокову) и умение автора заметить в черных и белых дымах над деревенскими крышами сходство с ватиканским конклавом или сравнить лесные ветки, колотящие по автомобилю, с демонстрантами, атакующими лимузин, "на котором тщетно пытается скрыться диктатор, зря переодетый в женское платье". Вот одно из его замечательных наблюдений: "На лбу вспухла и запульсировала синеватая вена, как будто кто-то из внутренних его постояльцев подобрался к поверхности посмотреть, чем это занимается хозяин".
10 вопросов Александру Соболеву о его романе:
– В русской литературе есть один знаменитый Никодим – герой
Алексея Скалдина. Состоит ли он в родстве с вашим Никодимом?
– В отдаленном, но несомненном: внешне их, помимо имени, роднит готовность к путешествиям и природная задумчивость, но есть и более глубинные связи. Собственно, в иных династиях принято время от времени называть младенцев в честь своих дальних знаменитых предков в надежде на унаследование благодати: что-то в этом роде и произошло. Кроме того, у меня есть давняя приязнь к этому имени, родившаяся случайно: некогда в Москву были импортированы сетевые кофейни вместе с довольно дурацким, на мой взгляд, обычаем – спрашивать у посетителя его мирское имечко, чтобы потом бариста мог возгласить на все заведение: "Мокачино для имярека". Не знаю, зачем маркетологи это придумали, но я, в первый раз с этим столкнувшись, машинально назвался Никодимом – так и повелось. Уж с какими ошибками писали его фломастерами на стаканчиках – не передать, и "Некодим", и даже "Никотин", но я все переношу стоически и даже не поправляю.
– Почему портрет Никодима появляется только на 394-й странице романа?
– "Хоть поздно, а вступленье есть". На самом деле – это первая
логическая пауза в довольно динамическом повествовании. Кроме того, здесь чуть ли не впервые герой оказывается в сравнительно безопасном месте, так что ангел-хранитель, которым поневоле служит автор, может слегка полетать в отдалении, размяв крылья и переменив ракурс взгляда.
– Первая же фраза романа сообщает читателю, что Никодим узнаёт имя своего отца 24 мая 195* года. Однако Галина Юзефович объявила в своей рецензии, что время неизвестно – то ли 60-е, то ли 70-е годы. Как видите, имеются читатели, которые ждут объяснения: почему вы поселили персонажей романа именно в пятидесятых, и произошло ли 24 мая нечто примечательное в российской истории?
Твардовский кажется скорее нашим современником, а Набоков уже нет
– Первоначально выбор 50-х был скорее стихийным: относясь ко времени юности родителей нашего поколения, эти годы кажутся достаточно далекими, чтобы увидеть их сквозь привычные инструменты историка, и при этом еще подходящими для того, чтобы ощущать их, так сказать, органолептически: здесь есть легкая психологическая условность, благодаря которой, например, Твардовский кажется скорее нашим современником, а Набоков уже нет, хотя первый умер на шесть лет раньше второго. Потом, вживаясь в эту эпоху и мысленно там устраиваясь, я почувствовал себя в ней весьма уютно: в 60-х, мне кажется, было бы потревожнее. Число "24 мая" имеет хоть и неявную, но вполне очевидную разгадку в самом тексте (распознанную как минимум тремя проницательными лицами), а вот для мировой истории эта дата, насколько можно судить сегодня, вполне безразлична. Впрочем, Клио любит такие шутки: может быть, мы увидим еще улицы и корабли имени 24 мая (как Невский успел побыть проспектом 25 октября), но мой задумчивый герой в этом точно не будет виноват.
– Как рассказ Шарумкина “Грифоны охраняют лиру” о двух географах связан с одноименным романом, на обложке которого стоит ваше имя?
– Было бы соблазнительно сказать, что это – зернышко, из которого вырос весь роман: может быть, так оно и было. История про диспут умалишенных географов пришла мне в голову, когда книга перевалила уже за середину, причем произошло это в довольно специфический момент – я заканчивал стопятидесятикилометровый однодневный велопоход в финской Лапландии, причем торопился, чтобы покуситься на свой же собственный рекорд, так что остановиться, чтобы записать, не мог. Поэтому я включил на телефоне режим диктовки и, не тормозя, надиктовал конспект рассказа. Зафиксировал он его с ужасающими ошибками, поскольку ветер, шум резиновых шин и гул редких лесовозов внесли свои коррективы, но основное разобрать было нетрудно: уже тогда мне стало понятно, что это будет в некотором роде эмблема одной из центральных силовых линий романа: грубо говоря, о некоторых трансцендентальных аспектах пространства, данного нам в ощущениях. А дальше мне показалось, что неплохо будет у коллеги Шарумкина позаимствовать эту формулировку и для заглавия. Надеюсь, он не в обиде. Но старинная бумага с такой филигранью действительно существует в природе, это не выдумка.
– Когда в романе появился портрет Святослава Зайца, архивиста,
который вел курс “Между строк”, я сразу заподозрил, что Заяц – это вы, а потом, когда Заяц стал рассказывать Никодиму о своих взглядах, подозрение переросло в уверенность. Я не ошибся?
– Увы, скорее все-таки не так. Мне очень симпатичен покойный Заяц (как, впрочем, и все прочие герои), но отличия между нами фундаментальны. Есть, конечно, и сходства: мы оба высоко ставим уединение, ценим скрупулезность в науке и всем прочим крепким напиткам предпочитаем кальвадос, но различий все-таки больше. Он – человек одной идеи, практически мономан, из породы прекраснодушных угрюмых консерваторов вроде Говорухи-Отрока или Леонтьева, хотя и слегка опаленный гедонистическим духом двадцатого века. Сейчас таких уже не делают. Кроме того, я никогда бы не повесил картину в ванной комнате, сколь бы обширной она ни была: на мой взгляд, это отдает китчем, но для его жизненного стиля это выглядело вполне органично. Ученым он, вероятно, был превосходным.
– Никодим отправляется в странствие по России и даже, быть может, в итоге переселяется в потусторонний мир, но все-таки в центре романа – Москва, город, который вы любите; достаточно взглянуть на описание московского заката, чтобы в этом убедиться. Знаю, что вы, разыскивая следы забытых писателей, тщательно изучали старые московские адресные книги, и в романе они тоже появляются. Расскажите, пожалуйста, о топографии вашей Москвы. Вряд ли этот город похож на Москву 2021 года?
Город романного времени не слишком отличается от того, что представляла собой в это время Москва
– Если вы увлекались или увлекаетесь компьютерными играми, то наверняка не пропустили знаменитую в свое время серию "Герои меча и магии". Если помните, там карта по умолчанию скрыта черным, а герой, перемещаясь, открывает на ней посещенные им фрагменты. Так и тут: я вижу только те куски Москвы, по которым проходят или проезжают мои персонажи. Как мне кажется, город романного времени (то есть 1950-х годов) не слишком отличается от того, что представляла собой в это время наша собственная Москва: то есть, с одной стороны, церкви не снесены, с другой – метро прорыто (я, между прочим, обещал одной из первых читательниц сделать станцию "Гумилевская" – и обещание сдержал). Больше памятников бритым и усатым, меньше бородатым и лысым. Университет на месте, но мимо него ходит трамвай (он ходил и до 1917 года, и позже, но потом перестал). Терехово, где живет Заяц, – довольно далекая деревня: между прочим, она держала свое рустикальное знамя до последнего и была стерта с лица земли только в прошлом году.
– "Никаких телевизоров, никаких газет, никаких современных писателей, – горчат", – отвечает Веронике Шарумкин. Полагаю, что это соответствует и вашим взглядам, в том числе на русскую литературу, у которой, как известно, "есть только одно только будущее: её прошлое". Читатель, ожидающий от вас гордого равнодушия к тому, что творится в современности, будет удивлен, когда обнаружит перекличку с Сорокиным в сцене колдовского ритуала в Шестопалихе или знание истории Евгении Васильевой из Министерства обороны, которая в вашей книге превратилась не в художницу, как в сегодняшней России, а в поэтессу Ираиду Пешель. Вы принципиальный пассеист или порой делаете исключения для каких-то любопытных явлений XXI века?
– Нет, почему же – я не ищу специально новостей, но и не стараюсь от них скрываться. Телевизор я и правда не смотрю, газеты читаю только в самолете, но теперь почему-то "Аэрофлот" перестал встречать пассажиров двухъярусной тележкой с "Ведомостями" и "Коммерсантом", как в минувшие дни. А что касается современной литературы – я в ней поверхностен, но не полностью несведущ. Забавно, что оммаж Сорокину получился совершенно бессознательно, я даже не могу сообразить, из какой это книги – "Сердца четырех", наверное? Там, в "Сердцах", есть скрытая цитата из Сологуба, которую я при первом чтении с удовольствием опознал – значит, теперь мы в некотором роде квиты. Между прочим, песенка, которую у меня в Шестопалихе поют в ожидании мероприятия, честно взята из "Песен русского народа" И. П. Сахарова, я только слегка ее подшаманил (извините за каламбур) в соответствии с художественными нуждами.
– Спиритический сеанс в романе описан так, что можно заподозрить искренний интерес автора к общению с миром духов. Не знаю, доводилось ли вам участвовать в таких сеансах, но, если бы пришлось, с кем из обитателей потустороннего мира вы хотели бы поговорить? С Артуром Хоминским?
– Не могу сказать, что я слишком увлечен такой идеей. Мысль о том, чтобы самостоятельно беспокоить дорогие тени, кажется слегка
предосудительной (я и живым-то людям звонить по телефону не люблю): мне действительно было бы интересно поговорить кое с кем, находящимся по ту сторону роковой черты, но пока я настроен дождаться подходящего случая, а не организовывать его самостоятельно. Между прочим, описание сеанса – результат довольно тщательной работы с источниками: русская литература о спиритизме весьма обильна и занимательна.
– Подозреваю, что князь В., влиятельный сумасброд, увлекающийся
спиритизмом, обитал на самом деле под другим именем, а вы обнаружили его историю, работая в архивах. Это так?
Древнего египтянина не удивила бы говорящая собака, но поверг бы в шок мобильный телефон
– Нет, вовсе нет. Вообще в этой книге нет героев с прототипами: иногда я подхватываю одну-две черты у зазевавшегося реального лица (если, конечно, мы с вами по умолчанию считаем реальностью одно и то же), но в основном это исключительные плоды воображения. Один из эпизодов биографии князя действительно имеет исторический прототип: впрочем, вы его наверняка опознали – это история строительства московского особняка Арсения Абрамовича Морозова, который действительно, к ужасу современников, кроился по португальским лекалам. (Ну а кто не вспомнит самой истории, наверняка слыхал бонмо его матери: "Раньше я одна подозревала, что ты дурак, а теперь будет знать вся Москва"). Ну и сам тип богатого сумасброда, азартного коллекционера, родовитого путешественника – он, хотя и существовал, принадлежит к числу тех человеческих образов, которые были почти намертво выжжены большевистской властью. Почти – потому что сохранялся редкий, содержащийся, что называется, на развод, подвид советского барина – иногда умилительный, иногда довольно раздражающий. Но все остальное в биографии князя – чистая фантазия. Впрочем, жизнь устроена так, что самые экстравагантные выдумки находят иногда последующие подтверждения.
– Шарумкин сравнивает человеческую мысль с крысой, мечущейся по
лабиринту. Должен признаться: я опасался, что вы в конце концов
выпустите нас из этого лабиринта, как Эркюль Пуаро в детективном
романе. К счастью, ничего подобного не произошло. Я бы рискнул
сказать, что это вы – писатель-сюрреалист, хотя не знаю, не обидит ли
вас запись в войско Андре Бретона. Но ведь и "Приглашение на казнь" – книгу, которая вам несомненно дорога, – тоже можно назвать сюрреалистическим романом?
– Нет, конечно, меня не обидит – отчего же! Мне кажется, что в
литературе всякая дефиниция – дело десятое: есть книги, которые
позволяют скоротать четырех-пятичасовую дорогу, а есть такие, вместо которых интереснее смотреть в окно, даже если за ним непроглядная темень и редкие фонари, почти не видные за метелью. Мне хотелось написать роман первого рода: судя по некоторым откликам, это получилось. То, что там иногда происходит кое-что не вполне обычное с нашей сегодняшней точки зрения, свидетельствует только о переживаемом нами моменте: древнего египтянина не удивила бы говорящая собака, но поверг бы в шок мобильный телефон. Можно много требований предъявлять к изящной словесности, но уж чего точно нельзя от нее ждать, так это правдоподобия: для того есть снимки с камер наблюдения. (Простите за трюизм). Так что зваться сюрреалистом я не только готов, но сочту за особенное удовольствие – если, конечно, это не налагает каких-нибудь обязательств.