Был ли 1989 год в Европе исторически неизбежен? Какие политические события его подготовили?
Что знают молодые люди, родившиеся в начале 90-х, о событиях 89-го? Как их семьи восприняли антикоммунистические перемены и как участвовали в гражданской активности своих стран?
Десятилетие до и после 89-го: как продолжилось дело "Солидарности" в Польше, как диссиденты пришли к власти в Чехии, чем обернулась отдельность Югославии от Москвы и еврокоммунизма. Экономика, политика, общественные настроения.
Движение к Евросоюзу: удачи и провалы. Ответственность отдельных стран и европейские ценности. Испытания и вызовы стран Центральной Европы.
Образ 89-го в представлении поколения 20-летних европейцев. С чем связаны их мечты и образ будущего?
Обсуждают политолог Кароль Лучка (Варшава), славист и независимый журналист Йованна Георгиевски (Белград), гражданский активист Якуб Мучка (Прага, выпускник философского факультета Карлова университета). Комментируют историк Ярослав Шимов, журналист и политолог Ефим Фиштейн, студентка Пражского экономического университета и Миланского университета Боккони Лиля Персина.
Ведет программу Елена Фанайлова
Елена Фанайлова: Можно ли говорить о том, что 1989 год в политической жизни Европы был неизбежен? Почему нам так кажется сейчас? Справедливо ли это?
Ефим Фиштейн: Я думаю, так это и было. Несмотря на знаменитое изречение Горбачева о том, что система имела еще десятилетний запас прочности. Новые правительства уже были в это время в Венгрии и в Польше, правительства "круглого стола", с участием представителей оппозиционных сил, а Восточная Германия бурлила, кипела, и это все привело фактически к падению Берлинской стены. Могла ли Чехословакия тогда остаться островом блаженных, где не происходили бы эти изменения? Генсеки компартии сменялись одни за другими в течение месяца-двух, пока Василь Могорита не созвал встречу коммунистов из Федерального собрания и не приказал прямым текстом голосовать за избрание Дубчека председателем этого Федерального собрания, а Вацлава Гавела президентом. Страна бурлила весь год. Он начинался с демонстраций в память о Яне Палахе, о его самосожжении, а кончился тем, что вчерашний политзаключенный Вацлав Гавел вышел за ворота тюрьмы и практически сразу же стал главным кандидатом в президенты страны. Многие считают, что это был хитрейший замысел КГБ и СТБ, здешней разведки, что они все это здорово провернули. Мне это кажется полным абсурдом.
Елена Фанайлова: Когда в России вспоминают 1991 год, то есть растянувшийся 89-й, есть обычно два мнения – "как это было здорово" и "как это было ужасно". Как это обсуждается у вас в семьях, каким был этот год революций столь быстрых, что они заняли фактически полгода, и бескровных (по сравнению с одной, румынской)?
Якуб Мучка: Я живу и учусь в Праге как студент, но я из маленького города в Южной Моравии, который отличается от Праги. Я из довольно активной католической семьи, наш прадедушка был убит коммунистами в первый месяц 1948 года, и мой дедушка, например, думал подписать Хартию-77 против коммунистического режима. Так что мы все были воспитаны в сильной демократической традиции Первой республики, масариковской, либерального католицизма. И все ожидали 1989 год, когда, наконец, коммунисты уже все закончат, и будет шанс новой жизни. Мои родители были тогда студентами, активно участвовали в революции, даже распространяли письма, афиши про это. Они сразу воспользовались первыми годами после революции, чтобы уехать за границу, мама работала в Канаде, на стажировке. Они воспринимали это так, что этот скучный, бедный коммунизм последнего периода стабильности, нормализации, как говорили, наконец, закончится, и мы начнем жить новой жизнью.
Йованна Георгиевски: Как мне рассказывали, в 1989 году никто не говорил о том, что мы начнем новую жизнь, начнется развал страны, вооруженные конфликты. Все жили более-менее мирно. Моим родителям тогда было столько же, сколько мне сейчас, 25 лет. Я с юга Сербии, мой город называется Пирот. Мама в этом году начала работать, поступила в магистратуру, а папа только что закончил бакалавриат, и он был обязан служить в армии. Если папа пошел бы служить позже, то меня, может быть, и не было бы. Те, кто служил с 1991 года, оказались в вооруженных конфликтах, их отправляли в разные части бывшей Югославии. В 1989-м в Загребе прошел европейский чемпионат по баскетболу, Югославия стала чемпионом Европы. Но уже начинались забастовки в Косово, и все, что произошло в начале 90-х, уже чувствовалось. Но мне кажется, что в тот момент что-то менялось в жизни только тех, кто был в Косово. Моя мама в 1990 году планировала учиться в Германии, оформлять визу и начинать там работать. Но югославская граница закрылась быстро, и она не смогла никуда уехать.
Елена Фанайлова: Что странно, потому что Югославия была фактически единственной открытой социалистической страной, люди из которой могли учиться в Европе. И внезапно начались изменения в другую сторону.
Никто даже не представлял себе, что этот режим может продолжаться
Кароль Лучка: Мои родители еще не были знакомы в то время. Моя мама мне рассказывала, что среди ее знакомых все уже голосовали против коммунистов. Я сам и мои родители из Варшавы. Никто даже не представлял себе, что этот режим может продолжаться. Мой папа был активен в демократической оппозиции, и он наблюдал это как общую картину, что в начале 80-х были волнения, потом в Польше было введено военное положение.
Елена Фанайлова: Как описывал этот период один из философов: в Польше это заняло десять лет.
Кароль Лучка: О чем я и говорю. И после этого военного положения люди немного потеряли надежду, что все изменится. Папа говорил мне, что для него было немного неожиданным, что все вдруг поменялось.
Елена Фанайлова: Польша – первая из стран Восточного блока, где поменялось правительство. Летом Москва сняла военное обеспечение, и уже осенью эти режимы посыпались, как карточный домик.
Кароль Лучка: У людей сложилось ощущение, что тогда было опасно.
Елена Фанайлова: Какие новые ценности были приобретены людьми, какие плюсы, возможности открылись перед ними? И какие минусы 1989 год, эта революция, принес в их жизнь?
Ефим Фиштейн: Трансформация охватила все без исключения аспекты чехословацкой действительности. Она была довольно организованной и спланированной: реституция, в связи с ней появился первый капитал, потом приватизация. В самом начале была еще люстрация, некий карантин, проверка на вшивость. Благодаря люстрациям, а их многие в Европе не хотели и не рекомендовали проводить чехам и словакам, люди с токсичным прошлым, бывшие сотрудники СТБ, разведки, высокие функционеры, в течение первых лет не могли попасть в новые структуры. В результате страна получила самую эффективную в Европейском союзе капиталистическую экономику, с гораздо более высоким приростом ВВП и с самой низкой в Европе безработицей.
Елена Фанайлова: Европа стоит сейчас перед новыми вызовами, и это прежде всего вызовы популизма, сепаратизма. Почему это стало возможным сейчас?
Ефим Фиштейн: Нечего предложить новому поколению. Все знают, что следующее поколение не будет жить так хорошо, как их отцы. Даже самая гениальная личность не может придумать такого проекта будущего, для этого должны созреть предпосылки. Эти трудности естественны, и не нужно валить их на злого дядю, который пришел с популистскими лозунгами и все испортил.
Елена Фанайлова: У вас существует персонифицированный образ 1989-го, начала 90-х, метафора, эмоциональное представление об этом?
Йованна Георгиевски: Есть воспоминание из детства о каком-то политическом событии, не связанном с нашей семейной жизнью, это 1999 год, война, которая была в Югославии. И кто-то освободился в тот момент, а для кого-то началась трагедия.
Елена Фанайлова: Да, можно нарисовать контекст пошире – от начала 89-х до конца 90-х. Потому что 1989 год представляется исторической неизбежностью, и никакого сослагательного наклонения нет.
Якуб Мучка: Первые годы после нашей бархатной революции стали периодом огромного оптимизма для всего народа, персонализированного Вацлавом Гавелом. Все диссиденты, бывшие до этого в тюрьмах, в подполье, стали политиками, которых слушают в американском Конгрессе, и весь мир начинает рассказывать про Чехословакию как страну, хотящую себя реформировать. У нас тоже были проблемы, связанные с приватизацией, их сегодня очень активно изучают. Наше правительство с тогдашним премьер-министром Вацлавом Клаусом говорило, что нужно сделать приватизацию без всяких ограничений, а рынок все сделает сам. Сейчас начинают признавать, что было немножко не так, у нас с этих годов тоже возникла новая олигархия. Но все равно для всего нашего народа и именно нашего поколения начались активные путешествия. Например, в средней школе я участвовал в четырех студенческих обменах по всему миру, все наши школы были очень активные. Был период ожидания, что будет дальше, как будет жить по-другому. Это поменялось в связи с экономическим, беженским кризисом. В то время к нам начали приходить беженцы из югославских стран, и мы относились к ним очень открыто, так как Югославия в 80-е годы стала для нас примером, как можно строить более гуманный социализм.
Елена Фанайлова: Что предшествовало 1989 году в Польше, в Венгрии, каково было это десятилетие 80-х?
Ярослав Шимов: В Венгрии самый острый кризис случился очень рано, в 1956 году. А потом вся эпоха Яноша Кадара – это прирастание друг к другу, замазывание ран 1956 года. Сделать несколько убогое по сравнению с Западом подобие потребительского общества, за счет этого успокоить объективные политические и социальные противоречия. Венгрия – это "самый веселый барак соцлагеря", страна, где продавались вполне свободно книги, за которые в Чехословакии можно было даже сесть или просто иметь неприятности. Эта система потом вызывала у многих ностальгию, но ее внутренняя логика была направлена на то, что, когда будет уже можно, она очень быстро растает. Потому что травма 1956 года предопределяла то, что общество жило, оно примирилось, но не забыло. И все 30 с лишним лет после 1956 года – это жизнь в вынужденном, облегченном коммунистическом формате. Даже значительная часть правящего слоя в 1988-89 годах с удовольствием избавляется от этого чрезмерно жесткого каркаса. Кадар уходит в тень, и уже в начале 1989 года становится возможной многопартийность, и де-факто коммунисты сами принимают решение: ситуация неудержима, давайте вернемся к каким-то нормам, тем более "большой брат" уже не давит.
Елена Фанайлова: Если говорить про эмоции и метафоры, что для вас 1989 год?
Кароль Лучка: Когда я рос, я не сталкивался с идеями, которые противоречили бы этому образу. Никто даже не ставил это под вопрос. Только во взрослой жизни я понял, что есть люди в других странах, которые отрицают то, что это были хорошие перемены. Поэтому у меня представление, что это было естественно и закономерно, закономерные перемены.
Елена Фанайлова: Сейчас люди в России, с удовольствием принимавшие участие в событиях этого времени, говорят: наверное, это была ошибка. Я думаю, причина здесь в социальной фрустрации. Все-таки реформы начала 90-х были проведены очень жестко.
В наших странах идея коммунизма полностью провалилась
Кароль Лучка: В наших странах идея коммунизма полностью провалилась. 80-е – это были годы стагнации, ничего не менялось, всем жилось плохо. Молодые люди могли поехать в Западный Берлин, заработать марки, поменять на доллары, вернуться и жить хорошо. И были такие разговоры: зачем нам жить в этой стране? То есть Польша ничего не проиграла от этих перемен. Люди потеряли работу, но в то же время не было коммунистов, которые сказали бы: давайте вернемся обратно. В этом отличие от России, от постсоветского пространства, где были люди, говорившие, что СССР развалился, и это катастрофа.
Елена Фанайлова: Да, мы знаем этого человека.
Ярослав Шимов: В Польше 80-е – годы огромного напряжения, поначалу изрядной бедности и нищеты, потому что экономика перестала работать в 1981-82 годах. Правящая партия уже откровенно, с привлечением армии, жесткой силы удерживает власть до второй половины 80-х, когда "Солидарность", как главная сила оппозиции, сохраняет популярность, и там есть с кем разговаривать. Начинается очень короткий переходный этап к полноценной демократии, который завершается избранием Леха Валенсы в 1990 году первым не коммунистическим президентом Польши. Но суть одна и та же: общества, которым навязали этот режим в конце 40-х – начале 50-х годов, постепенно распрямляются, потому что сняли крышку, которой их придавили.
Елена Фанайлова: Многие комментаторы говорят, что странам Центральной Европы было легче прощаться с советским прошлым, потому что коммунизм – это вещь, которая пришла к ним на штыках, я имею в виду итоги Второй мировой войны, освобождение Восточной Европы и послевоенные ялтинские договоренности. Ваши страны оказались под рукой Москвы. Это была антимосковская, антикремлевская, антирусская идея, что мы сбрасываем власть коммунистов, или было понимание, что это и наша внутренняя проблема тоже?
Якуб Мучка: В 1946 году в нашей стране произошли более-менее демократические выборы, где коммунистическая партия выиграла. В нашей истории коммунизма нужно различать два периода – до 1968 года, до оккупации, и после нее. После оккупации это уже воспринималось как что-то российско-московское, советское, не наше. Эйфория в 90-е годы, что давайте будем строить новое общество, это было то же самое, что и в 50-е годы в нашей стране. Большинство людей поддерживали тогдашние коммунистические реформы. Но потом произошла Пражская весна, в 60-е годы была попытка найти другой социализм, не 50-х годов, сталинистский, а такой, где будут уважать права человека, но экономически будет социализм. Потом другое решение пришло извне, и может быть, в этом тоже сегодня проблема, что многие уже не хотят признать нашу ответственность за наш коммунизм. Даже мои родители говорят: "Мы совсем не знали, что такое демократия, личная ответственность, не были готовы к этому. Вся система рухнула, а мы думали, что будем жить в новом раю, и все за нас сделают опять – Евросоюз, американцы. А оказалось, что мы должны присоединиться к этому лично и строить новую страну, и это не сделает никто другой, это началось уже после 2003 года". Мы не ожидали, что нужно будет помогать беженцам, вместе с Евросоюзом заниматься мировыми проблемами. Даже у Вацлава Клауса был один аргумент за Евросоюз: "давайте вступим туда, потому что сможем улучшить наши экономические условия".
Кароль Лучка: В Польше события с 40-50-х годов вписываются в национальный пафос страны, которая всегда страдает, имеет дискурс жертвы. У нас до сих пор говорят, что во время Второй мировой войны поляками принесены почти такие же жертвы, какие принес еврейский народ. Ополченцы боролись с новой властью по всей стране еще в 50-х, и против них были репрессии, они признаются в нашей историографии борцами за независимость Польши. Это сказывается на восприятии коммунизма в Польше как чего-то, что пришло с Востока.
Елена Фанайлова: Мой любимый пример независимости – это Иосиф Броз Тито, который политически отделился от Советского Союза, как только смог.
Йованна Георгиевски: Мама рассказывала мне, что они в конце 80-х ездили в Советский Союз на экскурсии, а до смерти Тито было мало таких историй. Люди хотя и путешествовали, но на политическом уровне все было довольно закрыто.
Елена Фанайлова: А куда смотрели люди в 1989 году – внутрь себя, на Берлин или на Москву?
Йованна Георгиевски: Я много слышала о том, что в Югославии люди жили беззаботной жизнью, смотрели только на то, что происходило у них в стране, и им этого было достаточно. Конечно, эта жизнь не была совершенно беззаботной. Существовала гордость, что я – житель Югославии, большой страны, и я могу не смотреть, что происходит вокруг.
Елена Фанайлова: Это нам кажется, что 1989 год был исторически неизбежен, или весь ход развития Восточной Европы после Второй мировой войны подводит нас к неизбежности краха социалистической системы, падения Берлинской стены и далее везде?
Ярослав Шимов: Подход, что иначе и не могло произойти, соблазнителен. На самом деле огромным катализатором явились горбачевские реформы со всеми их плюсами и минусами, с тем, что Михаил Сергеевич ввязался в бой, не имея никакого плана, и этот бой пошел совсем иначе, чем он себе представлял. Но это все могло бы быть гораздо более медленно и печально. Система была не жизнеспособна, но ее жизненный ресурс не предопределял ее моментальный крах. Сошлась масса факторов – радикальных реформ, которые привели к довольно быстрому размыванию фундамента коммунистического строя в Советском Союзе. При перекидывании этих процессов на Восточную Европу основы этих режимов еще быстрее растворились, потому что фундамент был гораздо более хлипкий. Это воспринималось как привнесенное извне, а чужое легко и приятно разрушать.
Елена Фанайлова: Что считается неудачами? Скоро будут выборы в Европарламент, и всех страшно беспокоит, какое число правых партий туда пройдет, каким будет новый Европарламент, как он будет голосовать, и так далее. Почему возникает новый правый уклон в последнее десятилетие?
Жизнь в свободе, может быть, даже сложнее, чем жизнь в несвободе
Кароль Лучка: У нас правые мнения были очень распространены всегда, просто в последние годы к ним добавилась черта популизма, и другое поколение пришло.
Елена Фанайлова: В Польше правые силы были всегда, но политическая культура, способ политического общения не позволял правым даже принимать такие законы, которые они хотели бы. А молодые политики нацелены в основном на то, чтобы удержать власть.
Якуб Мучка: Для меня то, что крайне правые силы начали приходить в политику, стало шоком. Беженский кризис в 2015 году, возможно, стал для нас первой проверкой, насколько серьезно мы воспринимаем все слова про демократию, про права человека, ответственность за глобальные проблемы и вызовы, в том числе экологические, которые нужно решать сегодня. Не знаю, насколько в этом сыграла роль высокая политика, а насколько это ответ народа, но это было более-менее связано. Мне кажется, высокая политика, особенно с нашим президентом, подтверждала идею о том, что в Евросоюзе, может быть, уже не так хорошо, потому что от нас все время чего-то хотят, завалить нашу страну беженцами, мусульманами. И сейчас это стало зеркалом того, про что мы забыли в 90-е годы. Вацлав Гавел и даже Масарик когда-то говорили, что демократия есть, но демократов мало. Жизнь в свободе, может быть, даже сложнее, чем жизнь в несвободе.
Елена Фанайлова: Чувствуете ли вы, что сейчас идея европейских ценностей, Евросоюза подвергается сомнению, люди больше хотят вернуться в свои национальные границы? Есть ли у вас границы, в которые вы могли бы вернуться, вы, русская, которая выросла в Чехии и учится по всей Европе?
Лиля Персина, студентка Пражского экономического университета и Миланского университета Боккони: Когда мне было 19 лет, я полетела в Москву на стажировку на полгода – это был мой первый опыт. У меня был культурный шок. Я училась в международной школе и всегда представлялась, что я русская, а когда я приехала в Москву, меня все спрашивали: "Девушка, вы из какой страны?" Я там ощущала себя иностранкой и потеряла чувство родины, потому что не знала, как ответить людям. Я столкнулась с мужскими взглядами в метро, с бабушками в магазинах, и мне было очень некомфортно. Перед отъездом папа говорил мне: "Все плывут по течению из России, а ты почему-то хочешь вернуться. Зачем?" Я очень хотела попробовать и очень рада, что сделала это. В Европе мне все равно, где я нахожусь, будь это Голландия, Германия или Чехия, я чувствую себя везде более-менее как дома, но в Москве, в России я немножко чужая.
Елена Фанайлова: Наверняка были беженцы 2014 года из Украины в Чехию. Как это выглядит?
Якуб Мучка: Когда Евросоюз заявлял, что больше не хочет принимать беженцев с Ближнего Востока, говорили: мы же приняли миллион беженцев из Украины. Но сравнивать это неуместно, потому что много людей приехало не из регионов, в которых идет война, а просто из-за общего ухудшения экономического положения, на работу. В Чехию с начала войны до сегодняшнего дня приехали где-то три тысячи человек.
Кароль Лучка: В Польше это где-то миллион человек.
Елена Фанайлова: Почему после 90-х так по-разному выглядят эти структуры, эти общества?
Ярослав Шимов: Очень многие, особенно западные, наблюдатели сейчас перечисляют Венгрию и Польшу через запятую, говоря о торжестве страшных, ужасных популистов, попытках отхода от демократии. В действительности ситуация очень разная. В Польше вполне живая демократия, несмотря на то, что ПиС, "Право и справедливость", которая вернулась к власти несколько лет назад (сейчас у нее и президент, и парламентское большинство), довольно жесткая консервативно-националистическая партия, но она действует в рамках демократической системы. И при попытках провести перестановки, судебные реформы и так далее она, с одной стороны, получает по рукам из Брюсселя и сдает назад. А с другой стороны, она сталкивается с очень жестким сопротивлением живой оппозиции, имеющей весьма значительное влияние в СМИ. Там борются два лагеря, и сейчас у одного перевес, но через несколько лет все может быть по-другому. Между 2007 и 2015 годами перевес был у другого лагеря. То есть демократия работает. Качиньский может кому-то не нравиться, он явно очень травмирован гибелью брата в 2010 году, но он твердый политик. А Венгрия, к сожалению, это совсем другое дело. Орбан выстроил систему, при которой он подмял под себя, под свой клан ключевые объекты и отрасли экономики. Это напоминает путинизм-лайт. Там мобилизация населения по мигрантскому вопросу, антисоросовская кампания, все это выглядит выходящим за рамки нормальных демократических процессов. Это увековечение системы отношений собственности очень опасно, потому что может быть перейдена граница, после которой восстановить нормально функционирующие демократические институты будет гораздо сложнее.
Елена Фанайлова: Как выглядит сербский популизм, хорватский, черногорский?
Йованна Георгиевски: Сейчас на Балканах в разных странах проходят протесты. На прошлой неделе большие протесты прошли в Белграде. Есть понятие – "вторая Сербия", это люди, которые в 90-е хотели сохранить европейские ценности, отказывались от национализма, не поддерживали войну, призывали, чтобы все это прекратилось как можно скорее или не начиналось. Хранители этих европейских ценностей, которые пережили 90-е, сейчас сильно протестуют.
Елена Фанайлова: Стоит ли странам разбегаться по своим национальным квартирам?
Ефим Фиштейн: Национальные государства пока не собираются отмирать, на них просто не стоит делать слишком большой упор, потому что есть еще и вариант их объединения в Евросоюз. Не нужно только ставить бессмысленные цели вроде создания европейской армии. Чтобы построить такую армию потребуется, наверное, четыре процента военных расходов, а логики нет, НАТО же остается. Европейский союз пока не дал себе такой передышки, за это идет борьба. Я не сторонник возвращения в национальные закутки, но сторонник глубокой реформы. Кстати, если говорить о Чехии, здесь только радикальные, экстремистские совершенно задвинутые партии требуют выхода из Евросоюза. Все разумные силы, включая консервативную партию, самую правую, но не экстремистскую, за то, чтобы продолжать совместную жизнь с Европой, но начать реформу, о которой долго и упорно говорят, но которая все не происходит.
Елена Фанайлова: 1989 год как образ. Если это смотреть как кино, то это выглядит, как падают карты – режим за режимом. Жизнь России с 1991 года становится иной. Это обсуждается?
Лиля Персин: Я родилась в 1995 году в Москве, и последствия распада позволили моим родителям переехать в Чехию, что в дальнейшем дало мне возможность продолжить обучение в Чехии, в Голландии, в Корее и сейчас в Италии. Мы можем передвигаться совершенно свободно, и это влияет на всех нас очень позитивно. Мы изучали в школе 90-е как страшные времена, и я смотрела бандитские фильмы, мне кажется, что все жили без правил. Но родители, особенно мама, вспоминают те времена с ностальгией.
Ефим Фиштейн: За четверть века молодые люди стали практически гражданами мира. Все люди молодого поколения, школьники говорят по-английски, и у них есть полное ощущение, что они закончат образование и уйдут в мир. Это чешская традиция: получать ремесло за границей и потом вернуться. Есть уверенность в том, что дома родина, дома хорошо, это тянет их возвращаться и здесь осесть.
Кароль Лучка: Нет смысла терять надежду. Мы никому не поможем, если сдадимся и будем говорить, что все хуже. Нужно сохранять оптимизм, и я хочу верить, что это время популизма закончится.
Йованна Георгиевски: Я верю в чудеса и надеюсь, что что-то чудесное и хорошее для нас сложится из всех этих протестов, и вообще будущее сложится удачно.
Якуб Мучка: Я лично очень переживаю за то, что сегодня происходит и в нашей стране, и в Европе, я социальный христианский либерал. Я очень верю в проект Евросоюза, но сейчас очень боюсь даже в перспективе ближайшего времени того, что произойдет. Я не верю в оптимизм и даже пессимизм, у меня нет никаких общих представлений, как все будет происходить. Я пытаюсь ни от кого ничего не ожидать, а мой ответ – попробовать своими руками бороться со всем этим. Я создал свою маленькую организацию по теме беженцев, миграции, которая пытается через онлайновый образовательный проект помочь людям в этом во всем сориентироваться. Это моя личная борьба с тем, что мне очень не нравится, меня раздражает. И я не ожидаю даже от наших политиков сейчас ничего, потому что не вижу перспективу ни в одном. Организация "Человек в беде" для меня лично стала примером, как можно бороться, даже когда наше правительство не готово.
Елена Фанайлова: У меня и у старших товарищей были сомнения, когда мы затеяли эту передачу, может ли молодое поколение помнить что-то о 1989 годе, не придется ли нам иметь дело с мифами и легендами. Но оказалось, что ребята довольно хорошо себе представляют и историю страны, и историю движения сопротивления, и то, в каком месте самостояния находится каждый из них.