Ссылки для упрощенного доступа

Испытание Шаламовым


Тюремные фотографии Варлама Шаламова. 1929
Тюремные фотографии Варлама Шаламова. 1929

Муза на экспорт

Александр Генис: В эфире – новый эпизод из цикла Владимира Абаринова “Музы на экспорт”. Сегодняшний герой этого сериала – Варлам Шаламов.

Владимир Абаринов: Варлам Шаламов – великий мученик. Он провел в лагерях 18 лет плюс полтора года промежутка между вторым и третьим сроком, когда его никто и не подумал выпустить на волю. Впервые оказавшись за решеткой в 1929 году, он чувствует, по его собственным словам, "душевный подъем" и, расхаживая по тюремной камере, обдумывает свою "так удачно начатую жизнь". Он ощущал себя наследником народовольцев и эсеров, революционером, лишенным свободы "за дело" как троцкист. После того, как он прошел все круги колымского ада, он написал, что "считает лагерь отрицательным опытом для человека – с первого до последнего часа".

– А вы помните Кулагина?

– Скульптора?

– Да! Он исчез бесследно, когда многие исчезали. Он исчез под чужой фамилией, смененной в лагере на номер. А номер был вновь сменен на третью фамилию. Вот эти шахматы его работы. Кулагин сделал их в Бутырской тюрьме из хлеба в тридцать седьмом году. Все арестанты, сидевшие в кулагинской камере, жевали часами хлеб. Тут важно было уловить момент, когда слюна и разжеванный хлеб вступят в какое-то уникальное соединение, об этом судил сам мастер, его удача – вынуть изо рта тесто, готовое принять любую форму под пальцами Кулагина и затвердеть навеки, как цемент египетских пирамид.

Две игры Кулагин так сделал. Вторая – "Завоевание Мексики Кортесом". Мексиканское смутное время. Испанцев и мексиканцев Кулагин продал или отдал за так кому-то из тюремного начальства, а русское "Смутное время" увез с собой в этап. Сделано спичкой, ногтем – ведь всякая железка запрещена в тюрьме.

– Тут не хватает двух фигур, – сказал я. – Черного ферзя и белой ладьи.

– Я знаю, – сказал Кузьменко. – Ладьи нет вовсе, а черный ферзь – у него нет головы – заперт в моем письменном столе. Алиментарная дистрофия – страшная штука. Только после ленинградской блокады эту болезнь в наших лагерях назвали ее настоящим именем. Кулагин был высоким грузным человеком. Когда его привезли в больницу, он весил сорок килограммов – вес костей и кожи. Необратимая фаза алиментарной дистрофии. У всех голодающих в какой-то тяжелый час наступает помрачение сознания, логический сдвиг, деменция, одно из "Д" знаменитой колымской триады "Д" – деменция, диарея, дистрофия... Вы знаете, что такое деменция?

– Безумие?

– Да, да, безумие, приобретенное безумие, приобретенное слабоумие. Когда Кулагина привезли, я, врач, сразу понял, что признаки деменции новый больной обнаружил давно... Кулагин не пришел в себя до смерти. С ним был мешочек с шахматами, которые выдержали все – и дезинфекцию, и блатарскую жадность.

Кулагин съел, иссосал, проглотил белую ладью, откусил, отломил, проглотил голову черного ферзя. И только мычал, когда санитары попытались взять у Кулагина мешочек из рук. Я не велел доставать ладью из желудка. Во время вскрытия это можно было сделать. И голову ферзя также... Поэтому эта игра, эта партия без двух фигур. Ваш ход, маэстро.

– Нет, – сказал я. – Мне что-то расхотелось...

Он начал писать "Колымские рассказы" в 1954 году. Предлагал их разным советским журналам и издательствам – с одним и тем же результатом. Вот ответ издательства "Советский писатель":

"На наш взгляд, герои Ваших рассказов лишены всего человеческого, а авторская позиция антигуманистична".

А в декабре 1966-го первые четыре рассказа вышли в нью-йоркском "Новом журнале". Главным редактором "Нового журнала" был тогда Роман Гуль. Он и принял решение о публикации.

О том, как рукопись Шаламова оказалась на Западе, рассказывает Яков Клоц, профессор нью-йоркского Хантер-колледжа, посвятивший этой теме свое подробное исследование, а сейчас работающий над книгой о русском тамиздате.

Яков Клоц: С одной стороны, это абсолютно типичная для тех времен история попадания литературной рукописи на Запад. Я говорю "литературной", потому что это произошло, ну, скажем, незадолго до того, как особую ценность стали приобретать и стали появляться рукописи нелитературного, политического самиздата, которые потом тоже становились тамиздатом. Рукопись Шаламова попадает за границу в 1966 году, буквально через месяцы после пресловутого суда над Синявским и Даниэлем, которых судят как раз именно за это. И здесь можно рассуждать и высказывать разные догадки, почему вот именно в это время, связано ли это как-то с Синявским и Даниэлем, чей процесс вывел литературное явление на громкий политический уровень. Но это все как бы контекст, а конкретнее если говорить, то, как известно, Шаламов предпринимал все возможные попытки напечатать это в Советском Союзе, в "Новом мире" в том числе у Твардовского, но кроме единственного рассказа "Стланик", опубликованного в журнале "Сельская молодежь", ему эти попытки никак не удавались.

А в 1966 году в Москве находился известный славист, специалист по Мандельштаму Кларенс Браун, который тогда работал в Принстоне. И поскольку он занимался Мандельштамом, то главной целью его поездок было общение с Надеждой Яковлевной Мандельштам, у которой он часто бывал и там познакомился с Шаламовым, что видно по разным свидетельствам. То есть известно, что там они встречались, но неизвестно, конечно, на сто процентов, тогда ли именно и сам ли Шаламов эту рукопись ему передал и что он при этом ему сказал и чего он от этого ожидал.

Второе свидетельство, которому можно доверять только до определенной степени, – это автобиография самого Гуля, в которой он якобы цитирует слова Кларенса Брауна о том, что Шаламов сам передал ему рукопись и при этом назвал "Новый журнал" как тот орган печати, куда он эту рукопись, собственно, передает. Что, конечно, вряд ли действительно имело место – ну хотя бы потому, что к тому времени "Колымские рассказы" уже представляли собой не набор разрозненных текстов, а, конечно же, циклы, и вряд ли можно предполагать, что Шаламов был готов печатать их вот таким образом, каким они стали печататься. Сама рукопись, как и большинство такого значения вещей, была, очевидно, отправлена дипломатической почтой. Американское посольство в Москве и тогда, и раньше... в общем, это было одной из его миссий, особенно начиная, скажем, с 1962–1963 года. То есть слависты, которые приезжали в Россию по академическому обмену, имели доступ к дипломатической почте, ну и к тому же сотрудники посольства этому способствовали.

При этом, конечно, остается открытым вопрос о том, почему именно тогда, потому что Шаламов начал писать "Колымские рассказы" сразу после возвращения с Колымы, начиная с середины 50-х годов. Но, очевидно, раньше либо не возникало оказии, либо не возникало желания. Но каким-то образом все это сошлось вскоре после суда над Синявским и Даниэлем...

Владимир Абаринов: Может быть, он просто отчаялся к этому моменту увидеть их в советской печати.

Яков Клоц: И это, конечно же, тоже, да. Я думаю, что это безусловно. Стихи какие-то ему удавалось печатать, но никак не "Колымские рассказы", никак не прозу. Но здесь есть еще одно обстоятельство. Это то, что к процессу Синявского и Даниэля он был косвенно причастен, точнее, участвовал в нем в роли такого анонимного, можно сказать, свидетеля защиты в каком-то смысле. Участвовал, написав известное письмо без указания своего имени, которое называется "Письмо старому другу". Оно опубликовано в "Белой книге" по делу Синявского и Даниэля, которую составил Александр Гинзбург. И в этом письме он, конечно же, упоминает историю с "Доктором Живаго" Пастернака, историю почти десятилетней давности. То есть, видимо, тогда уже это явление тамиздата – всем было известно, что оно существует, но оно как бы держалось не только в секрете, но и на заднем плане, что ли, всей литературной деятельности. В этот момент, даже судя по "Письму старому другу", оно начинает выходить на первый план. Поэтому, может быть, этим тоже объясняется, почему тогда, почему весной 66-го.

"Слава вам, железные чекисты". Песня из фильма "Высокая награда" (Союздетфильм, 1939). Сценарий Игоря Савченко, режиссер Евгений Шнейдер, композитор Владимир Юровский, текст песни Павла Германа. Поет Тамара Альцева.

Если нам легко теперь живется,

Если враг разгромлен и разбит,

Знаем мы, как это достается,

Кто ночами долгими не спит.

Но пока не все враги известны

И пока хоть жив еще один,

Быть чекистом должен каждый честный

И простой советский гражданин.

(Музыка)

Владимир Абаринов: Яков, насколько я понял из вашей статьи, Шаламов остался недоволен публикацией в "Новом журнале", которую он видел, у него были какие-то номера. Потому что у "Колымских рассказов" своя структура, и он хотел видеть весь цикл опубликованным сразу, целиком.

Яков Клоц: Ну, это как эстетическое объяснение. Конечно, безусловно. Они кроме того, что печатались разрозненно, они еще и довольно жестко редактировались при подготовке к печати – редактировались уже здесь, естественно. И это, пожалуй, самое интересное во всей этой грустной истории: по какому принципу проходила эта редактура, зачем это нужно было делать и кому это нужно было. Рассказы написаны таким методом литературным, который Шаламов считал принципиально новым в литературе. Этот метод, это стиль, принцип повествования был, конечно же, малодоступен тем, к кому эти тексты попали. Малодоступен, потому что этими людьми были, как правило, эмигранты первой волны. Ну вот, если мы говорим о Романе Гуле, хотя он был не единственным издателем, то ему этот язык, к сожалению, был просто неизвестен и малопонятен. Это мое представление, хотя, возможно, здесь есть и какие-то другие, более практические, приземленные объяснения.

Владимир Абаринов: То есть Гуль относился к ним как к традиционной прозе, хотя один из рассказов они, наоборот, приняли за документальное свидетельство о смерти Мандельштама.

Яков Клоц: Я бы сказал, что он относился к ним именно как к документальным свидетельствам, не будучи способным, не понимая всей эстетической оркестровки этих документальных свидетельств. Они при этом остаются документальными свидетельствами, в этом-то все и дело, но по жанру они не равны воспоминаниям, мемуарам и каким-то зарисовкам. Это нечто другое.

Произведением на эту тему, которое считалось вершиной литературного мастерства, был, конечно же, "Иван Денисович". Его ценность на Западе, в самиздате, в эмигрантской критике тоже совсем не сводилась к информационной ценности. Потому что на Западе все-таки были правы, когда писали, что ничего нового ни Солженицын, ни даже Шаламов не рассказали, свидетельств на Западе было опубликовано довольно много, начиная с Солоневича – это вообще еще 30-е годы. Но повесть или, точнее, рассказ Солженицына "Один день Ивана Денисовича" поразил всех здесь именно литературным исполнением темы, в то время как в Союзе он, конечно же, имел прежде всего информационно-социальное значение.

Владимир Абаринов: Варлам Шаламов очень любил Пастернака. Написал ему в 1952 году еще с Колымы, прислал свои стихи, и Пастернак ответил подробным письмом-рецензией, а в 1953-м Шаламов пришел домой к Пастернаку на второй день по приезде в Москву. В августе 1956-го, когда рукопись "Доктора Живаго" уже была на Западе, Шаламов написал Пастернаку:

"Я благословляю Вас. Я горжусь прямотой Вашей дороги. Я горжусь тем, что ни на одну йоту не захотели Вы отступить от большого дела своей жизни. Обстоятельства последнего года давали очередную возможность послужить Маммоне, лишь чуть-чуть покривив душой. Но Вы не захотели этого сделать.

Да благословит Вас бог".

Но когда Пастернак, не выдержав травли, отказался от Нобелевской премии и написал письмо Хрущеву с просьбой не выдворять его из страны, Шаламов оценил этот поступок по самому высокому счету. В своем эссе, посвященном Пастернаку, он выразился об этом так:

"Моральный авторитет, чаша святого Грааля – дело хрупкое. Он копится по капле всю жизнь, а оступился – и разбилась чаша. Вот почему не надо было писать этих "покаянных" писем – увеличивать столь знакомый российскому обывателю по 30-м годам жанр".

В "Письме старому другу" он пишет о процессе Синявского и Даниэля:

"Со времени дела правых эсеров – легендарных уже героев революционной России – это первый политический (такой) процесс. Только правые эсеры уходили из зала суда, не вызывая жалости, презрения, ужаса, недоумения...

У нас с тобой в памяти бесконечно омерзительные "раскаяния", "показания", "исповеди" героев процессов тридцатых годов, таинственных процессов, сама организация которых скрыта от нашего общества. А ведь это не гротеск, не научная фантастика. Тайна, которую все знают и которую государство не хочет раскрыть в очередном покаянном заявлении. Ибо покаянные заявления бывают не только у частных лиц, но и у государств. XX и ХХII съезды партии были такими покаянными заявлениями, вынужденными, правда, но все же покаянными.

Пресловутых "признаний" в этом процессе нет. Это первый процесс без этой преступной "специфики", которой дышало сталинское время – не только каждый суд, но каждое учреждение, каждая коммунальная квартира".

Следственные дела Шаламова опубликованы. Там нет ни признаний, ни раскаяния. И все же наступил момент, когда колымский узник дрогнул. В феврале 1972 года он послал письмо в "Литературную газету". Шаламов писал:

"Мне стало известно, что издающийся в Западной Германии антисоветский журнальчик на русском языке "Посев", а также антисоветский эмигрантский "Новый журнал" в Нью-Йорке решили воспользоваться моим честным именем советского писателя и советского гражданина и публикуют в своих клеветнических изданиях мои "Колымские рассказы".

Считаю необходимым заявить, что я никогда не вступал в сотрудничество с антисоветскими журналами "Посев" или "Новый журнал", а также и с другими зарубежными изданиями, ведущими постыдную антисоветскую деятельность.

...Я – честный советский гражданин, хорошо отдающий себе отчет в значении XX съезда Коммунистической партии в моей жизни и жизни страны.

Ни один уважающий себя советский писатель не уронит своего достоинства, не запятнает чести публикацией в этом зловонном антисоветском листке своих произведений...

Проблематика "Колымских рассказов" давно снята жизнью, и представлять меня миру в роли подпольного антисоветчика, "внутреннего эмигранта" господам из "Посева" и "Нового журнала" и их хозяевам не удастся!"

Характерно, что Шаламов не протестовал против публикаций в "Новом журнале" и написал свое письмо только после того, как его рассказы напечатал "Посев" – издававшийся во Франкфурте-на-Майне орган Народно-трудового союза российских солидаристов. В глазах советского агитпропа НТС был злейшим врагом советской власти.

Яков, что нам известно об обстоятельствах написания письма в "Литературную газету"?

Яков Клоц: Ну, это, наверно, самая драматичная в каком-то смысле кульминация всей этой истории, хотя далеко не окончательное событие. Да, "Новый журнал", между прочим, все-таки упомянул об этом письме, но, вы правы абсолютно: главный акцент был сделан в этом тексте, в письме в редакцию ЛГ, опубликованном 23 февраля 1973 года, главный акцент был сделан на публикациях в журнале "Посев" и в журнале "Грани", которые ассоциировались напрямую, особенно "Посев", с такой организацией, как НТС, которая была, ну, пожалуй, наиболее одиозно-злопыхательской эмигрантской организацией в глазах советского литературного истеблишмента. Именно публикации в "Гранях" и "Посеве" опасались более всего авторы, которые находились тогда в Советском Союзе. Например, в 1963 году, когда печатался "Реквием" Ахматовой, вышел он, конечно, отдельным изданием, это первая публикация, в издательстве, которое называлось "Товарищество зарубежных писателей" в Мюнхене, это был не НТС. Но затем другой вариант "Реквиема" вышел в том самом журнале "Грани" во Франкфурте-на-Майне, и именно из-за этой публикации у Ахматовой были нельзя сказать, что очень серьезные, но все-таки неприятности. Но не за публикацию в обычном, так сказать, эмигрантском издательстве.

Владимир Абаринов: Можно добавить, что за четыре месяца до шаламовского письма, в октябре 1971-го, за сотрудничество с "Посевом" был арестован историк-диссидент Борис Евдокимов. До этого он дважды подвергался карательной психиатрии, был признан невменяемым и на этот раз и провел в специализированных психиатрических учреждениях семь лет. Шаламов, несомненно, знал об аресте Евдокимова.

Знаете, Яков, я ведь помню аналогичные письма писателей в "Литгазету". Видимо, после Шаламова такие письма стали ритуалом.

Яков Клоц: Да, я не могу сейчас вспомнить, но, наверно, и до шаламовского письма тоже. Это, конечно, целая схема. Но письмо Шаламова, в отличие от большинства писем такого жанра, оно интересно своим языком, какой лексикой он пользуется в этом письме. Этому посвящена очень убедительная и интересная статья Леоны Токер об авторском контроле. Она прослеживает, например, использование такого эпитета, как "зловонный журнальчик", который, мягко говоря, не очень характерен для языка 60–70-х годов и отсылает скорее к контексту более раннему, конца 20-х, к левой оппозиции, к которой Шаламов был причастен до первого ареста. Но главная мысль Леоны Токер заключается в том простом факте, что это было единственным и первым упоминанием "Колымских рассказов" в официальной советской печати. Причем упоминание это сделал сам автор, таким образом назвав свое произведение. Таким методом пользовались, конечно, издавна.

Владимир Абаринов: Реакция была острой, особенно эмигрантской печати.

Яков Клоц: В то время, к 1972 году, эмигрантская печать еще сохраняла прежний свой ореол. Органы печати тамиздата оставались старой формации, редакторы принадлежали по-прежнему к первой волне эмиграции. Но в то же время в эти годы начинается то, что мы называем третьей волной. Между ними происходит культурное столкновение как раз в начале 70-х. И реакция на фразу "проблематика "Колымских рассказов" снята жизнью" выливается на страницы эмигрантской печати, которая пока еще остается в руках первой волны. В парижской газете "Русская мысль", которую в те годы редактировала Зинаида Шаховская, выходит небольшая анонимная статья, которая называется "Упразднение Колымы?" – со знаком вопроса. Автором этого текста является человек, который эмигрировал из Советского Союза во Францию незадолго до, но при этом отсидел в конце 50-х годов какое-то количество лет в политическом лагере, то есть человек, имеющий собственный опыт лагеря, но, конечно же, это не тот опыт, который был у Шаламова. В этой статье используются такие выражения, как "Варлам Шаламов, вы ссучились". То есть используется такое вот яркое слово из воровского жаргона, которым называют представителей аристократии преступного мира, которые поступились воровскими принципами и стали сотрудничать или с администрацией лагеря, или вообще с режимом в целом.

Владимир Абаринов: В примечании к статье Якова Клоца сказано: "В октябре 2015 г. мне довелось встретиться с автором заметки "Упразднение Колымы?", который взял с меня обещание не раскрывать его имени, но сказал, что раскаивается за написанное им о Шаламове.

Поговорим об изданиях на иностранных языках. Это тоже запутанная история.

Яков Клоц: Первое книжное издание вышло на немецком языке. Но я не могу сейчас с точностью сказать, по какой рукописи делался перевод, потому что он вышел в 1967 году, то есть задолго до того, как бóльшая часть "Колымских рассказов" была напечатана в "Новом журнале". Это еще, если честно, предстоит узнать. Имя автора на обложке этой книги звучит как "Шаланов"...

Владимир Абаринов: Эта ошибка пошла гулять и по другим изданиям.

Яков Клоц: Да-да-да. Следом выходит французское издание. Затем есть перевод с немецкого перевода на африкаанс...

Владимир Абаринов: ... вот африкаанс меня поразил. Мы, конечно, знаем, что ЮАР – родина концлагерей, но в какой мере это связано...

Яков Клоц: Я думаю, это через какой-то голландский канал, скорее всего, шло. Хотя – да, это довольно таинственная история. В 1980-м выходит первое отдельное издание "Колымских рассказов" по-английски – Kolyma Tales – в переводах Джона Глэда. В следующем году выходит как бы второй том, но под названием Graphite ("Графит") – по одному из рассказов, тоже в переводах Глэда. Эти два тома довольно интересны, потому что в них, конечно же, отсутствует организация рассказов в циклы...

Обложка «Колымских рассказов» в переводе Дональда Рэйфилда. New York Review Books Classics, 2018
Обложка «Колымских рассказов» в переводе Дональда Рэйфилда. New York Review Books Classics, 2018

Владимир Абаринов: И насколько я помню, там грубые ошибки, вызванные опечатками в том экземпляре, которым пользовался переводчик.

Переводы Глэда были переизданы в 1991 и 1994 годах. И вот только что в издательстве New York Review of Books вышел новый перевод всего корпуса "Колымских рассказов" в порядке, соответствующем авторской воле. Перевел их Дональд Рейфилд, профессор лондонского Колледжа королевы Марии, известный своими переводами Гоголя и Чехова.

Яков Клоц: Шаламов так и не стал частью западного, не хочу говорить "канона", потому что это, конечно же, скомпрометированное понятие, но как бы не стал фактом знания о чем-то ином, чем-то чужом – ну вот, в частности, в Америке. В отличие от таких вещей, как Холокост и так далее, у которых есть, цинично говоря, своя индустрия, подкрепленная и голливудскими фильмами, и, конечно же, литературой.

Владимир Абаринов: Я выражусь еще более цинично: Холокост стал попсой.

Яков Клоц: Ну, или попсой. То есть не сам Холокост, а то, как он репрезентируется в современной культуре. Это неизбежно, но здесь мы должны... "мы" я говорю от лица тех, кто преподает русскую литературу в американских университетах... здесь перед нами всегда встает очень трудный вопрос: ну, опять же цинично говоря, так ли это плохо? Потому что только через индустриализацию этих тем и, как вы говорите, через попсовое их представление массовый читатель, зритель и вообще человек XXI века о них узнаёт. Если бы тема не была такой, о которой, на мой взгляд, должны знать все. Я не говорю, что такой опыт кто-либо должен иметь, но знать об этом, как и о блокаде, и о Холокосте, конечно же, нужно. Но как это донести без упрощения, без превращения в попсу, грубо говоря, – это особо сложная задача.

"Несколько моих жизней" (1990). Автор сценария – Александра Свиридова, режиссеры – Александра Свиридова и Андрей Ерастов. Текст Варлама Шаламова читает Петр Щербаков. Публикуется с разрешения Александры Свиридовой.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG