Александр Генис: Известие о том, что в этом году мир обойдется без Нобелевской премии по литературе, было особенно остро воспринято в русской литературной среде, где за лауреатами следят с особым азартом. Скажем, на ФБ московский филолог Олег Лекманов объявил шутливый конкурс на отечественную номинацию. Среди кандидатов было много самых разных имен, включая Владимира Сорокина, которого мы недавно обсуждали в АЧ.
В связи с этим я хочу вспомнить – в рамках нашей рубрики “В тему дня” – любопытную беседу, которую мы вели с профессором Эморийского университета и старым другом нашей передачи Михаилом Эпштейном о том, когда из России придет международный бестселлер и каким он может быть.
Михаил, прежде всего, я думаю, мы должны определить, что значит мировой бестселлер?
Михаил Эпштейн: Бестселлер буквально значит "то, что хорошо продается". Но я вкладываю в это выражение другой смысл. Это всемирное слово, дискурс или такой язык, который делается моментально понятным людям в разных частях света и становится их общим языком, то есть таким языком, на котором они начинают понимать друг друга. Как это случилось, когда вышел "Старик и море", или "Над пропастью во ржи" Сэлинджера, или "Имя розы" Умберто Эко, или "Гарри Поттер".
Александр Генис: Мне Маканин рассказал, что он каким-то образом оказался летом в Дании на пляже и увидел, как весь пляж читает одну книгу – "Имя розы". Но, наверное, из последних таких мировых бестселлеров был "Код да Винчи".
Михаил Эпштейн: Был еще такой бестселлер "Чайка по имени Джонатан Ливингстон". Книги разных уровней, разных разрядов, но то, что их объединяет, – это мгновенная узнаваемость их языка. Они то ли создают это настроение, то ли отражают настроение, сложившееся в обществе. И печально, что на протяжении многих десятилетий мы не наблюдаем ни одного такого всемирного слова, приходящего из России. Я бы сказал, что последнее пришло и ушло вместе с Солженицыным.
Александр Генис: Когда мы говорим о бестселлерах, мы выносим за скобки литературное качество. "Код да Винчи", "Имя розы", “Старик и море” – трудно найти что-то общее в литературных достоинствах этих книг, правда?
Михаил Эпштейн: Конечно, и вкусы человечества тоже имеют свойство деградировать, скажем так. Но показательно, что Россия второй половины 19-го века действительно создавала мировые бестселлеры – "Отцы и дети", "Преступление и наказание", "Братья Карамазовы", романы Толстого. И еще в начале 20-го века – Чехов, Горький молодой.
Александр Генис: Горький был очень популярен в Америке. Когда он приезжал сюда еще до революции, его встречали толпы рабочих в Нью-Йорке.
Михаил Эпштейн: А как переводили, скажем, Леонида Андреева в Бразилии и в Аргентине. И потом это кончилось. Ну, может быть, какие-то политические ударные новинки 1920-х годов вроде "Цемента" или рассказов Бабеля.
Александр Генис: Ильф и Петров в Америке были известны.
Михаил Эпштейн: Но это уже какие-то локальные мировые шедевры, такие полумировые, четвертьмировые. И возникает вопрос: почему так зачахла российская литературная нива? Мы можем чем-то восхищаться, чему-то радоваться, но мир остается бестрепетным и равнодушным к нашим местным радостям. Поляки создают какие-то мировые бестселлеры. Скажем, книга Вишневского "Одиночество в сети".
Мне кажется, всем мировым бестселлерам присуща та черта, которая с трудом дается русской литературе. А именно оформленность, компактность.
Александр Генис: "Имя розы" трудно назвать компактным романом, но я понимаю, что вы хотите сказать: несмотря на то что это толстая книга, она как хорошо уложенный чемодан – все упаковано.
Михаил Эпштейн: Да. И все очень упруго. Это удивительное свойство всех мировых бестселлеров. Возьмем мы Хемингуэя или "Чайку по имени Джонатан Ливингстон". Это композиция, которая саморазвертывается и являет собой чудо компактности.
Александр Генис: Интересное соображение про компактность. Мне не приходило в голову это. Но ведь, в сущности, все успешные русские книги на Западе, кроме "Войны и мира", может быть, несмотря на безумно сложный для иностранца язык, обладают этой компактностью повествования, которая подкупает читателя. Он может погрузиться в книгу и найти начало и конец.
Михаил Эпштейн: Безусловно, и заметьте, структура – часто укладывается действие в один день.
Александр Генис: Единство места и времени.
Михаил Эпштейн: Да. Это и у Венечки Ерофеева в "Москве – Петушках", это и у Солженицына в "Одном дне Ивана Денисовича".
Александр Генис: Это и у Сорокина в “Дне опричника”
Михаил Эпштейн: То есть выбрана очень удачная форма, которая позволяет идти по частям суток и завершить ночь там же, где начинается день. То есть есть некая в этом проформа, архетип, продиктованный цикличностью самой природы.
И все-таки я думаю, что есть в современной русской действительности, как и в современной русской литературе, то, что отказывается воспринять всемирный разум. Это смесь византийства и разгильдяйства, подлости и коррупции. Понимаете, авторитарность и криминал. Таким мы видим это и в "Дне опричника". Мне представляется, что это та смесь, которую мы находим и у Салтыкова-Щедрина. Она очень глубоко врастает в нашу почву, но труднее всего воспринимается в мире.
Александр Генис: Поэтому Гоголь не стал таким же мировым писателем, как Диккенс, например, хотя он того же типа талант гротескного характера.
Михаил Эпштейн: В русских книгах – в тех, которые получают премии, которые читаются, которые обсуждаются, – недостает, как ни странно, общечеловечности. Нет компактно выстроенной книги о любви, например. Как книга Вишневского "Одиночество в сети". Сорокин еще потому, мне кажется, все-таки не станет автором международного бестселлера, во всяком случае, в качестве концептуалиста, каковым он является, несомненно, в "Дне опричника", потому что концептуализм – это все-таки некая заморозка эмоций, это дистанция, которая трудно доходит до всемирной аудитории. Она уж очень выношена советским опытом, советским соцартом, пародированием дистанций по отношению к официальному языку. Вот эти линзы – одна линза, через другую линзу, многократное преломление, такие вещи не имеют, как мне кажется, шанса на то, чтобы стать всемирным, немедленно воспринимаемым словом.
Александр Генис: Вы знаете, конечно, это звучит правдоподобно, но я приведу обратный пример. Книги Пелевина. Когда они появились на английском языке, первые переводы Пелевина произвели довольно сильное впечатление на американскую молодежь. Я видел молодых ребят, которые читали Пелевина, даже не зная, что он русский. Им было интересно, это была фантастика. Пелевин для них был человек, который живет в интернете, как и они живут, и это был первый раз, когда русский писатель вошел в американскую литературу не через славистские круги, а просто как обыкновенный писатель. Читателю было достаточно понятно, что происходит в такой странной книге, как "Чапаев и пустота", которая вся построена на советских реалиях. Она очень хорошо продавалась и во Франции, и в Японии. Я спросил однажды у Пелевина: не боится ли он называть книгу "Чапаев и пустота", когда никто не знает, кто такой Чапаев. Он говорит: "Все будут думать, что я его придумал". То есть сам по себе вопрос с дефицитом реалий мне не кажется роковым.
Михаил Эпштейн: Я совершенно с вами согласен. Дело не в обилии местного колорита. Я имею в виду концептуализм – то, что нам больше всего нравится у Сорокина. А на мир на самом деле воздействуют и мгновенной классикой становятся, в общем-то, страстные вещи, в которых изображается некая человеческая натура, которая хочет, стремится, тоскует – такие первичные эмоции. Об этом – "Сто лет одиночества", "Старик и море", "Над пропастью во ржи". Поэтому мне представляется, что не избыток местного, а избыток как раз отстраненно концептуального мог бы помешать Сорокину стать такой мгновенной классикой.
Александр Генис: Михаил, а кто может написать такой мировой бестселлер в России и возможно ли это вообще?
Михаил Эпштейн: Не знаю. Казалось бы, кандидатов очень много: и Пелевин, и Сорокин, и Владимир Шаров, мне кажется, мог бы претендовать, может быть, и Дмитрий Быков мог бы, Улицкая…
Но это чудо, а чудо непредсказуемо. Может быть, возникнет некий Смирнов или Сидоров через год или два. Я не знаю, кто это будет, но я точно знаю, какими свойствами этот бестселлер будет обладать. Это будет скорее короткая, чем длинная книга, она будет, скорее всего, однотемная, вот как, например, "Один день Ивана Денисовича" или как "Москва – Петушки" – подробнейшее и мерное, ступенями композиционными идущее вникание в некую ситуацию человеческого бытия, всем понятную, всеми узнаваемую. Кстати, книга "Черным по белому" Рубена Гальего во многом имела эти свойства. Книга не стала мировым бестселлером, но нашла отзыв. И мне кажется, что для русской литературы, стоящей перед решающим вопросом, можем ли мы создать некое всемирное слово, то есть книгу, которая становится мгновенно классикой, когда еще не высохли типографские листы, а ее уже читают, перечитывают, рассказывают и так далее.
Александр Генис: Как это было с гоголевской “Диканькой”.
Михаил Эпштейн: Мне кажется, это испытание для аморфности русского художественного гения. У нас есть такое представление о гениях: вот я – гений, я сотворю, а там меня будут понимать, дочитывать и углубляться. Никто не будет, ты сам должен все за себя делать.
Александр Генис: Роберт Фрост очень хорошо сказал по этому поводу: любое литературное произведение должно действовать как льдинка на печи – она сама движется, потому что тает и от этого приобретает движение. Вот так должно двигаться литературное произведение. Не должно ничего лишнего быть, никаких комментариев, все должно быть внутри опуса.
Михаил Эпштейн: Совершенно верно. Я бы еще сказал, что вот там, где русский писатель ставит многоточие, они думают, что многоточие – это пять точек, десять точек, миллион точек, то есть догадывайся, вникай, проникай. Многоточие – это три точки. Я хочу сказать, что даже темнота, замысла, его непроницаемость и боговдохновенность тоже имеют некие формальные признаки краткости, отчетливости, и никто за нас не сделает то, к чему мы обязаны сами. А художник – это удивительное сочетание двух совершенно противоположных свойств: гения и вкуса. Вот когда это чудо совершится, когда гений вполне воссоединится со вкусом, тогда и состоится другое чудо – рождение русского мирового бестселлера.