Иван Толстой: Сергей Борисович Коковкин – актер, театральный режиссер, драматург, заслуженный артист России, заведующий кафедрой и руководитель Мастерской театрального факультета московского Института телевидения и радиовещания "Останкино".
Для меня Сергей Коковкин – имя, звучавшее с самого детства. Это человек из ленинградского театрального мира, из окружения Николая Павловича Акимова, из мира моих театролюбивых родителей. И хотя самого Коковкина я в детстве и юности так и не увидел (а познакомился с ним только несколько лет назад, да и то в Америке), тем не менее моей памяти очень приятно за вот эту нажатую клавишу прошлого. К такому человеку у меня, безусловно, есть вопросы.
Встретились мы с Сергеем Борисовичем не Петербурге, не в Америке, а в Москве, в Доме актера.
Сергей Коковкин: Я шел сейчас в Дом актера по Арбату, и вот потрясающие совершенно встречи. Сначала доска – Анатолий Наумович Рыбаков жил в этом доме. Учитель. Потом замечательная скульптура Франгуляна Булата Шалвовича Окуджавы. Правда, он говорил: "Сергей, мы столько знакомы, отбросите это Шалвович, я для вас просто Булат". И он – учитель. Я помню замечательную фразу Михаила Чехова: "Я не помню, что мои учителя вкладывали в меня, какие теоретические выкладки они мне приносили, но я помню их и я учился быть ими". По-моему, замечательная мысль: я учился быть ими.
Я не помню, что мои учителя вкладывали в меня, но я помню их и я учился быть ими
Если начать сызмальства, то первым учителем, конечно, была бабушка. Васильевский остров, открывается кинотеатр "Балтика" после войны, новый кинотеатр. Толпа. Три часа мы стоим. Я устал, я ною и прошу бабушку: "Бабуля, ну подойди просто в кассу и скажи, что ты тоже Нахимова". Фильм – "Адмирал Нахимов", премьера Пудовкина. И бабушка, давая мне урок истинного дворянства, говорит: "Деточка, это неприлично!" И стоит всю эту очередь. Бабушка – Нахимова. Когда мы вернулись после эвакуации в Питер, то дом рядом с нашим домом был разрушен, людей надо было расселять, они заняли нашу комнату, и мы лишились жилья. Я приехал с театром, мама работала в новом ТЮЗе. Был ТЮЗ Брянцевский и Новый ТЮЗ Бориса Зона. Весь театр расселили в гостинице "Англетер", еще в том, настоящем "Англетере". Причем, отец жил в комнате, в которой случилась вся печальная история с Есениным, – к нему ходили смотреть на эту трубу от батареи. У меня была крошечная полуторамесячная сестренка, поэтому мама получила маленький люкс с окном, выходящим на эту шапку Исаакия, на эту громаду Исаакия.
1945 год, я иду в школу через дорогу, 225-я школа, которая до этого была институтом Малевича, а еще когда-то там Дени Дидро жил. Вот я сразу попадаю в эту обстановку. Лезу по жуткой ржавой лестнице на самую вершину Исаакиевского собора и добираюсь туда, в ту маленькую часовню под крестом, и оттуда обалдело смотрю на Питер. Спустя много лет я написал сценарий, у меня мальчишка лезет туда и не может выбраться. Его мы снимали с вертолета. Причем этого врача играл Даниэль Ольбрыхский, который, конечно, чуть выпил перед этой сложной съемкой… Летают два вертолета: один, который снимает беглеца, а другой, в котором вся съемочная группа удерживает несчастного замечательного польского актера. И вот все эти воспоминания, это чудо черного солнца, которое я увидел тогда, потому что было солнечное затмение, приехали иностранцы, мы закоптили стеклышки и бегали смотреть. Крысам, которых в гостинице "Англетер" было больше, чем жителей, решили повязать, как служительницам отеля, белые фартучки – это наши остроты. Вдруг стучат в дверь. Бабушка прячет кашу в камин, которую она для моей сестренки разогревала, потому что запрещено пользоваться розетками было, они все были заклеены, мы отклеивали, вставляли плитку, на которой грелась каша. И входят офицер и два краснофлотца: "Нахимова здесь?" – "Да". Мама хватает ребенка, моя сестренка Алёнка плачет. "Что случилось?" – "Вы пройдете с нами". Мама говорит: "А надолго?" На что офицер говорит: "Нет, тут недалеко".
Мы ждем часа три, действительно, бабушку привозят, входят те же краснофлотцы с огромным ящиком, в котором лежат галеты, пачки сухофруктов, шоколада, печенья. Такой сухой паек. Офицер очень благосклонно прощается с бабушкой и протягивает ей красную книжечку персонального пенсионера. Вызывал ее адмирал Николай Герасимович Кузнецов, который был в это время в Адмиралтействе, это было недалеко.
Дело было большое и серьезное. Бабушке было предложено отдать вещи Павла Степановича, которые у нас могли сохраниться, в Военно-морской музей.
Иван Толстой: Они действительно были в семье?
Сергей Коковкин: Конечно, нет. То есть из дома были, а лично ли они принадлежали – неизвестно, что он их видел и ими пользовался. Но серебряную табакерку, которой он вряд ли пользовался, мы отдали. Я ее долго чистил мелом. Кроме того, бабушке назначили пенсию, крошечную, но персональную пенсию, и, самое главное, внуку было предложено Нахимовское училище, которое было только открыто, за год до этого, в 1944 году.
Где была "Аврора" во время войны? Она была на дне, она была затоплена нами в Финском заливе
Совершенно ломается жизнь, судьба, все полетело в другом ракурсе. "Аврору" притащили. Где была "Аврора" во время войны?
Иван Толстой: В Кронштадте?
Сергей Коковкин: Нет, она была на дне, она была затоплена нами в Финском заливе. Пушки были сняты, и она пролежала. И когда ее притащили, вот такой слой ржавчины на всех бортах, поэтому мальчишки своим ручонками отдирали всю эту ржавчину.
И я попадаю в совершенно другое измерение. Выходит фильм "Счастливого плавания". Я был в 5-й роте, а там 5-я рота изображена. И командир Николай Константинович Черкасов взбирается на трибуну в нашей школе и произносит, что вот эта картина – для вас. Нам, конечно, первым показывают. И выходит мой собрат по самодеятельности Бохров и говорит, что все вранье, все не так. Представляете, в ту пору?! И я завидую ему безумно, потому что я так не могу. И все это он произносит достаточно весомо. Он абсолютно подхвачен аудиторией, которая хлопает, потому что мы-то знаем нашу жизнь. Назывались мы "питоны", от слова "воспитанники". "Питоны" знают, как мы живем.
И Черкасов произносит: "Не для того снимаются фильмы, чтобы смотреть, как это сегодня. Фильмы снимаются на века! Мы должны показывать жизнь не какая она есть, а какая должна быть!". И – аплодисменты зала.
Фильмы снимаются на века! Мы должны показывать жизнь не какая она есть, а какая должна быть!
Конечно, "Аврора", в которой у нас был изолятор, я там болел, сквозь заиндевевшие иллюминаторы я смотрел на город, куда меня не пускали на увольнение, потому что я трояк получил. У нас детекторные приемнички были, к койке привязываешь антенну, заземление к батарее, и вот ловим что-то, и вообще вся жизнь под одеялом после отбоя – фонарик, книжки.
Иван Толстой: А где иллюминатор? Вы что, на "Авроре" были?
Сергей Коковкин: Когда мы болели, мы жили на "Авроре", там был изолятор. Грипп был, чуть ли не испанка, все было очень серьезно, и там месяцами мы валялись. Там своя команда была, которая работала, но все уроки военно-морского дела мы проходили именно там, конечно. На "Авроре" кусок жизни остался довольно серьезный. И самодеятельность. Я играю пьесу "Руки прочь от Кореи". Мы все бритоголовые, но нам привозят из ТЮЗа парики, натягивают на меня черный парик курчавого негритянка Тома, вымазывается черным гримом мое лицо. Я выхожу, меня трясет страшно, потому что актерский сын, я-то знаю, что это такое. Поэтому у меня трясутся коленки, я не могу ничего говорить. Я должен что-то патетическое сказать от негритянского народа, а я сажусь на корточки и сжимаю колени, чтобы они не тряслись так заметно.
Вот это самодеятельность, которая меня затягивает. И к концу училища я понимаю, что дальше я не хочу… Да еще потомок, там все-таки идет какая-то молва, не очень широкая, но все-таки начальство знает, по чьему приказу я туда поступил. И я понимаю, что без театра не могу, под матрасом у меня лежит "Техника речи", мамин истрепанный учебник Театрального института. Я выступаю на каких-то самодеятельных концертах, и в конце концов я понимаю, что я должен уходить, потому что дальше – высшее училище, другая перспектива. И я заявляю об этом начальству. Начальство требует выдать на стол мое личное дело. Я помню, что замполит склоняется над начальником училища, говорит: "Ну вот, понимаете, вот такое дело…" Тот говорит: "Как так? Тут сколько грамот? Семнадцать грамот, а мы его отпустим?" – "Все за самодеятельность",– говорит замполит. И, в конце концов, с пренебрежением: "Ну что? В актеры пойдешь, в артисты?" Но мама пришла на подмогу и сказала, что берет сына на поруки. Меня отпустили, как это ни странно. Театральный институт, куда я пришел…
Иван Толстой: Нет, позвольте, это мы слишком быстро бежим. С бабушкой Нахимовой – понятно, с Нахимовским училищем и лазаретом на "Авроре" – тоже понятно. Но родители, вы сказали, актеры. Пожалуйста, расскажите про маму и папу.
Сергей Коковкин: Папа – Коковкин Борис Евгеньевич, очень хороший актер, снимался в фильме "Летят журавли", играл Чернова, сыграл в огромном количестве фильмов, работал в Театре Комиссаржевской.
Иван Толстой: А из какой он семьи?
Праведник потому, что, когда были еврейские погромы, он прятал до полусотни евреев у себя в подвале. И когда за ночь было уничтожено 1600 человек, он вышел и тащил раненых
Сергей Коковкин: Сначала продолжим с мамой, если уж мы с бабушкой познакомились. Мамина фамилия Полозова. Ее отец Сергей Николаевич Полозов – выдающаяся фигура. Сейчас я был в Украине на его могиле, вообще написано, что это праведник. В 1937 году его не стало, и гроб его несли на руках жители города Проскурова, ныне Хмельницкого. И мы сейчас восстановили могилу. А праведник потому, что, когда были еврейские погромы, он прятал до полусотни евреев у себя в подвале. И когда был запрет помогать тем, кого за ночь было уничтожено 1600, он вышел, он тащил раненых, с доктором Голубевым вдвоем они все это делали. Их пытались арестовать, потому что запрещена помощь этим несчастным. Ни на что дед не обращал внимания, и когда к нему пришли домой, он вышел в белом окровавленном докторском халате. "Ну что, прячешь жидов?" Он сказал: "Ищите". И встал в дверях. Самообладание у деда было фантастическое. Он сын Николая Полозова, который вытащил из смоленской деревни Сергея Коненкова, дал ему денег на обучение, и Коненков пишет в своей книжке, что дом Полозовых – это был Рославльский университет. Это все наши корни.
Дед – Сергей Коковкин, как и я, артиллерист, Первая мировая война, георгиевский кавалер. После революции, естественно, все это сдвинулось в другую профессию, он уже работал на гражданских должностях, прятал фотографии, где он с крестом георгиевским и с ленточкой георгиевской, за которую могли посадить. Она мне досталась сломанная пополам, потому что была сложена и запрятана в книге. Бабушка – Василиса Тихоновна Грачева, из крестьянской семьи. Дворянство и крестьянство революция объединяла. Отец учился в Студии БДТ, на курсе у него были Ефим Копелян и Павел Лисициан. Отец окончил эту школу, уже играл в спектаклях БДТ и писал стихи под псевдонимом Боб Кин. И эти стихи он показывал Всеволоду Александровичу Рождественскому. Рождественский был секретарем Гумилева, "Цех поэтов" продолжался уже после революции под руководством Всеволода Александровича, и он взял его к себе в литературную студию. После спектакля "Заговор чувств" отец знакомится с Юрием Олешей, переписывается с ним. Вот так мальчик из провинции в Питере стал актером, даже работал в моем Театре комедии. И когда я пришел в Театр комедии, то пожилые актрисы смотрели на меня, вспоминая того молодого Коковкина, с которым они работали тридцать лет назад.
После войны отец и мать работали в Драматическом театре, который потом стал Театром Комиссаржевской. Отец работал там до конца своих дней.
Иван Толстой: Когда он скончался?
Сергей Коковкин: В 1985 году, ему было 75 лет.
Иван Толстой: А мама?
В ужасе прижимается актер в шкуре обезьяны к стенке клетки, лев подходит к нему, открывает пасть и говорит: "Ты из какого театра?"
Сергей Коковкин: Мама ушла из театра, там было сокращение штатов. Замечательную я помню шутку той поры. Когда сокращали актеров, то один актер пришел по объявлению в зоопарк наш родной, и там было написано, что требуются актеры на роль обезьяны, потому что обезьян не осталось после блокады, и со слонихой, помните, какая печальная история произошла. Поэтому он надевает эту маску, прыгает по клетке. И вот однажды приносят есть в соседнюю клетку, открывается заслонка между двумя клетками, туда кидаются какие-то кости и оттуда появляется лев. В ужасе прижимается актер в шкуре обезьяны к стенке клетки, лев подходит к нему, открывает пасть и говорит: "Ты из какого театра?" Актеры тогда могли зарабатывать и так.
И мама, потеряв работу, пошла в Кукольный театр, в конце концов она возглавляла кукольный коллектив, который работал в "Ленконцерте". Одной из актрис этого коллектива была Юля Предтеченская, мама Миши Шемякина, которого я тоже знал мальчиком, как вы понимаете. Так же как и Дора Вольперт, работавшая с папой и с мамой, когда-то бывшая с ней в одной гримерке, – это была родная тетя Иосифа Бродского, которого тоже иногда проводили на утренники, хотя театр он не любил. Вот такое детство странное.
А дальше – вот что произошло. Я все-таки подойду к Театральному институту, потому что я подходил к нему не раз. Когда я поступал в первый раз вместе с Сережей Юрским, набор вел, если вы помните такую фамилию, Макарьев Леонид, актер ТЮЗа, сподвижник Брянцева. Макарьев уезжает тогда, это было вообще невероятно, в Грецию на какой-то театральный симпозиум. И я уже прошел первый и второй тур, а к третьему туру он оставил списочек, кого бы он хотел видеть у себя на курсе. Но становится председателем комиссии Борис Вульфович Зон, человек, которого я знал с детства, потому что он был руководителем Нового ТЮЗа, где работали отец и мать. И Зон меня вычеркивает. И меня в институт не принимают.
Иван Толстой: Почему он это сделал?
Сергей Коковкин: Спустя несколько лет я спросил: "Борис Вульфович, а почему вы меня вычеркнули тогда?" – "Ну, знаете, я хотел бы, чтобы вы учились у меня". Я сначала не поверил, подумал, что просто красиво сказано, а с другой стороны, он взял Женю Меркурьева, Костю Коваля, Горячева Лешу, сына Люси Жуковой из ТЮЗа. Его учеников дети! Это он хотел проверить второе поколение своих собственных учеников. То есть это был не блат, это был его собственный интересный мотив. Действительно, Женька Меркурьев, которой страшно погиб недавно, это все были замечательные ребята, которые знают своей шкурой, что такое театральная жизнь. А он – прямой ученик Станиславского. Вот это рукопожатие – это одно рукопожатие от Станиславского. Он ходил за Станиславским, еще книг не было, и записывал все, ездил из Питера в Москву пять лет подряд и все записывал. То есть мы взяли систему Станиславского из первых рук фактически.
Иван Толстой: Он вас вычеркнул, а как вы оказались в институте?
Сергей Коковкин: Он меня взял через два года. Потому что в том году кончила Алиса Фрейндлих. У него замечательные ученики – Павел Кадочников, с тем же Черкасовым он работал, с Борисом Чирковым. И потом вот это поколение Зины Шарко, Эмма Попова, конечно, Алиса Фрейндлих, потом Наташа Тенякова, потом Лева Додин… Это все у нас когорта хорошая. Даже сейчас в Москве у нас Эммануил Виторган, кинорежиссер Саша Прошкин – это все мой курс. Так что эта веточка продолжает расти на этом ветвистом дереве.
Это учитель первый, Зон. Я имею в виду профессию уже. Я считаю, что это был лучший педагог в ту пору. И повезло безумно. И то, что он меня не взял, меня тоже закалило. Он совершенно был уверен, что я вернусь сюда.
Иван Толстой: А чем вы эти два года были заняты?
Сергей Коковкин: Я пришел к Зону, уже снявшись в кино. Помните, 1957 год это был Фестиваль молодежи и студентов в Москве, и было заказано сделать фильм силами молодежи, самодеятельности. Мы сняли фильм "Поддубенские частушки" по рассказу Сергея Антонова, где фактически не было ни одного актера, это все была самодеятельность. Они все потом стали актерами. Света Карпинская играла главную роль, потом со мной училась на курсе, потом была актрисой со мной вместе в Театре Комедии.
И вот, окончив институт, начинается новая жизнь. В институте я женился. Она была на режиссерском курсе, эстонка, которая училась в Тартуском университете, пришла на режиссуру к Вивьену, Айме. Сын родился. Естественно, он был назван Томасом. Томас живет сейчас на острове Хийумаа и, памятуя его пращура, его зовут адмирал Нахийюумов. И началась вот эта жизнь. Сначала Театр на Литейном, где я играл очень много, куда я притащил Эдика Кочергина, который для Айме сделал дипломный спектакль.
Иван Толстой: Театр на Литейном, который сейчас Владимирова?
Сергей Коковкин: Нет, это на Владимирском проспекте. А Театр на Литейном – это Театр драмы и комедии, который был там. И сейчас он остался, просто он называется Театр на Литейном.
Иван Толстой: Рядом с музеем Ахматовой?
Сергей Коковкин: Да. И это бывший ТРАМ, где работал Арбузов, это бывший ТРАМ, в котором начинал Борис Равенских, до этого это театр Аверченко, Тэффи, Мейерхольда. Это бывший манеж Шереметьевского дворца.
Иван Толстой: А какой год на дворе?
Сергей Коковкин: На дворе 1961 год. Я получаю роль в пьесе Арбузова "Потерянный сын". Режиссер – отец Алисы, Бруно Артурович Фрейндлих. Я на первую репетицию иду 12 апреля, я еще не кончил институт, меня уже вызвали. И вот это столпотворение 12 апреля, толпы бегущих людей, крики: "Человек в космосе!" И я иду сквозь эти ряды. Мне говорят: "Какая работа? Все отменяется! Все на улицы". Я прихожу, строгий Бруно говорит: "Ну что, начинаем работать. Это вас не касается. Вы начинаете жизнь в театре, вы будете играть в праздники 7 ноября и 1 мая, вы будете играть в Новый год и не попадать домой к 12 часам, вы будете играть всегда, вы будете работать всегда, ваша жизнь теперь – театр". Там кипит народное гуляние, а мы начинаем работать. Вот это был мой первый день в театре.
Иван Толстой: Кстати, Сергей, чтобы не забыть. Конечно, извините, я спутал. А в театр на Владимирском проспекте ходили вы тогда?
Сергей Коковкин: Да, конечно.
Иван Толстой: Знали ли вы каких-то актеров там?
Сергей Коковкин: Во-первых, часть моего курса ушла именно туда. Леня Дьячков, Олег Зорин, Толя Семенов. Леня Дьячков прекрасный был актер и киноактер.
Иван Толстой: А вы не помните такого актера, уже вполне пожилого, Бориса Виноградова?
Сергей Коковкин: Я знаю его, но не знаком. Это все-таки было немножко позднее.
Иван Толстой: Нет, он появился там в 1955-м.
Сергей Коковкин: Ах, даже так!
Борис Виноградов – это человек, который произносит: "Слушайте, слушайте! Сегодня начинает свои передачи новая радиостанция "Освобождение"!"
Иван Толстой: Он появился там тогда, когда он даже застал хвостик Акимова в этом театре, до Владимирова. А знаете, кто такой Борис Виноградов? Это человек, который произносит: "Слушайте, слушайте! Сегодня начинает свои передачи новая радиостанция "Освобождение"!"
Сергей Коковкин: Ах, вот это!
Иван Толстой: Это был первый диктор Радио Свобода 1 марта 1953 года. Он вернулся потом и был устроен актером в театр.
Сергей Коковкин: Да-да, все теперь восстановилось. Вот возвращение его я помню.
Иван Толстой: Говорили об этом, да?
Сергей Коковкин: Конечно! Замечательно! Если вы упомянули Акимова, то проработав честно в театре, сыграв роли и став почему-то сразу лауреатом… Я играл у Васи Аксенова в спектакле "Коллеги", играл фактически его прообраз – Максимова, и Аксенов вышел на сцену на премьере, меня расцеловал, и когда я его потом встретил в Америке, он меня вспомнил, что мне было удивительно. Но я, конечно, хотел идти дальше. Я показывался с девочками, которые пробовались в театр Акимова, я им подыгрывал. Один раз Николай Павлович сказал: "Что вы все время подыгрываете? Почему вам не прийти ко мне в театр?" Я сказал: что вы, я вообще режиссурой занялся, я собираюсь ставить спектакль в Театре на Литейном.
Наконец, я начал ставить спектакль, понял, что мне сейчас глотку закроют с моими идеями, и я ему позвонил. Он сказал: "Приходите". Я вошел в кабинет. Птичий профиль, такой ворсистый пиджак, быстрый глаз. И, как всегда над начальником, над директором висит портрет власти в золотом багете. Акимова надо знать. У него над головой висит портрет Товстоногова. Я удивленно смотрю, а он говорит: "А почему вы не хотели ко мне в театр?" Я говорю: "Вы же все-таки формальный режиссер, а мне нравится "Современник", мне нравится БДТ, я другой школы…", и так далее. Он говорит: "Вот вам БДТ". Показывает. "А из драматургии?" Володин. А Володин был моим учителем, еще один учитель, потому что когда я был в самодеятельности два года, я играл и встречался с Володиным. "Фабричную девчонку" мы сыграли в самодеятельном театре в Кировском доме культуры на Васильевском острове. И тогда Акимов заводит меня за пианино, а там на уроне пола портрет Володина, страдальческий лик. Я говорю: "А почему так низко?" Он говорит: "Изгой".
И я понял, что это мой театр. И в этот театр я вошел. Это, конечно, была огромная школа, Николай Павлович. Я видел вашего отца (Никиту Алексеевича Толстого), он приходил к нам на спектакли, на премьеры. Конечно, Дмитрий Алексеевич (Толстой) приходил и играл свою музыку к спектаклям нашего театра. То есть это была огромная школа, школа высокого служения. Он настолько не принимал то, за что держался иногда другой гений, Георгий Александрович Товстоногов, и выполнял какие-то необходимые, как ему казалось, призывы партии, когда он сделал к съезду партии замечательную "Оптимистическую трагедию", то здесь все было по-другому. Конечно, это был театр. Он сумасшедший, конечно, был, Николай Павлович, блистательный, умный. Когда мы приезжали на гастроли в Москву, Москва его очень любила, 16 раз открывали занавес. И это все продолжалось, мы играли "Дон Жуана", когда вернулась из ссылки Татьяна Гнедич, и первый, кто поставил, был Николай Павлович. Он, конечно, повернул мою в этом смысле… Такой отход от Станиславского, такая точная психологическая школа и, вдруг, вот это буйство его фантазии, его формальных поисков. Вообще, когда он поставил "Гамлета" в 1932 году в Вахтанговском театре, это же было столпотворение. До сих пор я в Америке читаю удивительные отзывы той прессы, корреспонденты которой были в Москве.
Иван Толстой: Дарственную надпись переводчика "Гамлета" Михаила Лозинского Акимову знаете, на "Гамлете" же (именно в этом переводе Акимов ставил)? Именно постановка вахтанговская.
При слове "Гамлет" до сих пор
Я вижу грозно-лучезарный
В стенах Москвы неблагодарной
На миг возникший Эльсинор,
Где словно пурпурной змеей,
Лизнув ступеней мрамор черный,
Мелькнул твой гений чудотворный
Пред очарованной толпой.
Сергей Коковкин: Гениально! Никогда не знал даже. Потрясающе! Вы видите, угадываете этот образ, этот характер. Удивительный, он повернул меня очень здорово и я начал писать. И на гастролях в Алма-Ате я постучался в номер к Елене Владимировне Юнгер, жене Николая Павловича, он не был на этих гастролях, и сказал, что хочу ей прочесть пьесу. И я ей прочел пьесу. Стук раздался во время чтения и вошла одна актриса, которой достаточно было меня заметить, чтобы разнести уже такую молву по театру, которая бы дошла до Николая Павловича. И Юнгер мне сказала: "На балкон!" И я ушел на балкон, сел на пол, чтобы меня не видно было, и она задвинула занавеску. Они о чем-то говорили, я все слышал, конечно, что-то требует эта актриса от Елены Владимировны, и просит: "Душно, давайте откроем? Давайте выйдем на балкон?" Тем не менее, она ее выпроводила, я дочитал пьесу до конца и она сказала: "Сережа, если бы вы были там, вы бы завтра проснулись знаменитым". Все сбылось. И когда я в Нью-Йорке захожу в "Барнс & Нобл", вижу свою книжку на полке и могу ее купить на английском языке с этой пьесой, то я понимаю, что все сбылось.
Иван Толстой: Какая пьеса?
Сергей Коковкин: Пьеса называлась по-русски "Простак". Она шла, я ставил ее здесь, в Москве.
Иван Толстой: А как была по-английски переведена?
Сергей Коковкин: ''Simpleton''. Переводчик Джон Фридман. Опубликована в 2000 году издательством Harwood Academic Publishers. Книжку я давно уже не трогал, это все-таки давние времена, потом я начал писать и пришел в студию к Дворецкому. Это еще один учитель. Я уже сказал, что фактически моим учителем был Александр Моисеевич Володин, он читал все мои пьесы, он вызывал меня со сцены, когда я репетировал. "Володин требует". Я подходил. "Ты написал замечательно! Значит, слушай, там то-то и то-то…" Когда я подарил ему первую книжку, мы хороним Ефремова, и он говорит Люсе Петрушевской: "Какую он мне книжку подарил! Я ее всю испещрил своими замечаниями!" И когда он умер, мне его сын Володя передал эту книжку. Это то, что прочел Володин. Я пишу: "Бежать, бежать!" Он пишет: "Это я! Это я!" То есть какие-то переклички наши. Я бывал у него дома, я приезжал уже отсюда, из Москвы, к нему в Питер, он давал не свои стихи, которые тогда не печатались, я привозил их в Москву. Я утром приходил со "Стрелы" к нему домой на Пушкарскую, он говорит: "Ну, с чего начнем?" – "С утра?!" – "Ну, как же иначе? Что будем пить?" Открывает холодильник. "Пять вечеров", "Фабричную девчонку", "Моя старшая сестра"?" На бутылках были наклейки с этими надписями его знаменитых спектаклей. "Или "Назначение"?" Я говорю: "Все-таки мы начинали с вами с "Фабричной девчонки", с нее и начнем".
Это был грандиозный человек потрясающей чистоты ума и свободы. Это самое родное, что во мне есть. Он не преподавал, и я пришел в студию Дворецкого. Это не студия, это мастерская. Дворецкий, будучи сам человеком со стороны, требовал, чтобы у него занимались инженеры, врачи, юристы… "Не надо нам этих актеров!" Но Алла Соколова, я, Леша Яковлев, мы прорвались. И, в общем, мы были ему нужны, потому что мы шкурой чувствовали эту профессию. Я закончил и написал в качестве диплома пьесу "Пять углов". Я уже был в Театре Моссовета, куда меня пригласили после акимовского театра.
Иван Толстой: "Пять углов" – прямо роман Довлатова.
"Николай Павлович никогда бы вам этого не простил!" – "Чего? Ухода?" – "Нет, Москвы!"
Сергей Коковкин: Я помню, да. Не роман, это книжка, сборники его рассыпанные. Про Таллин я уже не говорю, потому что кусок моей жизни там, с моей первой женой и сыном. Мы встречались с Сережей в Таллине. И, вообще, Сережу я знаю с его 15 лет, потому что Боря Довлатов – мой командир строительного отряда на целине. И когда мы встречались всем стройотрядом, то за водкой бегал Сережа. Поэтому, когда этот спектакль должен был идти в Театре Моссовета, то я искал режиссера. И появляется безработный Кама Гинкас, который приезжает из Питера, где ему перекрыты все пути. Кама поставил потрясающий спектакль с Ниной Дробушевой в главной роли, Женька Стеблов. Потом я роль Стеблова играл в кино, потому что мы сняли фильм по этой пьесе. И это был мой начальный взлет в Москве. Театр Моссовета поставил шесть моих пьес. Я не мог не уйти из Театра Комедии. Последний спектакль, Фоменко уже главный режиссер, я играю в пьесе "Троянской войны не будет" Гектора. Елена Владимировна вся накалена, она играет мою мать, а жена Фоменко Маечка Тупикова играет мою жену. И вот я между двумя женщинами на сцене, последний мой спектакль, и вдруг Юнгер говорит: "Николай Павлович никогда бы вам этого не простил!" Я перебегаю с другой репликой к Андромахе, говорю с ней, потом возвращаюсь к матери и говорю: "Чего? Ухода?" Она говорит: "Нет, Москвы!" Вот такой диалог во время спектакля.
И Петр мне говорит: "Ты делаешь глупость, я на тебя рассчитываю, ты должен работать". На что я говорю: "Петя, через два года мы встретимся в Москве".
Так и было. Мы встретились в Москве, Петя набирает в институте курс, который стал потом Театр Мастерская Петра Фоменко. Еще один большой учитель, конечно, Петр Фоменко. Там был замечательный человек у нас в театре Вадик Голиков, который работал до, у которого я сыграл Джорджа Бернарда Шоу "Тележка с яблоками", я играл короля Магнуса. Вот это была одна из моих любимых ролей, где текст у Магнуса был чуть ли не шестьдесят страниц. Замечательная такая экстраваганса.
И вот начинается моя жизнь в Москве, а здесь начинаются новые учителя. На сцене вместе с Фаиной Георгиевной Раневской, с Ростиславом Яновичем Пляттом. Мы открываем с ним один спектакль, занавес закрыт, мы выходим, сейчас должен занавес открыться. Его всегдашний вопрос перед началом: "Ширинку застегнул?" Я киваю. "Пошли!" То есть то напряжение, которое он мог снять в мгновение в драматическом спектакле, достаточно сложном и трагедийном. Но вот это сброс, которой мог себе позволить Ростислав Янович. Я играл в спектаклях Сережи Юрского, который начал ставить и перешел в Москву тоже, когда он ушел из БДТ вместе с Наташей Теняковой.
И тут я пишу пьесу о Толстом. Я беру документы, залезаю в совершенно невероятный… Вы не были там, где хранятся рукописи? Это огромный такой сейф, целая комната стальная, где все это спрятано. И я смотрю в первый раз эти страницы огромные, широкого формата, где этот бегущий почерк, ни одного знака препинания, летящий – начало "Войны и мира". Вот эти летящие страницы! Или блокнотик рисуночков акварельных от Софьи, где цветочек, грибочек, еще какие-то растеньица. "Что растет из Левочки" – написано. Это на могиле, она же зеленый холмик такой. И вот она зарисовывает. И я совершенно плененный фигурой этой несчастной женщины Софьи Андреевны, пишу эту пьесу. Мне дают ее дневники, еще не напечатанные, я нахожу ошибки. Переписчики, когда переписывали рукописи, делали ошибки в "Дьяволе", в этой повести, где Софья требовала, чтобы он убил эту женщину, которая его совратила. А там он себя убивает. И вот он пишет второй финал. И нахожу ошибки, потому что они неверно переписывают. И до сих пор они не исправлены в этом собрании сочинений, потому что я прочел в рукописи так, а переписчики прочли совершенно иначе, придумали свои два абзаца, но все равно это ужасно звучит. Этот спектакль был очень серьезно принят Москвой и общественностью, крылья появились у меня, потому что партнершей моей была Наташа Тенякова, моя партнерша еще по Питеру, мы с ней играли Грина "Корабли в Лиссе". Мы – одной школы, она, правда, четыре года спустя после меня кончила нашу мастерскую зоновскую. Поэтому это меня тоже окрылило, когда Сережа и Наташа пришли в театр.
Иван Толстой: Сергей, а статистический вопрос: почему так много актеров переезжало из Питера в Москву, почему вектор в этом направлении, а обратно практически никто?
почему так много актеров переезжало из Питера в Москву, а обратно практически никто?
Сергей Коковкин: Тут два было случая такой миграции. Это Толстиков, который не давал работать Сереже Юрскому, у него был запрет на кино, на радио, на телевидение. В театре его еще оставляли, но он тоже ему не давал ставить спектакли, он очень относился строго, и ему не нравились Сережины спектакли. Здесь, в Театре Моссовета, ему сразу даже карт-бланш – делай что хочешь. Так же как и мне. Сережа просто уехал от невыносимости существования там.
А Кама Гинкас просто был безработный, ему не давали работать, он что-то урывками делал в том же Театре на Литейном. Здесь мы были новыми для них людьми, а когда распался на две части ефремовский театр, тогда он взял команду – Олег Борисов, Иннокентий Михайлов, та же Татьяна Доронина, это все БДТ переходило тоже сюда. Он собирал сборную страны фактически. Тем не менее, несмотря на все сложности и у меня… Я оставил семью тогда, я переехал сюда, и на одном из семинаров в Ялте я, как Гуров из "Дамы с собачкой", на набережной встретил Анну Сергеевну. Это теперь моя жена – Анна Сергеевна Родионова, драматург, сценарист. Она сделала "Карнавал" с Ириной Муравьевой, "Позвони мне, позвони", "Школьный вальс". У нее много было картин. Она актриса с 14 лет, она снималась и в "До свидания, мальчики", и в "Друг мой, Колька!", и в "Дикая собака Динго". А потом стала писать. У меня тоже были переломы судьбы достаточно неожиданные, Москва многое поломала из моей питерской жизни, но я москвичом не стал, я, конечно, остаюсь питерским, бродящим по набережным.
Иван Толстой: Сергей, а что такое ваша Америка? Когда вы туда поехали и что вы там делаете? Ведь вы очень часто там появляетесь?
Сергей Коковкин: Каждый год. Что это такое? Я вам уже сказал про пьесу о Толстом. Эта пьеса была переведена на английский язык. В Америке существует замечательная организация National Playwrights Conference, они собирают со всего мира драматургов. А тогда мы были первыми, с Россией никто еще не контачил, не было самолета Москва – Нью-Йорк, мы летели через Монреаль, стояли там в отстойнике несколько часов.
Иван Толстой: В Вашингтон, наверное, был самолет?
Сергей Коковкин: Наверное, но в Нью-Йорк не было. И ВААП, Агентство авторского права, решило собрать советские пьесы для того, чтобы представить их на этом достаточно высоком ристалище драматургов. В Центре Юджина О’Нила все это происходило. И вдруг побеждает моя пьеса про Толстого. Из шестисот, по-моему. Все оглядываются на меня с подозрением: как это он прорвался? Потому что столько имен советских драматургов, кто достоин. Наоборот, Миша Рощин принял это очень хорошо. А нам говорят, одного его должна быть команда, и мне посылают двух ребят, которые будут только участвовать, представительствовать в фестивале, а я – работать. Но эти ребята – это Саша Гельман и Гриша Горин. И нашу тройку возглавляет еще, естественно, человек с верхов, он тогда был, по-моему, главным редактором журнала "Театр" – Генрих Боровик, который уже знаком был с Америкой достаточно серьезно.
Центр О’Нила предлагает поставить эту пьесу. Мы летим. Нас остановили в Монреале, ждали вылета на Нью-Йорк, дико нервничает Саша Гельман, курит. Получится – не получится, мы ничего не знаем, в никуда едем. 60 копеек стоит доллар, поменяли 30 или 50 долларов. Саша Гельман нервничает, курит. Ящик такой на стене в монреальском аэропорту, какой-то такой загашник, куда другие не входят, и он докуривает и в этот ящик, в щель, сует свою сигарету. Оттуда валит дым, свистки, крики, бежит полиция. Это ящик для дипломатической почты, которую этот русский захотел поджечь. Прибегает в ужасе Боровик. Вот с чего начинается наша поездка. Гриша острит, картавит. Нас еще серьезнее допрашивают, мы с какими-то стоим людьми восточного, среднеазиатского вида, мы выясняем нашу судьбу, и в конце концов нас выпускают. Мы прилетаем уже ночью, сутки полет, три посадки. Нас встречает в аэропорту милая женщина, фамилия у нее была Чайка – Сигал. Эта замечательная переводчица нас везет, мы смотрим на все эти дома, говорим: "Вот это Нью-Йорк?" Она говорит: "Это Бронкс". И я вспоминаю, потому что я играл в американских пьесах в театре акимовском, и первая строчка была в спектакле "Говорили о розах": "О, Бронкс! Я ненавижу Бронкс!" Я в первый раз увидел. Она говорит: "Вы еще увидите, но сейчас мы едем в Коннектикут".
"Я ненавидела русских, мой город, Вена, был взят русскими. Я люблю вас!" Встала на колени перед машиной, когда мы уезжали
И мы приезжаем в Коннектикут, здесь надо было работать очень быстро, был приставлен режиссер, я должен был редактировать: "Вы собираетесь работать над пьесой?" – "Да нет, пьеса, вроде бы, сделана", – гордо говорю я. "Нет, у нас работают над пьесой". Поздний вечер, может быть, час ночи, нам делают какую-то сервировку стола, мне вручают какой-то бейджик, куртку красную с моей фамилией, я ем, потому что мы голодные, и подходит черный человек, что-то меня спрашивает. Переводчица Сигал говорит: "Он хочет с вами поговорить". Это же мое понимание Америки, думаю: какой-то лакей что-то хочет спросить. Черный-то человек – лакей в смокинге. Я говорю: "В чем дело?" Она говорит: "Он спрашивает, когда вы завтра собираетесь начать работу". – "Ну, не знаю… Когда здесь?" – "Он ждет вас у себя в 8 часов. Это художественный руководитель фестиваля". Так у меня еще раз сознание поворачивается совершенно, стыд безумный. Утром я прихожу к нему в 8 часов. Распорядок такой, актеры такие-то, нью-йоркские актеры замечательные, режиссер вам в помощь, такой-то ассистент режиссера. Она из Австрии была, из Вены. Когда мы сыграли спектакль и у нас был бешеный успех, мы победили, она ревела. Когда мы уезжали, она говорила: "Я ненавидела русских, мой город, Вена, был взят русскими. Я люблю вас!" Встала на колени перед машиной, когда мы уезжали.