Лев Бакст / Leon Bakst. К 150-летию со дня рождения. – Выставка в Государственном музее изобразительных искусств имени А. С. Пушкина. – 8 июня – 4 сентября 2016 г.
Лев Бакст. Моя душа открыта: Статьи. Роман. Либретто. Письма. В 2-х книгах / под ред. Дж. Боулта, О. Ковалевой, Е. Теркель, А. Чернухиной. – М.: Искусство-ХХI век, 2016 (Второе издание).
- "Бакст вынимал из-за корсажа неизвестной маски китайских младенцев, которых тут же крестили"
Окруженный скачущей современностью, Леон Бакст склонен был смотреть на нее глазами Жака Меланхолика, – точно на бесконечный спектакль. Например, обыкновенная венецианская ведута преображалась в драму: "Мне показалось, что я присутствую на гомеровской навмахии и сейчас треснут лодки, засвищут тысячи легких стрел, и, пыжась огромным мокрым задом, пуская фонтаны воды из-под тинистых усов, вывернет дном кверху враждебную флотилию сам Посейдон" (замечу, что "навмахия" – не столько морской бой, сколько его имитация для пресыщенных зрителей "эпохи Апостата"). Бакста неудержимо увлекали сценические подмостки, и театральное наследие его огромно. Древний мир и Средневековье, Восток и Италия – театральная археология Бакста была непременно изобретательной (К. Сомов) и элегантной (М. Кузмин), злободневной и эклектичной, в превосходном значении этих слов, так как соединяла историю и этнографию. Таким бывает почерк большого художника, и уместным кажется сравнение экранизаций Пазолини с постановками Бакста, если, скажем, вспомнить жуткие маски, рыжие скалы и невротического бегуна в "Елене Спартанской". Бакст смотрел на сценическое искусство не только как практик, но и как теоретик и даже пророк. Он видел три тенденции в театре своего времени: экономический, или "протестантский" театр Гордона Крэга, жонглерские постановки Макса Рейнхардта и мишурный блеск мюзик-холла. Понимая важность кинематографа, пока еще немого, художник был уверен, что произносимое слово будет лишь одним из многих художественных средств "театра будущего"; Бакст верил в мимическую драму.
- "Рыжеволосая голова занимает много места в художественной системе Бакста"
Воспринимая мир как театр, Лев Розенберг (настоящее имя героя) не собирался довольствоваться местом зрителя или костюмом статиста. В автобиографическом романе "Жестокая первая любовь", написанном незадолго до смерти и повествующем о молодости, Бакст откровенно говорит о своем западничестве и безмерном честолюбии: его устраивали только роли автора или режиссера, а место – в центре событий. Довольно точный психологический портрет художника нарисовал в некрологе "Красной газеты" Мих. Кузмин, товарищ Бакста по "Северному Гафизу" и довольно близкий его знакомый на протяжении нескольких лет.
"Осознанный недостаток в себе какого-то свойства часто ведет к преувеличению средств его выражения. Отсюда погоня за модой, за новшествами, не выходящими за пределы светскости, за стилем модерн (известный уклон которого мог бы назваться стилем Бакста), за дамскими платьями, за шумом парижских премьер, за соединением своего имени с именами знаменитыми – не всегда по существу".
Действительно, многое угнетало Бакста в собственной жизни: неблагополучное еврейское происхождение в Российской империи – царстве погромов, "постоянные скандалы и унижения от кредиторов", "полуремесленная" работа иллюстратора и учителя (правда, среди его учеников были и великие князья, и великий художник – Марк Шагал). Достаточно вспомнить, что не только брак и развод, но и законность пребывания знаменитого уже художника в Петербурге в 1912 году решались на уровне министра внутренних дел, и станет понятным "комплекс неполноценности", присущий Баксту. Будучи рыжим, художник твердо намеревался встать в одном ряду с Рембрандтом, Рубенсом, Джотто и Караваджо.
- "Есть только искусство, как говорит Бакст после сердечных крушений"
Свою артистическую карьеру Бакст с самого начала понимал как тяжелый труд, а не богемное житие. Еще в 90-е годы, получив заказ написать картину о русско-французском военном союзе, Бакст делает бесчисленные эскизы истории парижского визита адмирала Авелана, пишет об "адской работе, но страшно увлекательной и добродетельной". Над этим полотном он трудился около десяти лет, и как же полученный опыт пригодился позднее, в театральных проектах, когда надо было в сжатые сроки придумывать и делать десятки декораций и костюмов. Вообще, театр Бакст знал изнутри, как и Шекспир. "Ты можешь выдвинуть одну кулису, затемнить другую и дать каждой кулисе и софите разный свет. Это огромная сила! Правда, эти бляди танцовщицы хотят, чтобы всюду и всегда были отчетливо видны их бриллианты и родинки, да с этим можно бороться".
Жизнь свою Бакст ощущал чередой местностей и имен, а самого себя называл "кошельком воспоминаний и впечатлений". И кошелек художника ничуть не напоминал кладовую Барона из "Маленьких трагедий", наоборот, Бакст щедро опустошал его. Осуществлению некоторых замыслов помешала смерть, например, постановке "Идиота". Лишь на страницах романа сохранилась "госпитальная достоевщина" Бакста: лестница, усаженная кошками, женщина, согнутая в дугу, точно затравленный зверь, быстрые мухи ползают по накрытому простыней телу.
Переписка Бакста полна метких словесных этюдов художника, воплощенных впоследствии на холстах:
"Но вот я заговорил с ним о его несчастной привязанности. Как оживилось его лицо, какой побежал огонь в глазах – поза уверенная, дерзкая, обдумывающая и решительная" (о Сергее Дягилеве).
"Разгул страстей, которые разбиваются о каменную невозмутимость и легендарную жестокость" (об Иде Рубинштейн).
В своем творчестве Бакст стремился к синтезу наивного и архаического искусства и детского рисунка; важнейшими свойствами считал "искренность, движение и яркий, чистый цвет", поэтому внимательно относился к работам Гогена, Матисса (отмечено известное влияние творчества Бакста на Матисса) и Дени.
"Мой метод состоит в том, чтобы, выбрав простой мотив, бесконечно его варьировать, создавая таким образом гармонию цвета и линии". Мих. Кузмин, редактировавший некоторые статьи Бакста, писал о том, что "элегантность и новизну содержания часто он заменяет элегантностью и уверенностью росчерка".
- "Оба народа – иудеи и эллины – были страшные драчуны"
Герой понимал, что для достижения успеха в жизни надобны не только труд и талант, нужно еще найти и развить свойства ума и характера. Возможно, этапным событием стало его путешествие в 1907 году с Вал. Серовым в Грецию, недаром Бакст даже опубликовал воспоминания о нем. Сохранились его пространные письма Вальтеру Нувелю, в которых художник сравнивал историю, культуру и верования евреев и античных греков. Во-первых, Бакст указывает на благочестие обоих народов: "Благочестивый человек предпочитался ими герою, и его уважали и боялись больше всего". Бакст помнит о благочестии Авраама и упоминает о благочестии Никия – неудачливого предводителя экспедиции афинян на Сицилию (в письме обмолвка Бакста: Кимон вместо Никия; в комментариях стоило это отметить). Во-вторых, Бакст пишет о стремлении к мудрости, о том, что оба народа "ненавидели необдуманные, горячие поступки". В древнегреческой литературе сплошь и рядом народное собрание, воины и собеседники всесторонне обдумывают, молча и вслух, важные вопросы и новости. "В некоторых трагедиях эта медлительность в решении, несмотря на ужас сцены, доходит до комизма. Агамемнона режут рядом во дворце, как молодого поросенка, а хор делится на две части: одна сомневается, как поступать, а другая гонит вмешаться в резню". В-третьих, Бакст говорит о присущей иудеям и эллинам хитрости, граничащей с вероломством. Он вспоминает Моисея, который позволил напасть на врага, несмотря на святость субботы. Он вспоминает греков, которые старались обмануть даже богов: "Твой Прометей и тот хотел надуть Зевса, подсунув ему вместо человеческих жертв лишь кожу да кости теленка, прикрыв эту дрянь куском хорошего жира". Олицетворением идеального эллина Бакст называет Одиссея, сына Лаэрта, пересказывая, не без возмущения историю о том, как Улисс погубил умного, но честного Паламеда.
- "Париж пронюхал во мне колориста"
Уроженец Российской империи, Лев Бакст начал с покорения столичного Петербурга. Он стал одним из "пионеров" "Мира искусства", наряду с Бенуа, Сомовым, Серовым, Головиным. Интересно неформальное и позднейшее высказывание об этой группе Мих. Кузмина: "Они после прекращения "Мира искусства" вообще соединились с символистами ("Весы", "Золотое руно"), хотя их линия поведения была другая. Их отчасти "пушкинианство" заключалось в нежелании казаться художниками мазилкиными и стараться быть светскими людьми. Знания, чувства, страсти, все слегка, в пределах приличий. Пожалуй, довольно филистерское направление".
Характерна история со знаменитой картиной Бакста "Дама в ресторане (Ужин)", выставленной в 1903 году. Ее можно назвать квинтэссенцией русского модерна и его символическим изображением. Женская фигура, приборы и скатерть соотносятся с колоннами, светильниками и лестницами проектов Шехтеля и Кекушева; в картине проступают сюжеты символического театра ("Незнакомка", "Маленькие актрисы"), литературы ("Снежная маска"), музыки ("Куранты любви"). Автор удостоился великосветской укоризны в скабрезности и игривости, газеты назвали его порнографом, и, несмотря на заслуженно обретенную известность, Бакст уткнулся в непреодолимые границы, чувствовал невозможность приподнять "железную доску". По-настоящему интересным показался Петербург в революционном 1905 году, когда Бакст вошел в редколлегию гржебинского журнала "Жупел", намереваясь держаться "социальности, современности, жесткости". Переписка Бакста полна оптимистических сентенций: "Не ной, курочка; вооружись мужеством, еще 2-3 года, и Россия будет полна свободных, благородных людей, а не пресмыкающихся, запуганных школьников, которых нет-нет, да и высекут!" Но, как известно, все три выпуска "Жупела" были запрещены, а русская революция захлебнулась.
Что за мерзость теперь ни напишу, все будет считаться великолепным
Триумф ждал Бакста в Париже, как одного из главных авторов "Русских сезонов" Дягилева и легендарных спектаклей "Клеопатра", "Синий бог", "Шехеразада", "Послеполуденный отдых фавна", скоро удостоенного персональной выставки в Музее декоративного искусства Лувра (1911).
"Смотри, Любаша, вот я и у цели: признание, невероятное, непостижимое, в центре мира – Париже; где целый день всё, что есть славного на земном шаре в живописи, музыке, литературе, – и мне очень грустно и тяжко и одиноко. Знаю, что уже докатился и что за мерзость теперь ни напишу, все будет считаться великолепным".
С этого времени Париж неумолимо вытесняет Петербург, а Запад – Россию, в сознании художника ("Я не хочу унижаться брать нарочно русские сюжеты, чтобы меня покупали в России"). Пожалуй, этот выбор волновал Бакста всю творческую жизнь. В уже упомянутом романе рассказано о страстной любви молодого Бакста и французской актрисы Михайловского театра Марсель Жоссе (в книге – Люсьен Маркадэ). И автора, и героиню настораживает книжный идеализм русского человека, неспособного и в самом деле встать на чужую точку зрения, его догматизм и необузданность, наконец, его пороки ("их двое тогда: он и вино; одного любишь, другого ненавидишь и не поймешь, кто перед тобой"). Страшит Бакста и русская духовность: "Холодный собор, белая громада, увенчанная горящими крестами, уставила сердито во все стороны чугунные черные пасти пушек". Героиня восклицает, что родилась свободной и не хочет оказаться под "твоим русским каблуком"! И Лев Бакст, в общем, без сожалений последовал примеру своей былой возлюбленной: "Как я вошел в "салон" – сразу понесло калошами, Литейным проспектом, пирожковыми и черт знает какой прокислой петербургской дрянью" (о посещении парижской квартиры Мережковских).
6. "Как он всю жизнь боялся смерти!"
Логично предположить, что вопросы благочестия и веры Бакста весьма заботили. "Как странно думать, что возможно спаять Ветхий и Новый Завет! Можно ли соединить жизнь и смерть? Толстой не скрывает, что в венце христианства – смерть. Его с испугом спрашивают, как же, ведь род человеческий прекратится? Да, прекратится, и слава Христу. Нет, у меня сердце дрожит от восторга при виде величественной борьбы со смертью и забвением, которую тысячи лет вели египтяне и иудеи".
Художник надеялся, что жизнь человеческую могут спасти искусство и любовь. Об искусстве сказано уже многое, теперь – о любви. "Жестокий роман" с Марсель Жоссе научил героя тому, что в любви перестаешь быть единым целым, живешь лишь наполовину, от встречи до встречи. Зимой 1902–03 года Бакст увлекся Любовью Грищенко, дочерью знаменитого Павла Третьякова. В очень пылких письмах художник набрасывает свой идеал семейного очага: "Когда я думаю о Вас, мне будущее кажется как будто неистовая пляска ветра и деревьев; лицо обдувает, но я прикрываю маленькое жилище, где тепло и уютно и в мехах свернулась моя дорогая кошечка – Люба!"
Любовь Павловна отвечала взаимностью, но на головы влюбленных были вылиты "ушата помоев" и сброшены "короба сплетен". Жених был безродным иудеем и художником, невеста – богатой вдовой с маленькой дочкой. Но, когда препятствия были позади и брак заключен, семейного счастья не получилось. Почти все семь лет брака муж и жена прожили раздельно, несмотря даже на рождение горячо любимого сына и уверения Бакста, что "Андрюша освятил наш союз". Думаю, что точнее всего описал историю романа Льва и Любы Александр Бенуа, вспоминавший премьеру "Феи кукол" в феврале 1903 года: "Любовь Павловна висела в своем новомодном парижском платье и огромной черной шляпе: фигура ее на холсте была аккуратно вырезана и пришита к общей "падуге" среди всяких паяцев, кукол, барабанов, мячей, тележек и прочих игрушек".
Невеста среди игрушек – на эту роль Любовь Бакст не была согласна и добилась в 1910 году развода. Добрые отношения между бывшими супругами сохранились, а после войн и революций Баксту удалось, с большим трудом и с помощью американского правительства, вызволить жену и сына из Советской России.
Вообще, с годами Бакст все больше походил на ветхозаветного патриарха, окруженного многочисленными родственниками ("Я верный по натуре, и, если кому подарю свое сердце, то навсегда"). Должно быть, общение с подрастающими племянницами, надежда на воссоединение с сыном создавали иллюзию вечности в душе художника, словно отводили прочь "жало смерти".
"Древний ужас" перед исчезновением неотступно терзал Бакста: "Предчувствие будущего горя, неведомо мне пускавшего первые ростки среди трудно просыпавшейся весны, разложившегося снега, прелых отбросов, под бесстыдное рычание и финальную омерзительную блевоту моего вожатого в тумане". От этого и нервное истощение, и "неправильный бой сердца", и достаточно ранняя смерть. "Спазм, точно пальцы убийцы, стал душить горло", – написал художник за год до кончины.
- "Погребальный аккорд заката"
Необратимость прошлого и страх будущего закономерно связывали Бакста с текущим моментом: "Когда часы и зеркало напоминают о сатанинской быстроте времени, пробуждаются горькие мысли, что единственно значительная минута – сегодняшняя". Пожалуй, здесь можно уловить сходство между художником и другим знатоком и ценителем театра, интерьера и костюма – Оскаром Уайльдом. Стремление Бакста к успеху и красоте "здесь и сейчас" напоминают реализацию проекта "Портрет Дориана Грея". Сближает Бакста и Уайльда также и своеобразная модель семейной жизни.
Я уже приводил воспоминания Кузмина о союзе мирискусников и символистов. И необходимо сказать, что Бакст, так восхищавшийся Врубелем, несмотря на всю мудрость, хитрость и прагматичность, был и оставался символистом. О работе над "Шехеразадой" Бакст писал: "Мрачному зеленому цвету я противопоставил полный отчаяния синий. Красный цвет бывает торжествующим и казнящим. Синий цвет напоминает об отпущении грехов Магдалине и изобличении Мессалины". Конечно, этот пассаж близок знаменитым строчкам Рембо о гласных и цветах. Впечатление сиамского танца принесено экзотическими ветрами, что направляли морские путешествия – всамделишные и кабинетные – Бодлера, Рембо, Малларме.
Вообще, у Бакста довольно много общего с Малларме – формалистом, мастером интерьеров, говорившим, что он пишет почти исключительно "по случаю", иначе говоря, "на заказ". Оба они были неравнодушны к ветреным женщинам с медно-золотистыми волосами и небрежными руками (Мери Лоран и Марсель Жоссе). Наконец, в поздней поэме "Бросок костей" Малларме вплотную подошел к синтезу искусств, подчинив поэзию пространственным законам.
Мимические драмы и мистические киносценарии Бакста тоже были попытками синтетического творчества. Честный художник всегда старался следовать внутреннему голосу, а не земному благополучию и золотой середине!