Эстония между двумя мировыми войнами. Русские эмигранты обсуждают методы спасения родины, издают журналы, спорят и ссорятся. В этом мире живет главный герой романа Андрея Иванова "Харбинские мотыльки". Книга таллинского писателя получила в январе литературную премию НОС. "Иванов уверенно строит эффектную модернистскую конструкцию, заимствуя у Кафки его умозрительные лабиринты, у Джойса и "нового романа" "потоки сознания", у Платонова – странный интонационный спотыкач, намеренно замедляющий чтение", – убежден критик Дмитрий Бавильский.
Андрей Иванов отвечает на вопросы Радио Свобода.
Неизвестный дирижабль
– Хочу похвастаться своей читательской проницательностью: я сразу догадался, что Борис Ребров – это в какой-то степени Борис Поплавский. А потом уже прочитал интервью, в котором вы говорили, что дневники Поплавского – ваша настольная книга. Я сказал "в какой-то степени", а вас попрошу рассказать, в какой именно степени Ребров – это Поплавский.
– Вы действительно угадали. Причем я поражаюсь, что другие этого не заметили. Может быть, это только в связи с тем, что дневники Поплавского были недавно изданы, буквально два или три года назад. Но они издавались еще в "Новом журнале" отрывками, я тогда их начал читать. Теперь у меня есть трехтомник, подаренный издательством "Авенариус". Когда я начал читать дневник подряд, я вдруг почувствовал, что не могу оторваться. Тогда я еще не планировал что-либо писать. А вот когда вклинился в "Балтийский архив", который выходит в том же "Авенариусе", тогда почувствовал, что появляется стержень. Потому что одного Бориса Реброва, которого я замыслил, еще читая дневники Поплавского, мне не хватало. Я думал, что это какая-то повесть или дневник, как "Морфий" Булгакова. Когда я прочитал статью Ирины Белобровцевой "Русская эмиграция: ось Тарту – Оксфорд – Харбин", я понял, что у меня есть сюжет, есть интрига. Но в какой степени Поплавский там присутствует? Я думаю, что не только один Поплавский, было еще несколько историй в том же "Балтийском архиве", люди теряли семьи, дети оставались без родителей, многие, кто покинул Россию вместе с Северо-Западной армией, прошли через тиф, который бушевал тогда в Нарве. Из этого суммарного впечатления я начал писать дневник моего героя, Бориса Реброва, в котором многое от Поплавского. Во-первых, потому что мне казалось, что Поплавский себя чувствует всегда одиноким, несмотря на то что он все-таки с отцом выбирается из России, но присутствие отца в его дневниках сиюминутное, мне казалось, будто его совсем нет, или он его почти не замечает. Ближе к тридцатым годам его дневник меня погружает в такую пучину переживаний, причем противоречивых переживаний, что я уже просто сам думал, что надо как-то это из себя выпустить, и начал потихоньку писать. Представил себе персонажа, который потерял всю свою семью и остается буквально один, не считая дяди, которого он винит в предательстве в какой-то степени и переживает одиночество.
– Я не раз говорил и сейчас с удовольствием повторю, пользуясь случаем, что считаю самым важным русским романом последнего десятилетия "Перехваченные письма" Анатолия Вишневского, книгу о Поплавском, написанную на основе его архива и архивов его друзей. Чрезвычайно интересной кажется жизнь Поплавского в современной литературе, появление все новых и новых книг, основанных на его архивах. Поплавский умер в 1935 году, когда ему было 32 года, а книги продолжают выходить. В частности, издательство "Гилея" сейчас занимается этим огромным проектом, и еще не все издано. Как вы объясняете загадку вечности Поплавского?
– Даже не знаю. Мне кажется, он погружался в какие-то бездны. Взять хотя бы тот эпизод из его жизни, когда он – это может прозвучать очень комично, а на меня это производит сильное впечатление, – когда он решил, что отвернется от всего мира, будет лежать на диване и ни с кем не будет разговаривать до тех пор, пока ему не ответит Иисус. Или у него есть одна строчка в романе "Домой с небес", глава начинается со слов: "Олег уже два дня не медитировал". А как он зачитывался Достоевским! Оторвавшись от книги, с трудом узнавал мир. Я понимаю, над этим скорее посмеются наши современники и скажут: какой чокнутый. А мне кажется, что в этой небольшой чокнутости как раз и заключался его феномен – бросить вызов всему человечеству, остаться один на один с бездной, уйти в книгу с головой. В те два дня, когда он пытался дождаться ответа от Иисуса, ему не было дела ни до кого. Мне кажется, в таком путешествии вглубь самого себя, к центру самого себя, и зарождались те всполохи, отчего мы потом находим, что он такой одинокий, такой противоречивый. То ему нет дела до критики, то он очень болезненно воспринимает критику. То он употребляет наркотики, то вдруг занимается спортом. То пишет о спорте, то, наоборот, уходит в глубокое пьянство. Это человек, которого разрывали какие-то силы, которые, может быть, посредством его самого пытались высказаться. Больше ничего даже предположить не могу.
– Когда мы с вами несколько лет назад говорили о первом вашем романе "Путешествие Ханумана на Лолланд", вы жаловались, что Таллин – маленький и скучный город, ничего не происходит. В вашем новом романе происходит сразу все, причем происходит в относительно небольшом кругу – в русской общине. Это похоже уже не на Ревель, а на Париж. Ревель, мне кажется, в вашем романе стал псевдонимом русского Парижа, согласитесь?
– Я даже не знаю, согласиться или нет, но что-то в этом духе есть. Потому что, когда я читал архивные материалы, я столкнулся именно с той бурлящей жизнью, о которой никогда не подозревал, которой сейчас нет. Все как-то сидят в своих комнатушках, и нет никакого бурления. Внутреннее бурление есть, но оно выплескивается в блоги, в сети, а это очень искусственное, люди перестали собой делиться, нет живого общения. В сравнении с нашим синтетическим существованием те годы были наполнены кипением подлинной и безумной жизни. Однако я не пытался перенести парижскую жизнь в Ревель, такой задачи я перед собой не ставил, наоборот, пытался воссоздать атмосферу тех лет, которая была и в Таллине, и в Тарту. Я не придумал фашистские партии, их целых две было: центр одной был в Берлине, к ней принадлежал писатель и бывший монархист Александр Черниговский-Чернявский, который неутомимо выпускал фашистские газеты, много выступал, устраивал собрания, а очаг Всероссийской фашистской партии, во главе которой был Родзаевский в Харбине, делали буквально из ничего два брата с сестрой Большаковы, они устроили такое движение в небольшом городке Тарту, что можно только диву даваться. Поэтому, я думаю, скорее не Париж, а именно, как оно и было, так оно и есть.
– А наркотики, кокаин, которые сыплются в вашей книге из каждой щели, – это тоже Ревель? Это уже совсем парижское...
– Есть парижское. Но если заглянуть в книгу Черниговского-Чернявского "Семь лун блаженной Бригитты" и в его рассказ, на основе которого он написал этот роман, то там и наркотики, и фальшивые документы, они в ходу, да еще в каком. Знаете, в заливе между Эстонией, Швецией и Финляндией контрабандистов было пруд пруди – это было нечто. Так что я не преувеличиваю.
– Вы говорили, что изучаете "Балтийский архив", который издает "Авенариус", а смотрели в библиотеке подшивки русскоязычных газет и журналов? Расскажите, пожалуйста, о тех изданиях, которые тогда выходили, много ли их было, какого направления, нашли ли вы что-то любопытное в литературном смысле?
– В основном я просматривал "Последние известия", пытался найти "Жизнь", но довольствовался фрагментами, которые встречались повсюду в исследовательских статьях, заглядывал в Waba Maa. Эти издания были очень интересные. У нас в Таллине, Ревеле в те годы, печатали и Ремизова, и того же Поплавского, и Зинаиду Гиппиус, фрагменты из ее дневника. Были интересные вещи, конечно. Меня в основном интересовали детали простой жизни, я хотел увидеть, что происходит, о чем пишут, как реагируют, какие шли споры. Были ссоры из-за всяких пустяков, и они раздувались до таких размеров. Я это описал, пустил на фоне основного сюжета.
– Самый известный русский литературный эмигрант в Эстонии – это Игорь Северянин, который жил там как раз в то самое время, когда происходит действие вашего романа – с 18-го по 41-й год.
– Я читал его письма и должен признаться, что не увидел, что он как-то может быть причастен к моему сюжету. Только один раз его упоминаю, так же Борис Вильде, тоже его упоминаю. Меня меньше всего интересовали исторические персонажи, я старался преобразовать исторических персонажей и даже у некоторых изменил имена, как у Чернявского, превратил его в Терниковского. Потому что меня отвлекала сама история, я решил уйти от самой исторической темы, да и вообще не было у меня такой цели написать исторический роман, я скорее писал просто роман, поэтому сделал некоторые изменения в угоду себе. Так скажем, даже прихоть у меня была такая, например, назвать речку Клеверной, хотя ее никто так не называл, или пустить ветку трамвайную там, где ее еще не было, намного раньше, просто ради метафоры.
– А действительно ли в Эстонии был объявлен сбор средств на снос православных церквей?
– Да, было дело, к сожалению, такие вещи были. И часовню снесли на русском рынке, была красивая такая часовня. Что делать, такие вещи случались. А что происходило в это время на территории СССР – страшно подумать.
– А кто этим занимался в Эстонии?
– Националисты. Для меня опять же важно, как на это реагируют именно русские эмигранты, о чем они говорят. Для них это было потрясение, об этом много писали. Это нельзя было не упомянуть – это был один из тех моментов, которые упомянуть необходимо. Я, собственно, так роман и строил – выбирал какие-то события и показывал, как они всплывают в сознании моих героев или в некоторых репликах. Но все равно основная задача шла параллельно с этим.
– Сейчас Эстония независима, снова есть русская политическая эмиграция, люди, которые мечтают о свержении теперь уже не большевиков, а Путина. Меня не оставляло ощущение, что в вашей книге где-то закопана сатира. Как-то соприкасается она с сегодняшним днем?
– Мне довольно часто говорят об этом. Более того, люди утверждают, что я намеренно провел такую параллель. Я бы сказал, что никаких параллелей я не проводил, я не люблю сатиру. Тут дело вот в чем: я пытался в этом романе высказаться, как обычно, не было никакой другой задачи. "Харбинские мотыльки" я писал абсолютно так же, как "Путешествие Ханумана на Лолланд". Я хотел уйти от сегодняшней действительности, для меня это был такой небольшой отпуск от нашей реальности. Этот роман я считаю наиболее автобиографическим, потому что в нем я высказал как раз все то, что я думаю, и в том числе о действительности, о политической так называемой борьбе, о массмедиа. Может быть, в какой-то степени это и привело к тому, что многим кажется, будто я намекаю на то, что нас грызет сегодня. Вот, говорят, часовню снесли, как памятник передвинули в 2007-м, язык заставляют учить, увольняют, кризис опять же. Признайся, говорят, наверняка ты пытался говорить о нашем времени. Нет, отвечаю, я совершенно не думал об этом. В конце концов, я не виноват, что наша действительность подражает истории.
– Вопрос, который, вероятно, вам никогда еще не задавал: как повлияли и повлияли ли вообще ваши пристрастия в кинематографе на то, что вы пишете? Я думаю, нашим слушателям будет интересно узнать, что вы – поклонник тайваньского режиссера Цая Минляна.
– Да, я просто огромный его поклонник. Его последний фильм "Бродячие собаки", мне кажется, самый мощный из всех, что я видел у него. Но я к тому времени уже закончил "Харбинских мотыльков", поэтому этот фильм не мог на меня повлиять. Может быть, вот эта созерцательность, он так пристально следует за своими героями, мне кажется, что я точно так же крался и следил за Борисом Ребровым, как Цай за своим Сяо-Каном. Возможно, тут есть что-то общее.
– Все постоянно говорят о том, что никто ничего не читает, что литература погибла, что тиражи падают, или существует какая-то мафия, которая получает все награды, признание, что все делается по кумовству в литературе. Но ваша судьба, мне кажется, опровергает все эти суждения. Каким-то непостижимым образом ваши книги, которые выходят в Таллине, в маленьком издательстве, то есть существуют вообще вне рынка, были номинированы и на "Букера", и на Русскую премию, сейчас вы получили премию "НОС", одну из лучших литературных премий в России, много хороших рецензий, много читателей. Как вы объясняете этот феномен?
– Трудно себе представить, как это происходит. Что касается последнего романа, то я старался писать именно так, как не пишут другие. Я даже не могу это объяснить, потому что я не так много читаю современную русскую литературу. Но я старался написать такое, чего еще не встречал. Использовал техники и стили, которые существовали именно в ту эпоху, в 20-30-е годы, и ограничивался ими, старался писать так, будто я не знаю, что будет после 40-го года. Я поставил себе правило – исключить себя и выкинуть вообще из головы представления о том, кто я такой. Я придумал себе автора, который жил в те годы и потом куда-то перебрался: может быть, в Швецию. Может быть, он жил, как Борис Ребров, а потом спустя годы написал всю эту историю. Когда писал "Харбинских мотыльков", я ощущал, как вгрызаюсь в себя, выкачиваю из себя переживания, вырываю из себя нервную ткань, очищаю от своей автобиографичности и передаю героям. Может быть, благодаря этому мне удавалось бурить еще глубже, залезть в какие-то скрытые резервуары. Работая над этим романом, я раскрыл очень много в себе чего-то такого, чего не знал раньше. Довольно просто писать то, что ты видел. Когда абстрагируешься от себя, в полном отстранении находишься, работаешь с теми переживаниями, которые тебя беспокоят, они помогают добраться до чего-то такого, что, может быть, почти бессознательное.
– Я думаю, что дух Поплавского вам покровительствует как ангел-хранитель.
– Лучше и не сказать. Я думаю, что да. Я прочитал Бориса Поплавского в 90 годы, к нам приезжал из Сорбонны Луи Аллен, он привез нам книги, которые были изданы в Париже, "Безобразов" и "Домой с небес", а также стихи. Тогда это для нас оказалось полным откровением. Мне тогда было 20 лет. Там было много всяких переживаний, поэтому роман стал глубоко личным тоже.
Андрей Иванов отвечает на вопросы Радио Свобода.
Неизвестный дирижабль
– Хочу похвастаться своей читательской проницательностью: я сразу догадался, что Борис Ребров – это в какой-то степени Борис Поплавский. А потом уже прочитал интервью, в котором вы говорили, что дневники Поплавского – ваша настольная книга. Я сказал "в какой-то степени", а вас попрошу рассказать, в какой именно степени Ребров – это Поплавский.
– Вы действительно угадали. Причем я поражаюсь, что другие этого не заметили. Может быть, это только в связи с тем, что дневники Поплавского были недавно изданы, буквально два или три года назад. Но они издавались еще в "Новом журнале" отрывками, я тогда их начал читать. Теперь у меня есть трехтомник, подаренный издательством "Авенариус". Когда я начал читать дневник подряд, я вдруг почувствовал, что не могу оторваться. Тогда я еще не планировал что-либо писать. А вот когда вклинился в "Балтийский архив", который выходит в том же "Авенариусе", тогда почувствовал, что появляется стержень. Потому что одного Бориса Реброва, которого я замыслил, еще читая дневники Поплавского, мне не хватало. Я думал, что это какая-то повесть или дневник, как "Морфий" Булгакова. Когда я прочитал статью Ирины Белобровцевой "Русская эмиграция: ось Тарту – Оксфорд – Харбин", я понял, что у меня есть сюжет, есть интрига. Но в какой степени Поплавский там присутствует? Я думаю, что не только один Поплавский, было еще несколько историй в том же "Балтийском архиве", люди теряли семьи, дети оставались без родителей, многие, кто покинул Россию вместе с Северо-Западной армией, прошли через тиф, который бушевал тогда в Нарве. Из этого суммарного впечатления я начал писать дневник моего героя, Бориса Реброва, в котором многое от Поплавского. Во-первых, потому что мне казалось, что Поплавский себя чувствует всегда одиноким, несмотря на то что он все-таки с отцом выбирается из России, но присутствие отца в его дневниках сиюминутное, мне казалось, будто его совсем нет, или он его почти не замечает. Ближе к тридцатым годам его дневник меня погружает в такую пучину переживаний, причем противоречивых переживаний, что я уже просто сам думал, что надо как-то это из себя выпустить, и начал потихоньку писать. Представил себе персонажа, который потерял всю свою семью и остается буквально один, не считая дяди, которого он винит в предательстве в какой-то степени и переживает одиночество.
– Я не раз говорил и сейчас с удовольствием повторю, пользуясь случаем, что считаю самым важным русским романом последнего десятилетия "Перехваченные письма" Анатолия Вишневского, книгу о Поплавском, написанную на основе его архива и архивов его друзей. Чрезвычайно интересной кажется жизнь Поплавского в современной литературе, появление все новых и новых книг, основанных на его архивах. Поплавский умер в 1935 году, когда ему было 32 года, а книги продолжают выходить. В частности, издательство "Гилея" сейчас занимается этим огромным проектом, и еще не все издано. Как вы объясняете загадку вечности Поплавского?
– Даже не знаю. Мне кажется, он погружался в какие-то бездны. Взять хотя бы тот эпизод из его жизни, когда он – это может прозвучать очень комично, а на меня это производит сильное впечатление, – когда он решил, что отвернется от всего мира, будет лежать на диване и ни с кем не будет разговаривать до тех пор, пока ему не ответит Иисус. Или у него есть одна строчка в романе "Домой с небес", глава начинается со слов: "Олег уже два дня не медитировал". А как он зачитывался Достоевским! Оторвавшись от книги, с трудом узнавал мир. Я понимаю, над этим скорее посмеются наши современники и скажут: какой чокнутый. А мне кажется, что в этой небольшой чокнутости как раз и заключался его феномен – бросить вызов всему человечеству, остаться один на один с бездной, уйти в книгу с головой. В те два дня, когда он пытался дождаться ответа от Иисуса, ему не было дела ни до кого. Мне кажется, в таком путешествии вглубь самого себя, к центру самого себя, и зарождались те всполохи, отчего мы потом находим, что он такой одинокий, такой противоречивый. То ему нет дела до критики, то он очень болезненно воспринимает критику. То он употребляет наркотики, то вдруг занимается спортом. То пишет о спорте, то, наоборот, уходит в глубокое пьянство. Это человек, которого разрывали какие-то силы, которые, может быть, посредством его самого пытались высказаться. Больше ничего даже предположить не могу.
– Когда мы с вами несколько лет назад говорили о первом вашем романе "Путешествие Ханумана на Лолланд", вы жаловались, что Таллин – маленький и скучный город, ничего не происходит. В вашем новом романе происходит сразу все, причем происходит в относительно небольшом кругу – в русской общине. Это похоже уже не на Ревель, а на Париж. Ревель, мне кажется, в вашем романе стал псевдонимом русского Парижа, согласитесь?
– Я даже не знаю, согласиться или нет, но что-то в этом духе есть. Потому что, когда я читал архивные материалы, я столкнулся именно с той бурлящей жизнью, о которой никогда не подозревал, которой сейчас нет. Все как-то сидят в своих комнатушках, и нет никакого бурления. Внутреннее бурление есть, но оно выплескивается в блоги, в сети, а это очень искусственное, люди перестали собой делиться, нет живого общения. В сравнении с нашим синтетическим существованием те годы были наполнены кипением подлинной и безумной жизни. Однако я не пытался перенести парижскую жизнь в Ревель, такой задачи я перед собой не ставил, наоборот, пытался воссоздать атмосферу тех лет, которая была и в Таллине, и в Тарту. Я не придумал фашистские партии, их целых две было: центр одной был в Берлине, к ней принадлежал писатель и бывший монархист Александр Черниговский-Чернявский, который неутомимо выпускал фашистские газеты, много выступал, устраивал собрания, а очаг Всероссийской фашистской партии, во главе которой был Родзаевский в Харбине, делали буквально из ничего два брата с сестрой Большаковы, они устроили такое движение в небольшом городке Тарту, что можно только диву даваться. Поэтому, я думаю, скорее не Париж, а именно, как оно и было, так оно и есть.
– А наркотики, кокаин, которые сыплются в вашей книге из каждой щели, – это тоже Ревель? Это уже совсем парижское...
– Есть парижское. Но если заглянуть в книгу Черниговского-Чернявского "Семь лун блаженной Бригитты" и в его рассказ, на основе которого он написал этот роман, то там и наркотики, и фальшивые документы, они в ходу, да еще в каком. Знаете, в заливе между Эстонией, Швецией и Финляндией контрабандистов было пруд пруди – это было нечто. Так что я не преувеличиваю.
– Вы говорили, что изучаете "Балтийский архив", который издает "Авенариус", а смотрели в библиотеке подшивки русскоязычных газет и журналов? Расскажите, пожалуйста, о тех изданиях, которые тогда выходили, много ли их было, какого направления, нашли ли вы что-то любопытное в литературном смысле?
– В основном я просматривал "Последние известия", пытался найти "Жизнь", но довольствовался фрагментами, которые встречались повсюду в исследовательских статьях, заглядывал в Waba Maa. Эти издания были очень интересные. У нас в Таллине, Ревеле в те годы, печатали и Ремизова, и того же Поплавского, и Зинаиду Гиппиус, фрагменты из ее дневника. Были интересные вещи, конечно. Меня в основном интересовали детали простой жизни, я хотел увидеть, что происходит, о чем пишут, как реагируют, какие шли споры. Были ссоры из-за всяких пустяков, и они раздувались до таких размеров. Я это описал, пустил на фоне основного сюжета.
– Самый известный русский литературный эмигрант в Эстонии – это Игорь Северянин, который жил там как раз в то самое время, когда происходит действие вашего романа – с 18-го по 41-й год.
– Я читал его письма и должен признаться, что не увидел, что он как-то может быть причастен к моему сюжету. Только один раз его упоминаю, так же Борис Вильде, тоже его упоминаю. Меня меньше всего интересовали исторические персонажи, я старался преобразовать исторических персонажей и даже у некоторых изменил имена, как у Чернявского, превратил его в Терниковского. Потому что меня отвлекала сама история, я решил уйти от самой исторической темы, да и вообще не было у меня такой цели написать исторический роман, я скорее писал просто роман, поэтому сделал некоторые изменения в угоду себе. Так скажем, даже прихоть у меня была такая, например, назвать речку Клеверной, хотя ее никто так не называл, или пустить ветку трамвайную там, где ее еще не было, намного раньше, просто ради метафоры.
– А действительно ли в Эстонии был объявлен сбор средств на снос православных церквей?
– Да, было дело, к сожалению, такие вещи были. И часовню снесли на русском рынке, была красивая такая часовня. Что делать, такие вещи случались. А что происходило в это время на территории СССР – страшно подумать.
– А кто этим занимался в Эстонии?
– Националисты. Для меня опять же важно, как на это реагируют именно русские эмигранты, о чем они говорят. Для них это было потрясение, об этом много писали. Это нельзя было не упомянуть – это был один из тех моментов, которые упомянуть необходимо. Я, собственно, так роман и строил – выбирал какие-то события и показывал, как они всплывают в сознании моих героев или в некоторых репликах. Но все равно основная задача шла параллельно с этим.
– Сейчас Эстония независима, снова есть русская политическая эмиграция, люди, которые мечтают о свержении теперь уже не большевиков, а Путина. Меня не оставляло ощущение, что в вашей книге где-то закопана сатира. Как-то соприкасается она с сегодняшним днем?
– Мне довольно часто говорят об этом. Более того, люди утверждают, что я намеренно провел такую параллель. Я бы сказал, что никаких параллелей я не проводил, я не люблю сатиру. Тут дело вот в чем: я пытался в этом романе высказаться, как обычно, не было никакой другой задачи. "Харбинские мотыльки" я писал абсолютно так же, как "Путешествие Ханумана на Лолланд". Я хотел уйти от сегодняшней действительности, для меня это был такой небольшой отпуск от нашей реальности. Этот роман я считаю наиболее автобиографическим, потому что в нем я высказал как раз все то, что я думаю, и в том числе о действительности, о политической так называемой борьбе, о массмедиа. Может быть, в какой-то степени это и привело к тому, что многим кажется, будто я намекаю на то, что нас грызет сегодня. Вот, говорят, часовню снесли, как памятник передвинули в 2007-м, язык заставляют учить, увольняют, кризис опять же. Признайся, говорят, наверняка ты пытался говорить о нашем времени. Нет, отвечаю, я совершенно не думал об этом. В конце концов, я не виноват, что наша действительность подражает истории.
– Вопрос, который, вероятно, вам никогда еще не задавал: как повлияли и повлияли ли вообще ваши пристрастия в кинематографе на то, что вы пишете? Я думаю, нашим слушателям будет интересно узнать, что вы – поклонник тайваньского режиссера Цая Минляна.
– Да, я просто огромный его поклонник. Его последний фильм "Бродячие собаки", мне кажется, самый мощный из всех, что я видел у него. Но я к тому времени уже закончил "Харбинских мотыльков", поэтому этот фильм не мог на меня повлиять. Может быть, вот эта созерцательность, он так пристально следует за своими героями, мне кажется, что я точно так же крался и следил за Борисом Ребровым, как Цай за своим Сяо-Каном. Возможно, тут есть что-то общее.
– Все постоянно говорят о том, что никто ничего не читает, что литература погибла, что тиражи падают, или существует какая-то мафия, которая получает все награды, признание, что все делается по кумовству в литературе. Но ваша судьба, мне кажется, опровергает все эти суждения. Каким-то непостижимым образом ваши книги, которые выходят в Таллине, в маленьком издательстве, то есть существуют вообще вне рынка, были номинированы и на "Букера", и на Русскую премию, сейчас вы получили премию "НОС", одну из лучших литературных премий в России, много хороших рецензий, много читателей. Как вы объясняете этот феномен?
– Трудно себе представить, как это происходит. Что касается последнего романа, то я старался писать именно так, как не пишут другие. Я даже не могу это объяснить, потому что я не так много читаю современную русскую литературу. Но я старался написать такое, чего еще не встречал. Использовал техники и стили, которые существовали именно в ту эпоху, в 20-30-е годы, и ограничивался ими, старался писать так, будто я не знаю, что будет после 40-го года. Я поставил себе правило – исключить себя и выкинуть вообще из головы представления о том, кто я такой. Я придумал себе автора, который жил в те годы и потом куда-то перебрался: может быть, в Швецию. Может быть, он жил, как Борис Ребров, а потом спустя годы написал всю эту историю. Когда писал "Харбинских мотыльков", я ощущал, как вгрызаюсь в себя, выкачиваю из себя переживания, вырываю из себя нервную ткань, очищаю от своей автобиографичности и передаю героям. Может быть, благодаря этому мне удавалось бурить еще глубже, залезть в какие-то скрытые резервуары. Работая над этим романом, я раскрыл очень много в себе чего-то такого, чего не знал раньше. Довольно просто писать то, что ты видел. Когда абстрагируешься от себя, в полном отстранении находишься, работаешь с теми переживаниями, которые тебя беспокоят, они помогают добраться до чего-то такого, что, может быть, почти бессознательное.
– Я думаю, что дух Поплавского вам покровительствует как ангел-хранитель.
– Лучше и не сказать. Я думаю, что да. Я прочитал Бориса Поплавского в 90 годы, к нам приезжал из Сорбонны Луи Аллен, он привез нам книги, которые были изданы в Париже, "Безобразов" и "Домой с небес", а также стихи. Тогда это для нас оказалось полным откровением. Мне тогда было 20 лет. Там было много всяких переживаний, поэтому роман стал глубоко личным тоже.