Ссылки для упрощенного доступа

Небесные сквозняки дуют без наших просьб


Фрагмент обложки "Сказок старого Вильнюса"
Фрагмент обложки "Сказок старого Вильнюса"

Город как способ противостояния смерти

Макс Фрай. Сказки старого Вильнюса: [рассказы]. – СПб.: Амфора. ТИД Амфора; ООО Петроглиф, 2013. – Том 2. – 480 с.

Дело, конечно, не в Вильнюсе. Хотя понятно, что не будь его – случись на его месте другой город, с другими улицами, другой памятью, другими складками пространства, в которых днями, годами, поколениями накапливается терпеливое время, – и "дело" обернулось бы совершенно иначе. Ну, с другими интонациями. С другими именами, предметными и физиогномическими подробностями. Запахами и звуками.

Правда, при всех вообразимых различиях дело оставалось бы точно тем же самым – просто потому, что от него вообще никуда не деться.
А именно – проживание и прояснение удела человеческого. С его неустранимыми константами: невозможностью, необратимостью, ограниченностью, уязвимостью, однократностью, обреченностью, непоправимостью – и с той единственной, что скрывается под всем этим вполне тавтологичным разнообразием имен и масок: со смертью.

Фраевский Вильнюс – как это обычно бывает с городами – способ противостоять смерти. Противоречить ей, противожить. Да, города вообще только для этого, по большому счету, и заводятся – но Вильнюс – особенный. Он все это устраивает на свой единственный лад.

Возможности для этого у него, как опять же водится, строго лимитированы: в историческом центре Вильнюса – всего сто восемь улиц, о них только и речь (видимо, автор полагает, что на окраинах, среди новостроек, волшебство не действует или действует не вполне, хотя чем дальше читаешь, тем очевиднее, что там оно просто пока не замечено как следует или еще не совсем созрело: времени накоплено недостаточно. Но город явно работает над этим). Поэтому не остается ничего другого, как выявлять в заданном объеме возможностей – неисчерпаемость.

Как и в первом томе "Сказок" (а перед нами – продолжающийся проект), автор строго выдерживает принцип: одна улица – одна история. Вернее, одна попавшая в эту улицу – хоть бы и случайно – судьба. И сюжет во всех этих судьбах, если совсем уж тщательно всмотреться, – проигрывается, по существу, один.

"Множество вариантов, – говорит Фрай устами одного из своих героев, – это то, что я люблю больше всего на свете". Но они же потому и варианты, что у них есть – и держит их все вместе – инвариант. И вот он.

Было – нечто непереносимое. Та или иная невозможность жизни: неизлечимая болезнь, смерть дорогого человека, тупик во всех биографических проектах, просто тот неустранимый и неизбежный факт, что жизнь в основном позади и многого существенного уже не вернуть, как бы ни хотелось. А после взаимодействия с улицей, после того, как на ней что-то – с самим ли человеком или вообще, на его глазах – происходит, – ситуация становится… нет, не то чтобы разрешимой. Мертвые не воскреснут. И утраченное не вернется. И коренное человеческое одиночество, в общем-то, тоже никуда не денется (хотя вот встретиться – и обрадоваться друг другу, и устроить нечто совместное – два одиночества очень даже могут). Но в ситуации становится возможным дышать. Намечаются новые, до тех пор не замечавшиеся пространства для существования.

Эта реальность полна кротовыми норами – в иные жизни, в иные возможности себя. И попасть в них можно, притом главным образом нечаянно, – из любой точки. О, не факт, что они окажутся лучше, а тем более легче той, что уже осуществилась. Они просто есть.

"Небесные сквозняки дуют без наших просьб, – бормочет на улице Антоколскё герой сказки "Шесть чуд", – ныне и присно, во веки веков, на сквозняках этих земля стоит. На сквозняках и еще, надо понимать, на клювах птиц-китоглавов, аминь".

(Правда, может случиться и такое, что, хлебнув настоя трав по случайно обретенному рецепту, вдруг – как безымянный герой с улицы Майронё – прожив впустую "семь звонких стеклянных лет, семь пустых оловянных лет, семь сонных деревянных лет" – проснешься в новую, настоящую жизнь, рядом с "самыми прекрасными в мире глазами". Чистейшее исполнение желаний, причем таких, какие усталый герой и чувствовать не отваживался. Но ведь, если совсем честно, автор не дает нам никаких убедительных подтверждений тому, что этот герой, дотоле снов не видевший, просто не увидел наконец один из них – или не умер…)

И вот этот сюжет, своим повторением в разных вариантах и на разных материалах – шлифуется, оттачивается. Обретает силу.

Так "Сто рыб", рисуемые по всему Вильнюсу героиней с улицы Жигиманту, не спасают, вопреки безумному и страстному желанию, ее умирающего учителя – но они живые, они плывут, и искусство заново обретает в них свои магические истоки. Или человек с безнадежным диагнозом, приехавший в город умирать и совершенно поначалу слепой к нему как к таковому – "Вильнюс так Вильнюс. Да какая разница" – нет, не излечивается, но попадает в особенную квартиру на улице Палангос, кружащую и петляющую по времени – всегда, всегда в пределах одного лета, уносящую его от смерти: "Лег спать в субботу первого сентября. И проснулся тоже в субботу. Четырнадцатого июля". Что из этого выйдет? Как с этим жить и долго ли? – совершенно непонятно, но время есть. Или, наконец, музыка, сыгранная на кларнете безнадежным неудачником с улицы Арсенало, ничего не меняет в его обстоятельствах, но вытворяет со слушателем – только что таким уверенным в своем понимании жизни и в своих достижениях – что-то невообразимое: "Выдающийся авторитет сидит на лавке, закрыв лицо руками, потому что сам не знает, смеется он или плачет сейчас, когда твердая скорлупа неба вдруг треснула над его головой и звук стал светом, свет – ангельским смехом, а смех – благодатным огнем, который, оказывается, был всегда, внутри и снаружи, везде, всем".

Было бы это все тем же самым без Вильнюса? Без его мягкого лета и зябкой зимы? Без характерных для города расстояний, его топографии и топонимики? Без вильнюсских кофеен – вместе со всем, что в них пьется, делается и говорится? ("четыре часа, пять чашек кофе, три глинтвейна, флягу коньяка и полбутылки рому на двоих…")

Вильнюс у Фрая, весь в целом – устройство для преобразования бытия. Правда, к необходимым его чертам принадлежат именно-вот-эти улицы со всеми их особенностями, локальной памятью, надышанной атмосферой.

Впрочем, очень важно и то, что город здесь – никоим образом не машина для исполнения желаний: нажми, дескать, на кнопочку – получишь требуемое. Он все равно поступает по-своему – по своим, неведомым нам, соображениям. Он живой и таинственный. На него невозможно рассчитывать, с ним необходимо считаться… хотя тоже, на самом деле, не слишком понятно как.

Нет, Фрай не утешает – и правильно делает: он хорошо понимает, что удел человеческий, по большому счету, безутешен. Он ищет возможностей жить параллельно этой безутешности – не переставая при этом смотреть ей в глаза.

Он лишь по видимости создает, наращивает и обогащает – не слишком вообще-то сам по себе богатый – вильнюсский текст русской культуры (хотя и это тоже, и теперь уж этот последний без Фрая едва ли будет мыслим). Дело же, мы помним, не в Вильнюсе – на самом деле его, конечно, занимает судьба человека в мире.

Я бы сказала, что от тома к тому – а перед нами всего-то второй, непрожитых улиц в старом городе остается еще много – фраевское вильнюсское повествование становится все мудрее и горше. Вильнюс истончается, сквозь него проступают архетипические черты (а в них почему-то узнается Вильнюс. Архетипика, она такая – принимает черты чего угодно. Иначе ведь ее и не увидишь).

Не чувствую ни малейших сомнений в том, что подобные, преображающие человека истории могли бы быть пережиты – да и переживаются, и наверняка даже каждый день – где угодно, хоть в Новолипецке, хоть в Нижнем Тагиле, хоть на стоянке оленеводов. Волшебство, происходящее здесь, всего лишь проявляется на уровне местной и частной человеческой жизни, ее мельчайших структур, вплоть до физиологии. Но проявляется оно там не потому, что ему есть особенное дело до человека, а скорее потому, что оно – везде.

И тем не менее, Вильнюс упорно кажется местом, особенно подходящим если не для проживания их, то для того, чтобы их выговаривать, делать видимыми для других – вне-вильнюсских жителей.

То, что структурное, так сказать, волшебство существования вдруг проявляется в Вильнюсе – связано не только с тем, что этот город – место актуального обитания автора и предмет его повседневного, а значит, наиболее точного, детально и терпеливо отшлифованного внимания, хотя это очень важно. Дело и в том, что Вильнюс вообще, похоже, хорошо улавливает волшебство – как чувствительная пленка. Можно же предположить, что есть города разной степени чувствительности к основам бытия, к их подвижности. Многие – сами по себе – наверняка грубее и глуше (и, значит, нуждаются в большем внимании).

Вильнюс – город пограничья, взаимопересечений (хотя бы – разных культур и языков), переходов. Город, у которого непредсказуемость – в числе коренных черт; в котором из области дремлющих возможностей может вынырнуть едва ли не что угодно – и куда угодно завести.

Он вообще горазд оборачиваться не тем, чем человек готов и склонен его видеть. По свидетельству Томаса Венцловы, например, еще в середине XIX века никому бы и в голову не пришло, что Вильнюс станет столицей Литвы и набирающих силу литовской культуры и литовского языка. Впрочем, Вильнюс Фрая – очень мало литовский, он скорее общечеловеческий; и колорит его – не этничный, он всего лишь локальный. Литовец, уж наверное, прочитал, пережил и описал бы его иначе – но тогда это был бы уже вильнюсский текст не русской, а литовской литературы. А мы имеем дело с одним из первых, видимо, образцов вильнюсского текста именно русской литературы в ее нарастающем, кажется, в последние годы интересе к общечеловеческому – специфически русского здесь тоже ничего нет. Это именно общечеловеческие смыслы и ситуации, пережитые на русском языке на материале литовского города с польской и русской памятью.

"Морали" у Фрая, пожалуй, нет – если разуметь ее как отчетливое, императивное послание о том, что следует и чего не следует делать, думать и чувствовать (хотя, пожалуй, послания типа "не отчаивайся" или "ищи дополнительные пространства для существования" здесь вполне прочитываются). А вот метафизика – явно есть. И еще (от метафизики не отделимая) "этика существования": этика отношений с миром как с субъектом взаимодействия – никогда, по определению, не понятным и уж тем более не подвластным нам до конца. Если подыскивать ей определение, это – этика вслушивания, этика чуткости и терпеливого внимания. И такой неотделимый от настоящего внимания компонент, как смирение, она тоже в себя включает – и на правах одного из главных: имей в виду и постарайся принять, что дело в этом мире – не в тебе. Ты его не просчитаешь, не подчинишь и не слишком-то используешь. Зато он тебя всегда чувствует – и никогда к тебе не безразличен, разве что виду не подает. Захочешь ему что-то сказать – он выслушает. Он даже, а отчего нет, исполнит иной раз тебе желания – со всей той прямотой и буквальностью, с какой ты их выскажешь (плюс десять в декабре? – да пожалуйста. Цветущий шиповник посреди зимы? – да сколько угодно. И изволь потом принимать это во внимание.) Просто реагировать он всякий раз будет в конечном счете так, как это свойственно ему.

"Все что угодно могу натворить, – думает ошеломленный чудесами Томас с улицы Антоколскё, нащупывая в кармане подарок шестилетней племянницы – веточку, обернутую малиновой фольгой от шоколада. – То есть вообще все, что взбредет в голову, я – могу. И весь мир сейчас приподнялся на цыпочки, смотрит на меня, слушает, ждет, чего я решу".

(Впрочем, кто сказал, что Томас не обольщается? И что мир, его слушая, не посмеивается тихонько про себя, не думает: "Ну-ну, я тебе такое устрою…"?)

Надо успеть сказать, пока текст не кончился: важная часть книги – фотографии. Сделанные самим автором и впрямую сказок не иллюстрирующие, образующие скорее дополнительный, параллельный им и самоценный ряд, они в точности так же, как слова, разве что иными средствами, изображают пересечение внешнего и внутреннего миров – зыбкую переходную зону между ними, которая, однако, при всей своей зыбкости, подана как полноценная, суверенная и большая область существования. В ней-то герои "Сказок" и живут – а что, мы разве нет?
Жизнь велика. В центре Вильнюса – целых сто восемь улиц. На наш век хватит.


Материалы по теме

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG