Издательство Ad Marginem совместно с Центром современной культуры "Гараж" перевыпустило "Московский дневник" одного из самых странных немецких авторов прошлого века, философа, эссеиста Вальтера Беньямина (1892–1940). Первое издание, увы, не очень-то заметили, а жаль: это не только "документ эпохи" и драгоценное внешнее свидетельство о Москве зимы 1926–1927 годов, перед нами отчет о состоянии сознания левого европейского интеллигента, который (как тютчевская подстреленная птица) хочет, но не может пойти на службу стране победившей пролетарской революции. С одной стороны, Беньямин страстно антибуржуазен, с другой – его мучает именно невозможность в полной мере предаться буржуазным привычкам вроде поедания марципана и чтения Пруста (Беньямин, конечно, делает в Москве и первое и второе, но на советском бесприютном фоне сие уютное домашнее времяпрепровождение выглядит нарочито дендистским, упадническим, декадентским). Плюс несчастная любовь к Асе Лацис, что превращает чтение "Московского дневника" в занятие душераздирающее (хотя и не без комизма). Плюс вечный сюжет под названием "немец в России". Вот о нем, в связи с переизданием беньяминового дневника, и поговорим.
Немец въезжает в Московию, прижимая к груди блокнот. Он озирается по сторонам, приглядывается, любопытствует. Его башмаки покрываются жирной грязью, его нос пухнет от избыточной пахучести окружающих тел и вещей, в уши лезут длинные варварские слова, оснащенные мохнатыми суффиксами-многоножками. В него пытаются влить хмельное и запихнуть мясное, такое же жирное, как и грязь на его обуви. Конечно, это не вся правда. Прежде всего, это может быть вовсе не немец, а француз или англичанин, и даже бедолага-итальянец. Но для русского все они суть немцы, ибо они – не мы, и к тому же немы. Насчет первого – кто же будет спорить, а вот насчет второго русский человек ошибается, да еще как. Немец вовсе не нем уже потому, что неленив и любопытен, чужой язык изучает быстро, да так, что порой и за местного сойдет. И тогда аборигены могут запросто принять его за своего и по-свойски спросить на улице что-нибудь эдакое, например, знает ли он код подъезда вот этого дома. К тому же немец вполне может оказаться немкой, например Катариной Венцль.
В 1994 году молодой филолог Катарина Венцль приезжает в Москву работать над диссертацией и совершенствовать свой уже к тому времени неслабый русский. Она начинает писать дневник, именно по-русски – в автодидактических целях. Венцль ведет его три года; а еще через 14 лет эту довольно скандальную книгу издает "Новое литературное обозрение". Несмотря на то что "Московский дневник" Венцль битком набит знаменитыми культурными героями первого постсоветского десятилетия, от Владимира Сорокина до Авдея Тер-Оганьяна (и представлены они там, так сказать, "в халате и невыразимых", непарадно), его публикация шума не наделала. Это доказывает, что эпоха "веселых девяностых" канула безвозвратно, превратившись в историю, этот удел тихих академичных гуманитариев и авторов раздела "Библиография". Впрочем, чуть меньше полутора лет назад в программе "Поверх барьеров" мой коллега Дмитрий Волчек отметил выход дневника Венцль беседой с самой диаристкой. Послушать ее можно здесь, а вот небольшая выдержка из того интервью:
Катарина Венцль: Я не задавалась задачей написать книгу, так само по себе получилось. Изначально я решила не писать книгу, а вести дневник. А вела я его на русском языке в качестве упражнения, я таким образом проверяла свои знания русского языка: могу ли я описывать то, что я вижу, правильно записывать разговоры, которые я слышу, речь. Язык не может надоесть, язык – это стихия, в которой я обитаю, оторвать его от себя или себя от него немыслимо. Я не вижу никакой необходимости так сделать, мне вполне комфортно с ним. Могу даже сказать, что по-своему он стал для меня домом, такой родиной, которую я всюду ношу с собой, поэтому мне и не обязательно всегда находиться в России, она ведь всегда со мной. Что касается романтического к нему отношения, то, нет, оно не пропало, оно сохранилось отчасти. Я считаю, что с языком, как и с человеком: чем лучше ты его узнаешь, тем меньше остается романтики, но если ухаживать за этими отношениями, если их беречь, то романтику можно в какой-то степени сохранить. В русском языке есть нечто такое, что мне долгое время позволяло легче установить контакт с другими людьми. То есть у меня долгое время человеческие отношения налаживались через русский язык, он для меня стал языком межчеловеческого общения. Но обосновано ли это обстоятельство какими-то определенными его качествами, я затрудняюсь сказать. На месте русского языка мог оказаться и итальянский язык, который я довольно интенсивно изучала. Если бы я продолжала эти занятия, может быть, итальянский стал бы выполнять эту роль. В иностранных языках меня всегда притягивала возможность сменить мир, в котором я живу, и свой собственный образ, имидж, если хотите.
(…)
Дмитрий Волчек: А люди, которые говорят на этом языке? Вот вы приехали в Москву, и у вас сложились два круга общения, достаточно близких социально: это академическая среда, с которой вы профессионально общались, и литературно-художественная богема начала 90-х. Что вас в этих людях удивляло, поражало, притягивало, казалось очень непонятным, русским, специфическим, а что раздражало?
Катарина Венцль: Меня притягивало в академической среде, а также в литературно-художественной богеме, наверное, менее опосредованное отношение к жизни, невнимание к буржуазным ценностям. Казалось, что эти люди в гораздо меньшей мере озабочены обустройством своей внешней жизни, внешней стороны жизни, быта, чем построением своего внутреннего мира. Эта позиция была созвучна моей. Что касается богемы, то меня притягивала открытость, простота в общении, легкость, с которой можно было договориться о встрече, прийти в гости, в какой-то мере даже необязательность в отношениях, летучесть, ирония. Это, правда, те же качества, которые через какое-то время стали меня раздражать. В этих людях мне нравилась кажущаяся непредвзятость, с которой относились ко мне. Я, по сути, была никем, какой-то аспиранткой Института русского языка Академии наук, а для многих мое самое интересное качество заключалось в том, что я была иностранкой, к тому же с заветного Запада, немкой. В том числе это качество стало ключом к этой среде. Через некоторое время я стала тяготиться тем, что очень часто заостряли на этом моем качестве внимание. Я, со своей стороны, старалась слиться со средой, я нисколько не хотела выставлять напоказ свое происхождение. Что касается академической среды, я, пока училась в аспирантуре, состояла скорее в трудовых отношениях с этими людьми, дружественные отношения появились уже после того, как я защитила диссертацию и уехала в Германию. Что касается русских качеств, то, честно говоря, я об этом не задумывалась никогда, мне и сравнить было особо не с чем или не с кем, и до своего переезда в Россию я не общалась с такой средой, я ходила в школу, затем училась в университете, общалась с одноклассниками, со студентами, своими однокашниками, со студентами Высшей школы музыки, но они в большинстве своем не были неформалами, занимались классической музыкой, были вполне буржуазными людьми.
Дмитрий Волчек: Вы познакомились в Москве и со многими людьми, которые стали знаменитостями. Я думаю, поклонникам Владимира Сорокина будет очень интересно прочитать в вашем дневнике описание, как выходили его первые книги еще очень маленькими тиражами – 500-100 экземпляров. И гора книг лежала на полу в квартире, где вы жили, и среди этих книг прятали бутылки с водкой.
Катарина Венцль: Да, было и такое. Надо сказать, что с Сорокиным я пересекалась несколько раз в разных местах, но поскольку мы никогда не говорили лично, я даже не уверена, что он увязывал мой голос, который слышал, когда я подходила к телефону в той квартире, где я тогда снимала комнату, с моим внешним образом. Это немножко странная история: мы были косвенно знакомы, но лично не общались, даже когда он приходил в квартиру — были такие моменты, когда я сидела в своей комнате и не выходила оттуда. Так что это знакомство, скорее, заочное. Читала его книги, тем более что они там были в большом количестве, мне было очень интересно познакомиться с ними.
Но от хронологически последнего "Московского дневника" вернемся к нашей теме "немец в России". Чуть меньше чем за пятьсот лет до Катарины Венцль в Московии дважды подолгу жил Сигизмунд Герберштейн, посланник Максимилиана I, императора Священной Римской Империи Германской Нации. Вернувшись, он издал "Записки о Московии", в которых открыл любопытствующему читателю удивительную страну на северо-востоке от Речи Посполитой. Книга по-немецки подробна и довольно благожелательна. Стилем и тоном это сочинение не отличается от прочих западных травелогов – от Марко Поло до Джонатана Свифта, разве что оно несколько переполнено разведывательной информацией, но на это глупо сетовать, памятуя, сколько различных функций совмещали в себе тогдашние дипломаты. Впрочем, Герберштейн не впадает в полное занудство, украшая повествование такими, например, историями: "Есть в Москве один немецкий кузнец по имени Иордан, который женился на русской. Прожив некоторое время с мужем, она как-то раз ласково обратилась к нему со следующими словами: “Дражайший супруг, почему ты меня не любишь”? Муж ответил: “Да я сильно люблю тебя”. – “Но у меня нет еще, – говорит жена, – знаков любви”. Муж стал расспрашивать, каких знаков ей надобно, на что жена отвечала: “Ты ни разу меня не ударил”. – “Побои, – ответил муж, – разумеется, не казались мне знаками любви, но в этом отношении я не отстану”. Таким образом немного спустя он весьма крепко побил ее и признавался мне, что после этого жена ухаживала за ним с гораздо большей любовью. В этом занятии он упражнялся затем очень часто и в нашу бытность в Московии сломал ей, наконец, шею и ноги". История замечательная и вполне достойная пера московского писателя Владимира Сорокина, в залежах книг которого Катарина Венцль прятала от своего запойного русского квартирного хозяина водку.
Спустя четыреста лет после Герберштейна в Московию, только теперь уже не великокняжескую, а совдеповскую, приезжает Вальтер Беньямин. Герберштейн оказался в Московии в промежутке между произнесением роковых слов про Третий Рим и воплощением оных в опричном гиньоле. Беньямин посетил столицу Третьего Интернационала точно посредине между двумя масштабными конвейерными гиньолями – как в Московии, так и в прочей Европе. Имперский дипломат общался с разными слоями населения, левый публицист и философ – в основном с культурными энтузиастами и партийными бонзами средней руки. Герберштейн следовал долгу, Беньямин – эротическому влечению, политической страсти и литераторскому честолюбию. Как и следовало ожидать, последний проиграл все. Невнятная Ася Лацис осталась недоступной, продержав на близком, но недосягаемом расстоянии пылкого интеллектуала. Важный Карл Радек остался недоволен статьей Беньямина о Гете, и карьера коминтерновского писаки, слава Богу, не удалась. Холод, голод, хаос. "После обеда я совсем ненадолго навещаю Асю. У них с Райхом спор по поводу квартирных дел, и она выставляет меня. Я читаю в своей комнате Пруста, поглощая при этом марципан". Что делать нежному европейцу в этой варварской, хотя и столь многообещающей стране? Да-да, утешаться Прустом и марципаном. А потом уехать домой: "С большим чемоданом на коленях я плача ехал по сумеречным улицам к вокзалу". В большом чемодане лежали детские игрушки, которые Беньямин коллекционировал, и "Московский дневник".
"Сумка неподъемна, чемодан все опрокидывается вместо того, чтобы катиться... Только при просвечивании ручной клади непосредственно перед посадкой в самолет меня все же спрашивают, что я это везу в своей сумке такое непросвечиваемое. "Фотографии, – отвечаю я, загибая первый палец. – Книгу, – загибая второй. – Дневники". Так заканчивается "Москва, 1994–1997" Катарины Венцль. Венцль писала свой московский дневник, скорее всего, имея в виду Беньямина. Действительно, некоторые места схожи самым удивительным образом. Беньямин: "Это торговки без лицензии. У них нет денег, чтобы купить лицензию на лоток, и нет времени, чтобы оформить ее на день или неделю. Когда появляется милиционер, они разбегаются со своим товаром". Венцль: "Старушки, нелегально продающие медикаменты на улице, постоянно оглядываясь, для конспирации заходят со мной в близлежащий продовольственный магазин, чтобы свершить там операцию обмена лекарственных средств на финансовые... Время от времени их разгоняет милиция; старушки разлетаются, как испуганные вороны..." Или это не подсознательное цитирование автора-предшественника, а цитата из московской жизни 20-х, разыгранная жителями столицы восемьдесят лет спустя? Не один автор цитирует другого, а одна жизнь цитирует другую? Или московитская жизнь просто не меняется и московское время неизменно? Как и ее предшественники, Венцль оказалась в Московии в промежуточное время: между крахом советского Третьего Рима и объявлением о строительстве нового, гэбэшно-газпромовского. Как и Герберштейн с Беньямином, Венцль много общается с бонзами, только это очень специальные бонзы, герои маргинальной культуры. Но для обычного постсоветского обывателя эти люди – трэш, как и вся московская жизнь вокруг Венцль. Воплощением трэша становится тот самый хозяин одной из ее съемных квартир. Чувства, которые испытывает немка к этому деятелю современной культуры, по интенсивности не уступают чувствам Вальтера Беньямина к деятельнице современной культуры 20-х годов Асе Лацис. Только, в отличие от Беньямина, мотивация московских бытовых и культурных страданий Венцль возникает не до, а в разгар жизни здесь.
В конце концов, немецкие страдания в России превратились в книги. "Что для русского хорошо, то для немца – карачун!" – сказал чудной русский фельдмаршал. В случае Вальтера Беньямина и Катарины Венцль он ошибся. Обитателям Московии в их дневниках совсем не хорошо. Авторам, мягко говоря, тоже неуютно. Впрочем, обе стороны в результате оказались в выигрыше. Русский читатель получил две забавные и поучительные (и в разной степени страшные) книги. Авторы же понабрались опыта, который в случае Беньямина не помог (такое бывает), а в случае Венцль оказался явно благотворным (такое тоже случается). Вот и не верь после этого в прогресс!
Немец въезжает в Московию, прижимая к груди блокнот. Он озирается по сторонам, приглядывается, любопытствует. Его башмаки покрываются жирной грязью, его нос пухнет от избыточной пахучести окружающих тел и вещей, в уши лезут длинные варварские слова, оснащенные мохнатыми суффиксами-многоножками. В него пытаются влить хмельное и запихнуть мясное, такое же жирное, как и грязь на его обуви. Конечно, это не вся правда. Прежде всего, это может быть вовсе не немец, а француз или англичанин, и даже бедолага-итальянец. Но для русского все они суть немцы, ибо они – не мы, и к тому же немы. Насчет первого – кто же будет спорить, а вот насчет второго русский человек ошибается, да еще как. Немец вовсе не нем уже потому, что неленив и любопытен, чужой язык изучает быстро, да так, что порой и за местного сойдет. И тогда аборигены могут запросто принять его за своего и по-свойски спросить на улице что-нибудь эдакое, например, знает ли он код подъезда вот этого дома. К тому же немец вполне может оказаться немкой, например Катариной Венцль.
В 1994 году молодой филолог Катарина Венцль приезжает в Москву работать над диссертацией и совершенствовать свой уже к тому времени неслабый русский. Она начинает писать дневник, именно по-русски – в автодидактических целях. Венцль ведет его три года; а еще через 14 лет эту довольно скандальную книгу издает "Новое литературное обозрение". Несмотря на то что "Московский дневник" Венцль битком набит знаменитыми культурными героями первого постсоветского десятилетия, от Владимира Сорокина до Авдея Тер-Оганьяна (и представлены они там, так сказать, "в халате и невыразимых", непарадно), его публикация шума не наделала. Это доказывает, что эпоха "веселых девяностых" канула безвозвратно, превратившись в историю, этот удел тихих академичных гуманитариев и авторов раздела "Библиография". Впрочем, чуть меньше полутора лет назад в программе "Поверх барьеров" мой коллега Дмитрий Волчек отметил выход дневника Венцль беседой с самой диаристкой. Послушать ее можно здесь, а вот небольшая выдержка из того интервью:
Катарина Венцль: Я не задавалась задачей написать книгу, так само по себе получилось. Изначально я решила не писать книгу, а вести дневник. А вела я его на русском языке в качестве упражнения, я таким образом проверяла свои знания русского языка: могу ли я описывать то, что я вижу, правильно записывать разговоры, которые я слышу, речь. Язык не может надоесть, язык – это стихия, в которой я обитаю, оторвать его от себя или себя от него немыслимо. Я не вижу никакой необходимости так сделать, мне вполне комфортно с ним. Могу даже сказать, что по-своему он стал для меня домом, такой родиной, которую я всюду ношу с собой, поэтому мне и не обязательно всегда находиться в России, она ведь всегда со мной. Что касается романтического к нему отношения, то, нет, оно не пропало, оно сохранилось отчасти. Я считаю, что с языком, как и с человеком: чем лучше ты его узнаешь, тем меньше остается романтики, но если ухаживать за этими отношениями, если их беречь, то романтику можно в какой-то степени сохранить. В русском языке есть нечто такое, что мне долгое время позволяло легче установить контакт с другими людьми. То есть у меня долгое время человеческие отношения налаживались через русский язык, он для меня стал языком межчеловеческого общения. Но обосновано ли это обстоятельство какими-то определенными его качествами, я затрудняюсь сказать. На месте русского языка мог оказаться и итальянский язык, который я довольно интенсивно изучала. Если бы я продолжала эти занятия, может быть, итальянский стал бы выполнять эту роль. В иностранных языках меня всегда притягивала возможность сменить мир, в котором я живу, и свой собственный образ, имидж, если хотите.
(…)
Дмитрий Волчек: А люди, которые говорят на этом языке? Вот вы приехали в Москву, и у вас сложились два круга общения, достаточно близких социально: это академическая среда, с которой вы профессионально общались, и литературно-художественная богема начала 90-х. Что вас в этих людях удивляло, поражало, притягивало, казалось очень непонятным, русским, специфическим, а что раздражало?
Катарина Венцль: Меня притягивало в академической среде, а также в литературно-художественной богеме, наверное, менее опосредованное отношение к жизни, невнимание к буржуазным ценностям. Казалось, что эти люди в гораздо меньшей мере озабочены обустройством своей внешней жизни, внешней стороны жизни, быта, чем построением своего внутреннего мира. Эта позиция была созвучна моей. Что касается богемы, то меня притягивала открытость, простота в общении, легкость, с которой можно было договориться о встрече, прийти в гости, в какой-то мере даже необязательность в отношениях, летучесть, ирония. Это, правда, те же качества, которые через какое-то время стали меня раздражать. В этих людях мне нравилась кажущаяся непредвзятость, с которой относились ко мне. Я, по сути, была никем, какой-то аспиранткой Института русского языка Академии наук, а для многих мое самое интересное качество заключалось в том, что я была иностранкой, к тому же с заветного Запада, немкой. В том числе это качество стало ключом к этой среде. Через некоторое время я стала тяготиться тем, что очень часто заостряли на этом моем качестве внимание. Я, со своей стороны, старалась слиться со средой, я нисколько не хотела выставлять напоказ свое происхождение. Что касается академической среды, я, пока училась в аспирантуре, состояла скорее в трудовых отношениях с этими людьми, дружественные отношения появились уже после того, как я защитила диссертацию и уехала в Германию. Что касается русских качеств, то, честно говоря, я об этом не задумывалась никогда, мне и сравнить было особо не с чем или не с кем, и до своего переезда в Россию я не общалась с такой средой, я ходила в школу, затем училась в университете, общалась с одноклассниками, со студентами, своими однокашниками, со студентами Высшей школы музыки, но они в большинстве своем не были неформалами, занимались классической музыкой, были вполне буржуазными людьми.
Дмитрий Волчек: Вы познакомились в Москве и со многими людьми, которые стали знаменитостями. Я думаю, поклонникам Владимира Сорокина будет очень интересно прочитать в вашем дневнике описание, как выходили его первые книги еще очень маленькими тиражами – 500-100 экземпляров. И гора книг лежала на полу в квартире, где вы жили, и среди этих книг прятали бутылки с водкой.
Катарина Венцль: Да, было и такое. Надо сказать, что с Сорокиным я пересекалась несколько раз в разных местах, но поскольку мы никогда не говорили лично, я даже не уверена, что он увязывал мой голос, который слышал, когда я подходила к телефону в той квартире, где я тогда снимала комнату, с моим внешним образом. Это немножко странная история: мы были косвенно знакомы, но лично не общались, даже когда он приходил в квартиру — были такие моменты, когда я сидела в своей комнате и не выходила оттуда. Так что это знакомство, скорее, заочное. Читала его книги, тем более что они там были в большом количестве, мне было очень интересно познакомиться с ними.
Но от хронологически последнего "Московского дневника" вернемся к нашей теме "немец в России". Чуть меньше чем за пятьсот лет до Катарины Венцль в Московии дважды подолгу жил Сигизмунд Герберштейн, посланник Максимилиана I, императора Священной Римской Империи Германской Нации. Вернувшись, он издал "Записки о Московии", в которых открыл любопытствующему читателю удивительную страну на северо-востоке от Речи Посполитой. Книга по-немецки подробна и довольно благожелательна. Стилем и тоном это сочинение не отличается от прочих западных травелогов – от Марко Поло до Джонатана Свифта, разве что оно несколько переполнено разведывательной информацией, но на это глупо сетовать, памятуя, сколько различных функций совмещали в себе тогдашние дипломаты. Впрочем, Герберштейн не впадает в полное занудство, украшая повествование такими, например, историями: "Есть в Москве один немецкий кузнец по имени Иордан, который женился на русской. Прожив некоторое время с мужем, она как-то раз ласково обратилась к нему со следующими словами: “Дражайший супруг, почему ты меня не любишь”? Муж ответил: “Да я сильно люблю тебя”. – “Но у меня нет еще, – говорит жена, – знаков любви”. Муж стал расспрашивать, каких знаков ей надобно, на что жена отвечала: “Ты ни разу меня не ударил”. – “Побои, – ответил муж, – разумеется, не казались мне знаками любви, но в этом отношении я не отстану”. Таким образом немного спустя он весьма крепко побил ее и признавался мне, что после этого жена ухаживала за ним с гораздо большей любовью. В этом занятии он упражнялся затем очень часто и в нашу бытность в Московии сломал ей, наконец, шею и ноги". История замечательная и вполне достойная пера московского писателя Владимира Сорокина, в залежах книг которого Катарина Венцль прятала от своего запойного русского квартирного хозяина водку.
Спустя четыреста лет после Герберштейна в Московию, только теперь уже не великокняжескую, а совдеповскую, приезжает Вальтер Беньямин. Герберштейн оказался в Московии в промежутке между произнесением роковых слов про Третий Рим и воплощением оных в опричном гиньоле. Беньямин посетил столицу Третьего Интернационала точно посредине между двумя масштабными конвейерными гиньолями – как в Московии, так и в прочей Европе. Имперский дипломат общался с разными слоями населения, левый публицист и философ – в основном с культурными энтузиастами и партийными бонзами средней руки. Герберштейн следовал долгу, Беньямин – эротическому влечению, политической страсти и литераторскому честолюбию. Как и следовало ожидать, последний проиграл все. Невнятная Ася Лацис осталась недоступной, продержав на близком, но недосягаемом расстоянии пылкого интеллектуала. Важный Карл Радек остался недоволен статьей Беньямина о Гете, и карьера коминтерновского писаки, слава Богу, не удалась. Холод, голод, хаос. "После обеда я совсем ненадолго навещаю Асю. У них с Райхом спор по поводу квартирных дел, и она выставляет меня. Я читаю в своей комнате Пруста, поглощая при этом марципан". Что делать нежному европейцу в этой варварской, хотя и столь многообещающей стране? Да-да, утешаться Прустом и марципаном. А потом уехать домой: "С большим чемоданом на коленях я плача ехал по сумеречным улицам к вокзалу". В большом чемодане лежали детские игрушки, которые Беньямин коллекционировал, и "Московский дневник".
"Сумка неподъемна, чемодан все опрокидывается вместо того, чтобы катиться... Только при просвечивании ручной клади непосредственно перед посадкой в самолет меня все же спрашивают, что я это везу в своей сумке такое непросвечиваемое. "Фотографии, – отвечаю я, загибая первый палец. – Книгу, – загибая второй. – Дневники". Так заканчивается "Москва, 1994–1997" Катарины Венцль. Венцль писала свой московский дневник, скорее всего, имея в виду Беньямина. Действительно, некоторые места схожи самым удивительным образом. Беньямин: "Это торговки без лицензии. У них нет денег, чтобы купить лицензию на лоток, и нет времени, чтобы оформить ее на день или неделю. Когда появляется милиционер, они разбегаются со своим товаром". Венцль: "Старушки, нелегально продающие медикаменты на улице, постоянно оглядываясь, для конспирации заходят со мной в близлежащий продовольственный магазин, чтобы свершить там операцию обмена лекарственных средств на финансовые... Время от времени их разгоняет милиция; старушки разлетаются, как испуганные вороны..." Или это не подсознательное цитирование автора-предшественника, а цитата из московской жизни 20-х, разыгранная жителями столицы восемьдесят лет спустя? Не один автор цитирует другого, а одна жизнь цитирует другую? Или московитская жизнь просто не меняется и московское время неизменно? Как и ее предшественники, Венцль оказалась в Московии в промежуточное время: между крахом советского Третьего Рима и объявлением о строительстве нового, гэбэшно-газпромовского. Как и Герберштейн с Беньямином, Венцль много общается с бонзами, только это очень специальные бонзы, герои маргинальной культуры. Но для обычного постсоветского обывателя эти люди – трэш, как и вся московская жизнь вокруг Венцль. Воплощением трэша становится тот самый хозяин одной из ее съемных квартир. Чувства, которые испытывает немка к этому деятелю современной культуры, по интенсивности не уступают чувствам Вальтера Беньямина к деятельнице современной культуры 20-х годов Асе Лацис. Только, в отличие от Беньямина, мотивация московских бытовых и культурных страданий Венцль возникает не до, а в разгар жизни здесь.
В конце концов, немецкие страдания в России превратились в книги. "Что для русского хорошо, то для немца – карачун!" – сказал чудной русский фельдмаршал. В случае Вальтера Беньямина и Катарины Венцль он ошибся. Обитателям Московии в их дневниках совсем не хорошо. Авторам, мягко говоря, тоже неуютно. Впрочем, обе стороны в результате оказались в выигрыше. Русский читатель получил две забавные и поучительные (и в разной степени страшные) книги. Авторы же понабрались опыта, который в случае Беньямина не помог (такое бывает), а в случае Венцль оказался явно благотворным (такое тоже случается). Вот и не верь после этого в прогресс!