Дочь высокопоставленного китайского коммуниста и русской дворянки. Модная девушка, танцующая твист на закрытых вечеринках в Пекине. Фанатичная хунвейбинка времен "культурной революции", отсидевшая при Мао Цзедуне, реабилитированная при Дэн Сяопине и живущая в номенклатурном доме возле площади Тяньаньмэнь, куда залетают пули, выпущенные при разгоне студенческой демонстрации. Все эти образы – часть одной судьбы, легшей в основу документальной повести Александра Архангельского "Русский иероглиф", которая выходит в октябрьском номере журнала "Знамя", а затем отдельной книгой будет опубликована Редакцией Елены Шубиной (издательство АСТ).
По словам автора, "Русский иероглиф" – это заключительная часть трилогии о людях, "живущих счастливую жизнь сквозь трагедии 20 и 21-го веков".
В интервью Сибирь.Реалии Александр Архангельский открыл рецепт счастья своей героини, а также рассказал о том, как можно было жить в ХХ веке и не быть его жертвой.
– Сколько имен у героини вашей книги?
– Ее можно звать Инна Миновна Ли, Инна Александровна Ли, Ли Иннань. Выбирайте любой вариант.
– Как произошло ваше знакомство?
– Мы познакомились в Пекине в 2003 году, когда снимали фильм о Пекинской национальной библиотеке. Нам нужен был человек, имеющий читательский билет и свободно говорящий по-русски. Этим человеком оказалась Инна. Также мы познакомились с ее мамой, которая была ещё жива в то время и носила китайское имя Ли Ша. По-русски же она звалась Елизавета Павловна Кишкина – двоюродная сестра того самого Николая Кишкина, последнего и. о. председателя Временного правительства, принявшего пост после того, как Керенский бежал. На этом посту Кишкину удалось проработать всего один день – 25 октября 1917 года, пытаясь организовать сопротивление большевикам в Петрограде.
– По материнской линии Инна Ли – русская дворянка, а по отцовской – китайская коммунистка? Как это случилось?
– Через её семью прошла вся история ХХ века. Папа – китаец, один из основателей Китайской Компартии, приехавший в СССР по коминтерновским делам. Советские коллеги отца звали его "Александр". Тогда у всех китайцев-коммунистов, живших в Москве, были вторые русские имена.
Он надеялся, что Красная армия войдет и поддержит восстание в крупных китайских городах
– Как "Александр" попал в Советский Союз?
– В Китае он был известен как Ли Лисань, юноша из обеспеченной по китайским меркам – богатой и образованной – семьи. Его отец даже содержал конфуцианскую школу. Однако ещё в молодости Ли Лисань разочаровался в конфуцианстве, потому что это учение ставит женщину ниже нижнего и не признает интеллектуальным субъектом. Для конфуцианцев только "благородный муж" является идеалом.
– Ли Лисань выступал за эмансипацию женщин?
– В том числе. Он рано женился и уехал во Францию, как многие его сверстники, чья юность пришлась на Синьхайскую революцию, в 1911 году свергнувшую монархию в Китае. Они ехали учиться на Запад. Им пообещали места в университете, но немедленно по приезде отправили работать на завод.
– Кто обещал?
– Существовали некие французские гранты. Но на самом деле в Китае просто вербовали рабочую силу, соблазняя молодежь европейским образованием.
– Оскал капитализма.
– Звериный, я бы сказал. Ли Лисань быстро сделался настоящим марксистом, связался с французскими рабочими, которые устраивали забастовки. Через некоторое время его выслали из Франции, поскольку он участвовал в захвате университета, который создавался для бедных китайских эмигрантов, но отдан был представителям элитарных семей. В Китай он вернулся убежденным коммунистом и в 1921 году участвовал в создании китайской компартии, отправился в родную провинцию Хунань, где секретарём райкома был Мао Цзэдун. Там он возглавил профсоюзное движение. Позже он фактически единолично остался "на хозяйстве" в ЦК. Потом – Ухань, Шанхай, участие в создании китайской армии… Ли Лисань тогда верил в немедленную всемирную революцию, призывал к началу боевых действий в борьбе за права рабочего класса. При этом он надеялся, что Красная армия войдет и поддержит восстание в крупных китайских городах.
Однако советское правительство не захотело вводить войска. Более того, Ли Лисаня вызвали в Москву, в Коминтерн, как чересчур радикального борца за освобождение народа. Троцкистом его не объявили, но дело шло к этому. Ему пришлось долго объясняться с руководством Коминтерна, давая показания о том, почему люди погибли в результате поддержанных им беспорядков. В СССР он познакомился с будущей своей женой Елизаветой Павловной, которая успела поработать в Хабаровске и во Владивостоке, уехав из Москвы в Дальневосточное книжное издательство. А потом в Москву вернулась.
– Она скрывалась от возможных репрессий?
– В мемуарах она описывает отъезд на Дальний Восток как свой юношеский порыв. А главное, судьба ее как будто бы готовила к будущей встрече с отцом ее дочерей, потому что в издательстве она впервые познакомилась с китайцами, прониклась к ним симпатией. "Александр" долго уговаривал Елизавету Павловну выйти за него замуж. Она боялась, что его могут отправить обратно в Китай, оставив её соломенной вдовой, да ещё с детьми. Умный Ли Лисань водил Елизавету Павловну к своим знакомым китайцам, женившихся на русских, убеждал, что все будет хорошо. В конце концов она согласилась. В 1943-м у них родилась Инна, а 46-м Ли Лисаня позвали на родину, где он фактически руководил Харбином. Мы бы сказали сейчас: мэр города, но тогда его пост назывался "член Северо-Восточного бюро ЦК".
Чтобы выступать перед судом, он, сидя в тюрьме, за полтора года выучил русский язык
– Кажется, в 1930-е он успел немного посидеть в Советском Союзе?
– По меркам того времени совсем недолго. Он провел в тюрьме около года. Но ему страшно повезло, потому что он попал на "переход хода", когда одни чекисты уже слабели, а другие только входили в силу. За него вступились некоторые представители Коминтерна, в частности, Чжоу Эньлай приезжал в Москву узнать, что там происходит с его другом юности. В результате, Ли Лисаню позволили самому защищаться на процессе. И он добился нового расследования своего дела. Такое тоже бывало. Чтобы выступать перед судом, он, сидя в тюрьме, за полтора года выучил русский язык и стал говорить на нем свободно.
– На партийную работу в Китай он уехал с семьей?
– Сначала он, потом их к нему отпустили. Они все вместе жили в Харбине несколько лет. А потом Мао Цзэдун вызвал Ли Лисаня в столицу. После пленума ЦК КПК Мао сказал: "Ли Лисань, ты в Харбин больше не вернешься. Пусть семья переезжает в Пекин". Через какое-то время они переехали. Их поселили в отдельном доме, где обслуживание было по первому разряду: ужин китайский, завтрак европейский, а обед русский.
– И дальше у них был достаточно долгий период благополучной жизни?
– Да, с 46-го примерно по 66-й, два десятилетия, пока не началась "культурная революция". Хотя сложности, конечно, начались уже в первой половине 60-х. Отец Инны формально ещё сохранял свои должности, но не имел уже реальной власти. Всю семью начали "прессовать". К ним приходили люди, которые вслух читали родителям "цитатник Мао". Когда Ли Лисань не мог встать с кровати, потому что плохо себя чувствовал, они садились рядом и продолжали читать. К матери был приставлен человек, который читал цитатник по-русски, то есть им не давали ни дня покоя. Но до этого больше 15 лет они жили довольно вольготной жизнью…
– Вы сказали, что Инна была из китайской золотой молодежи. Это сейчас трудно представить.
– Да. Казалось бы, откуда золотая молодежь в коммунистическом Китае? Но тут всё зависело от родителей. Инна с детства общалась с дочерью Мао и видела, в какой строгости её воспитывают. Елизавета Павловна (она же – Ли Ша) давала жене Мао уроки русского языка. Ли Лисань много общался с Мао, и по работе, и в быту. Поэтому Инна знала, что у многих детей китайской номенклатуры было довольно суровое детство. Но её мама со своей русской мягкостью немножко давила на отца, поэтому Инне позволялась "сладкая жизнь". В конце 20-го века во Франции вышла биография Ли Ша. Когда французские издатели увидели фотографии девочек начала 60-х в модных одеждах, с модными стрижками – они поверить не могли, что это тот самый коммунистический Китай, где происходил Большой скачок, разоривший страну, где перебиты все воробьи, потому что они поедают зерно, а зерно нужно для того, чтобы кормить народ. Трудно поверить! Прически, модные журналы, современные танцы на вечеринках… Например, журналы поступали с Кубы, потому что в Китае была кубинская диаспора. А потом и кубинские специалисты начали приезжать. Заносило часто по любовной линии, но и по коммунистической тоже.
– То есть, в Пекине жили кубинские коммунисты?
– Да, и кубинские коммунисты, и возлюбленные кубинских коммунистов. Они прикипели к Китаю, обзавелись новыми связями, новыми отношениями. Одна бывшая актриса из Гаваны давала девочкам уроки испанского языка и учила кроить модную одежду. К тому времени (начало 60-х) Куба была в большой моде. Когда появились хунвейбины, Инна и ее сестра постарались пошить себе форму в кубинском военном стиле.
– Хунвейбины тоже модничали?
– Те, кто могли. У кого были модные журналы, те модничали. Инна рассказывала мне о том, как будучи своего рода русскими хунвейбинками, они путешествовали по Китаю (Мао приказал возить "красногвардейцев" – так переводится это слово – бесплатно), и вот три русские хунвейбинки, все из номенклатурных семей: Инна, её сестра и еще одна девочка от смешанного брака, приехали в Шанхай. Инна вспомнила, что год назад, ещё до "культурной революции", в Шанхае было замечательное кафе, где подавали вкуснейшие пирожные. Когда эти три девушки в своих хунвейбинских нарядах вошли в кафе, все, кто там сидел, вздрогнули, немедленно подтянулись, застегнули все пуговицы – решив, что явился "красногвардейский" патруль, а они всего лишь хотели полакомиться пирожными из прошлой жизни.
– Эти отряды хунвейбинов, которые внезапно обрели огромную власть в 66-м году, их можно сравнить с опричниками Ивана Грозного?
– В Китае между 66-м и 67-м репрессии шли по нарастающей – дацзыбао (рукописные плакаты с критикой "врагов народа"), гражданские казни учителей и профессоров, которых водили по улицам в дурацких колпаках. К слову сказать, это довольно старая деревенская китайская традиция – не то чтобы она была изобретена во время "культурной революции".
– Ритуальное унижение.
– Да, унижение тех, кто занимал незаслуженно высокое общественное место. Мы как бы возвращаем их с небес на землю, поближе к народу. Напрямую это нельзя сравнить ни с опричниной Грозного, ни со сталинским "большим террором". Это такой китайский способ, с одной стороны, выплеснуть революционную энергию масс, а с другой стороны, "разворошить стога соломы", то есть номенклатуру понизить в статусе и лишить рычагов власти, чтобы не пытались устраивать "дворцовые перевороты". Как при Сталине в 37-м году. Понятно, что жертвами Большого террора часто становились обычные люди, но главной целью была номенклатура, привыкшая к заговорам и переворотам. Эти люди прошли через Гражданскую войну и не боялись крови. Так вот, они должны были начать бояться, потому что теперь это будет их кровь. Правда, в Китае крови проливали мало (по сравнению со Сталиным). В Китае это было скорее унижение и потеря свободы. Люди, конечно, погибали, но не в таких масштабах… И жили они гораздо хуже на тот момент, когда началась "культурная революция". Поэтому нельзя сказать, что было социальное падение. С опричниной Ивана Грозного можно сравнить решение Мао и его жены уехать из Пекина, где, как они подозревали, мэр столицы пытается перетянуть одеяло на себя. И они некоторое время отсиживались в разных городах, а движение хунвейбинов происходило как бы без их прямого участия, хотя на самом деле этими леваками они тонко управляли, особенно жена Мао. В это смысле – да, похоже на отъезд Грозного в слободу, но без ритуального сложения полномочий.
– Как у вашей героини это все в голове умещалось? Отец репрессирован, она идет в хунвейбины. С чем связано такое решение?
– Во-первых, она не была в числе радикалов, входила в состав умеренной организации. Во-вторых, влилась в движение до того, как отец был репрессирован. Более того, отец сам ей посоветовал это сделать, чтобы "быть с революционным народом". Это типичная философия революционеров, которые считали, что любой из них может ошибаться, но революция не ошибается никогда. Да и я не уверен, что можно было остаться в стороне… А потом Ли Лисаня арестовали, через три дня забрали Инну, и ей уже было не до хунвейбинства.
– А чем конкретно она занималась на этом поприще?
– Участвовала в собраниях, ходила на митинги, где обличали "антипартийных бандитов", даже отцу пыталась разъяснить его "ошибки", но никого не казнила, ни на кого не доносила. Организация, в которой она состояла, повторюсь, была сравнительно мягкой, студенческой, и враждовала с теми, кто требовал более радикальных мер. Университетские хунвейбины тоже делились на "меньшевиков" и "большевиков". Но вся эта её деятельность продолжалась недолго, в 23 года она оказалась в тюрьме.
– Надолго ее посадили?
– Она отсидела два с лишним года.
– Её мать тоже отправили в тюрьму?
– Да. Мать отсидела подольше, около 8 лет. Сестре пришлось провести за решеткой примерно столько же, сколько и самой Инне. При этом они все сидели в одной спецтюрьме, но не знали об этом. Их тщательно изолировали друг от друга.
– Никакой переписки, никакой тюремной почты, ничего?
– Никаких контактов с внешним миром! Единственное, что им разрешали, – это читать "Жэньминь жибао". Помимо "цитатника Мао", разумеется. А вы знаете, как описывала главная китайская партийная газета события в Праге в 1968 году? Как подавление революции советскими ревизионистами, чьи танки перекрыли путь к свободе, который выбрали чехи. Мать Инны, Ли Ша после отсидки была отправлена в ссылку на несколько лет.
На собрании нужно было каяться, анализировать свои ошибки публично, признавать эти ошибки, бить себя в грудь кулаком
– Ссылка и "перевоспитание", которое практиковали в Китае во время "культурной революции", – это было одно и то же?
– Нет, ссылка – это последствия тюремного заключения и продолжение мягкой формы изоляции, а перевоспитание – это мясорубка, через которую пропускали всех, не только сидевших в тюрьме. Инна испытала на себе и то и другое, после тюрьмы её отправили в деревню "перевоспитываться".
– Как это выглядело?
– Вы приезжаете в деревню. Вас селят кого в семьи, кого в подобие общежитий. Туда приезжают иногда преподаватели, некоторые остаются с вами, некоторые уезжают. Вы работаете в поле, убираете, помогаете.
– Плюс идеологическая обработка.
– Конечно! Собрания. Но это и в городе было, даже когда вам не приходилось ехать на перевоспитание в деревню. На собрании нужно было каяться, анализировать свои ошибки публично, признавать эти ошибки, бить себя в грудь кулаком и говорить, какой я нехороший, как я ошибался.
– Как вы считаете, Мао Цзэдун в своей внутренней политике подражал Сталину? Считал ли он себя сталинистом?
– Сталин ему нравился, разумеется, больше, чем Хрущев, потому что Сталин крутой и Сталин признавал крутым Мао Цзедуна. Но это как аналогия. Можно ли провести аналогию между маоизмом и опричниной? И да, и нет. Это не сталинизм – это маоизм. С одной стороны, он более мягкий, потому что сажали, может быть, даже больше, чем при Сталине, но расстреливали меньше. Население в Китае было в основном крестьянским. Ленин тоже имел дело с крестьянской страной. Но уже Сталин успел провести быструю урбанизацию, индустриализацию, поэтому он "работал" с городским, мещанским населением. А Мао работал с крестьянами. И это совершенно разные вещи. Китай находился на более низком уровне экономического развития, вплоть до реформ Дэн Сяопина, который, кстати, тоже пострадал при Мао, как слишком "мягкий" политик… Хотя мы знаем из истории, что он совсем не мягкий. Мы знаем, что было на площади Тяньаньмэнь в 1989 году, когда студенты перед приездом Горбачева начали выходить на площадь. И пока советская делегация находилась в Пекине, со студентами вели переговоры (точнее, делали вид, что ведут переговоры), а после отъезда Горбачева они были раздавлены танками.
– Дипломатично, по-китайски.
– Да. Но и жестоко по-китайски. Это моя оценка, не Инны.
– О событиях на площади Тяньаньмэнь Инна вам тоже рассказывала? Она была очевидцем?
– Она была очевидцем, очень волновалась за сыновей, которые тогда были студентами университета. И очень сдержанно об этом рассказывает, постоянно подчеркивая, что она еще внутренне не готова вернуться полностью памятью в эти события.
– Её дети не пострадали?
– С детьми всё в порядке, слава Богу, хотя в дом, где жила мать Ли Ша, Елизавета Павловна Кишкина, пули попали ровно в ту стену, где находилась спальня мальчиков.
– После тюрем и ссылок семья воссоединилась? Все жили вместе?
– Да. Их поселили в большой квартире особого номенклатурного дома в центре Пекина. Можно сравнить с московским Домом на набережной. Только в Пекине его обитатели пережили историю в "обратном порядке", потому что в Москве сначала давали квартиры в Доме на набережной, а потом отбирали, после ареста. Здесь же дом был построен для тех, у кого сначала всё отобрали во время "культурной революции". Когда Инна вернулась из тюрьмы, а потом из деревенского перевоспитания на селе, никакого жилья ни у неё, ни у сестры с матерью не было. После реабилитации отца матери дали квартиру в этом специальном номенклатурном доме.
У неё отсутствует пафос страдания и жертвенности. Она свидетель истории
– Отвлекаясь от биографии вашей героини, как вы считаете, чем очаровал маоизм европейских леваков, интеллектуалов, таких как Сартр, Годар и других?
– Во-первых, большинство из них не видело маоизма в действии, зато они каждый день наблюдали усталый буржуазный мир. И когда вы узнаете, что где-то далеко происходит революционное обновление, вы начинаете верить, что мир не застоялся, что есть шанс изменить и мир, окружающий нас. Так думали многие интеллектуалы, например, Габриэль Гарсия Маркес, который в одном интервью объясняет, что, когда один класс побеждает, другой должен уступить свое место в истории – погибнуть. Да, к сожалению, это очень неприятно (говорит Маркес), но ничего не поделаешь, таковы законы истории.
Для многих, например для Сартра, – это была игра – когда ты переодеваешься во френч, то ли маоистский, то ли сталинский. С другой стороны, в этом есть утопическая надежда на то, что мир может обновиться вопреки тому, что мы видим вокруг себя. И, конечно, в этом разница между "культурной революцией" 67-го года в Китае и связанной напрямую с ней студенческой революцией 68-го года в Европе.
– Вы хотите сказать, что французские студенты, захватившие театр "Одеон", ощущали себя хунвейбинами?
– Да, конечно. Но только "идеальными хунвейбинами", с высшим образованием, не унижающими профессоров, но восстанавливающими справедливость. Ну, что делать – ХХ век, он весь запутанный.
– "Русский иероглиф" – это третья книга в вашем документальном цикле повестей о людях, "проживших счастливую жизнь в ХХ веке". Первой была повесть о Теодоре Шанине, затем о Жорже Нива, теперь – менее известная, но не менее яркая судьба. Работая над этими книгами, вы разобрались сами для себя с ХХ веком?
– Такой задачи у меня не было – "разбираться c ХХ веком ".
– Хорошо. Удалось ли вам найти объективную "формулу счастья" своих героев?
– Человек важнее идеологии, а ХХ век полагал, что идеология важнее человека. И те, кто был идеологически заряжен в ХХ веке, если они были крупными, масштабными личностями, обязательно выходили за пределы своей собственной идеологии. Шанин начинал как крайний левак, воевал с арабами…
– Левый сионист.
– Нерелигиозный сионист, потому что он был убежденным атеистом, хотя и связанным с минснагдами, более "протестантской" ветвью иудаизма. Нива –религиозный человек, кальвинист. Поэтому, конечно, они смотрят на события ХХ века принципиально по-разному. Тот же 68-й год. Для Нива знаковое событие этого года – приезд в аудиторию Сорбонны одного румынского православного писателя, который хочет встречаться со студентами. Его предупреждают: ни в коем случае. Он говорит: "Нет, все равно пойду". Студенты его встречают в переполненной аудитории, где начинается свалка после того, как он пытается их благословлять со словами "вы не демоны, вы ангелы". Эти "ангелы" сбивают его с ног, валяют по полу. Много чего "веселого"... Но несмотря на всю абсолютную разницу взгляда на эти события, оба поднялись над своей идеологией. Поднялись гуманностью как единственным компромиссным вариантом, потому что гуманным может быть и левак, и правый, и европеец, и китаец. Может быть, это единственное равнодействующее в истории. ХХ век это не ценил, а мы должны оценивать заново.
– Вы считаете, что сейчас мы более свободны от идеологических оков?
– Мы бродим вокруг идеологических ловушек, но пока массово в них не вступаем. ХХ век был веком атеизма и больших идеологий – коммунизма, нацизма, фашизма. А XXI век – это век релятивизма и индифферентности.
– И пофигизма.
– Ну, я мягко это называю "индифферентностью". Можно ли долго просуществовать в таком состоянии и не породить новую идеологию на обочине, я не знаю. Современные интеллектуалы – и современные спецслужбы – такую идеологию ищут. Каждый свою. Это может быть идеология "культуры отмены" или, наоборот, идеология "мужского государства". Но это пока судорожные реакции на релятивизм большинства. Большинство не склонно к идеологии, а гуманность остается.
– Инна без сожаления вспоминает всё произошедшее с ней?
– Да. Меня поражает её интонация. Это не равнодушие и не стоицизм. У неё отсутствует пафос страдания и жертвенности. Она свидетель истории, когда человек как будто смотрит на себя немного со стороны. И в этом, конечно, она китаянка.
– Получается, что она равноудалена внутренне и от России, и от Китая, которые остаются для нее на некоторой дистанции? Она может посмотреть как русская на Китай и как китаянка на Россию?
– Да. Она ведь жила в России после 89-го года несколько лет, и дети росли здесь, учились в московских школах. Она прошла и 91-й год, и 93-й год. Это правильная дистанция: ты смотришь глазами китайца на российские события и глазами русского на китайские события. Это позволяет сохранить здоровую психику в изломах истории.
– Но в конце концов она уехала обратно в Пекин?
– Да, уехала в Пекин, но вышла замуж за русского филолога, Владимира Вениаминовича Агеносова. Когда-то, будучи студентом Ленинского пединститута, я слушал его лекции. Инна живет сейчас часть года в Китае, часть года в России, и он тоже часть года живет здесь, а часть года там. Такой Западно-Восточный диван.
– В итоге счастье получилось.
– Да. Инна часто повторяет, что китайцы не любят страданий. Китаец более прагматично смотрит на вещи. Он молится сразу всем богам, не потому что это циничное равнодушие, скорее готовность заключить договор: я тебе буду молиться, а ты мне помогай. У китайцев есть сто иероглифов счастья. На русский язык это выражение не очень-то переведешь. Но можно попытаться объяснить: речь идет о состоянии, в котором человек хочет пребывать, к которому он стремится и куда возвращается. Все остальное: страдания, жертвы – это патология, временные отклонения от счастья.