Пока я не переехал в Прагу, мы жили по соседству, в двух кварталах друг от друга – в Верхнем Манхэттене, в районе Вашингтон Хайтс. Я знал в лицо этого импозантного подтянутого старика, а как-то встретил его в парке в окружении увядшего цветника: четыре женщины несомненно пенсионного возраста, хохоча, расспрашивали его о чем-то, а он весело и игриво отвечал. По пластике было видно, что навык обращения с женским полом накоплен десятилетиями, что любит это и сейчас: увядший, но цветник же. Потом мы познакомились в русском магазине на углу Форт Вашингтон авеню и 181-й стрит, и я узнал, что Михаил Григорьевич – ровесник государства, из которого мы оба с ним приехали в Штаты. Родился он 7 ноября 1917 года – стало быть, в юбилей Октябрьской революции и ему тоже 90.
Мы и теперь с ним перезваниваемся, говорим о книжных новинках, даже ведем политические дискуссии.
Я дорожу этим знакомством – еще тогда, лет двадцать назад, вдруг осознал: вот она, советская страна, ее персонификация. Учебников читать не надо.
Михаил Григорьевич родился и вырос в Грозном, в 16 лет на свой страх и риск поехал в Москву, поступил в военное училище, молодым лейтенантом входил в оккупированную Польшу. "Слушай, в Вильно я вышел на улицу – там витрины такие! Дамы в шляпах! У нас ведь даже в кино таких не показывали". В 40-м он проездом был во Львове: "У вокзала проститутки, и не стесняются, а я хожу, член партии, советский офицер, дрожу весь".
Тем временем канул безвозвратно в лагерях его отец, расстреляли отчима. Отчиму-инженеру припомнили, что в 20-е он был в командировке в Штатах, отцу – неизвестно что.
Всю войну Михаил Григорьевич прошел в авиаполку – в наземной службе. Вернулся в Москву и, как многие тогда фронтовики, попал в так называемую "местную промышленность" – попросту говоря, теневое производство. Руководили там истинные дельцы, а отставных офицеров с безупречной репутацией ставили директорами. Михаила Григорьевича спасло легкомыслие: он, в самом деле, деньги понимал не как настоящее обогащение, с дачами, квартирами и машинами, а как Ялту и кабаки. Семья, которой он обзавелся, жила в коммуналке. Так что все окружавшие его теневики кто сел, кого вывели в расход, а он прошел рядышком. 50-е вспоминал как золотой век.
Потом были какие-то невнятные административные должности – то по организации спортивных праздников, то в издательствах. Были даже поездки за границу. "В Париже вдруг говорят: на запланированный обратный рейс всех посадить не можем, шесть человек должны остаться в Париже еще на четыре дня. Ты не представляешь, какая драка началась за места в Москву. А чего ты удивляешься? Что делать-то четыре дня без копейки?" Ходил на Таганку, выпивал с Нагибиным.
В конце 70-х вдруг подалась в Штаты дочь с любимым внуком, с ними жена. Загрустив и прикинув, что уже седьмой десяток, поехал в Нью-Йорк и Михаил Григорьевич. Ни секунды в этой стране не проработав, получил приличное ежемесячное пособие, медицинскую страховку, скидку на квартплату. Русский магазин рядом. В винно-водочном ("ликер-сторе") его давно уже ценят как старого клиента: "Слышь, налог с меня не берут".
По-английски не говорит, Америку недолюбливает. Хоть и гражданин США, голосовать не ходит, не интересуется. Внимательно следит за делами на родине. Ходорковскому сочувствует, но умеренно: "Лицо у него благородное, это правда, и вообще сам парень хороший, но зачем полез?" Однако Михалков с фильмом к юбилею президента Михаила Григорьевича неожиданно подкосил: "Ну так все же нельзя, уж такое холуйство!" Самого президента уважает: "С ними иначе нельзя". Спрашиваю: "С кем с ними? – Да со всеми!" Потом подумал и говорит: "С нами".