Иван Толстой: Начнем с Франции, где отмечают полувековой юбилей Нобелевской премии, присужденной Альберу Камю. Рассказывает Дмитрий Саивцкий.
Посол Швеции: Дорогой господин Камю! Я принес вам хорошую новость. Шведская Академия во время сегодняшнего заседания решила присудить вам Нобелевскую премию по литературе за, здесь я должен вам процитировать послание Академии, «за ваш весомый литературный труд, который с серьезностью и проникновением высвечивает проблемы сознания современного». Вы - девятый француз, удостоенный этой высокой награды. Я счастлив констатировать, что Франция опережает в этой области высоких литературных наград, все остальные страны.
Альбер Камю: Благодарю вас, господин посол. И прошу вас передать Шведской Академии мою благодарность, благодарность французского писателя из Алжира.
Дмитрий Савицкий: Ровно за месяц до этой «отвратительной новости», как назвал Камю присуждение ему Нобелевской премии, после долгого лета безуспешных попыток написать хотя бы двадцать страниц, 17 сентября 1957 года Альбер Камю отправил письмо другу, поэту Рене Шару, в котором он откровенно признавался в том, что депрессия его достигла зенита, и что он был бы рад «исчезнуть». 16 октября он обедал с «Ми», как он ее называл, женой Артура Кёстлера, Патрисией Блейк, любовницей, вестимо, на Фоссе-Сан-Бернар «У Марьюса». Посередине обеда появился рассыльный из «Галлимара»: «Вам присуждена Нобелевская!».
«Что может быть хуже подобного мавзолея,- выдавил побледневший Камю,- когда перо отказывается писать? Премию должны были дать Мальро!».
Писателю было ясно, что теперь его многочисленные враги, от Жака Лорена до Роже Стефана, от крайне-правых до крайне-левых, будут счастливы: Камю конец, склероз его таланта официально признан, в Стокгольме он получит не медаль, а глыбу мрамора для собственного надгробия!
В те дни он предпочитал гонять в футбол или удрать на юг, а не встречаться с журналистами или готовиться к путешествию на север.
На следующий день, однако, в «Галлимаре» состоялся коктейль по поводу радостной новости, Альбер Камю пил скандинавскую аква-вита и «на вершине славы чувствовал себя, что достиг не небес, а дна…».
Но к 10 декабря он был готов. Первый лауреат с африканского континента, второй самый молодой (после Киплинга) лауреат, девятый француз, хоть он и подчеркивал, что его родина Алжир, а потом Франция, коммунист, которого ненавидели коммунисты, потому что он безжалостно и открыто их критиковал, участник Сопротивления и главный редактор подпольной газеты «Комба» - «Борьба», человек, отказавшийся от титула философа, называвший себя мыслителем, сформулировавший идею абсурдности существования, он обратился к членам королевской семьи, шведским академикам, коллегам и журналистам с речью, которая сама по себе является одним из лучших его произведений:
Альбер Камю: Сир, Ваше Королевское Высочество, дамы и господа!
Получая награду, которой ваша свободная Академия великодушно удостоила меня, я испытал чувство огромной благодарности, тем более глубокой, что прекрасно сознавал, до какой степени это отличие превосходит мои скромные личные заслуги. Любой человек, особенно художник, стремится к признанию. Я, разумеется, тоже. Но, узнав о вашем решении, я невольно сравнил его значимость с тем, что я представляю собой на самом деле. Какой человек, еще довольно молодой, богатый одними лишь своими сомнениями и далеко не совершенным писательским мастерством, привыкший жить в трудовом уединении или в уединении дружбы, не испытал бы испуга при известии о решении, которое в мгновение ока выставило его, одинокого, погруженного в себя, на всеобщее обозрение в ослепительных лучах славы? С легким ли сердцем мог он принять эту высокую честь, в то время как в Европе столько других, поистине великих писателей осуждено на безвестность; в тот час, когда его родина терпит нескончаемые бедствия? Да, я познал этот панический страх, это внутреннее смятение. И чтобы вновь обрести душевный покой, мне пришлось соразмерить мою скромную персону с этим незаслуженно щедрым даром судьбы. Поскольку мне трудно было соотнести себя с этой наградой, опираясь лишь на собственные заслуги, я не нашел ничего другого, как призвать на помощь то, что на протяжении всей моей жизни, при самых различных обстоятельствах, поддерживало меня, а именно: представление о моем литературном творчестве и о роли писателя в обществе. Позвольте же мне, исполненному чувствами благодарности и дружбы, объяснить — так просто, как мне удастся, — каково оно, это мое представление. Я не могу жить без моего творчества. Но я никогда не ставил это творчество превыше всего. Напротив, оно необходимо мне именно затем, чтобы не отдаляться от людей и, оставаясь самим собой, жить точно так же, как живут все окружающие. В моих глазах творчество не является утехой одинокого художника. Оно — средство взволновать чувства как можно большего числа людей, дав им “избранный”, возвышенный образ повседневных страданий и радостей. Вот почему оно обязывает художника не уединяться, подвергает его испытанию и самыми банальными, и универсальными истинами. Бывает так, что человек избирает удел художника оттого, что ощущает себя “избранным”, но он очень быстро убеждается, что его искусство, его избранность питаются из одного лишь источника: признания своего тождества с окружающими. Художник выковывается именно в этом постоянном странствии между собой и другими, на полдороге от красоты, без которой не может обойтись, к людскому сообществу, из которого не в силах вырваться. Вот почему истинному художнику чуждо высокомерное презрение: он почитает своим долгом понимать, а не осуждать. И если ему приходится принимать чью-то сторону в этом мире, он обязан быть только на стороне общества, где, согласно великому изречению Ницше, царить дано не судьбе, но творцу, будь то рабочий или интеллектуал. По той же причине роль писателя неотделима от тяжких человеческих обязанностей. Он, по определению, не может сегодня быть слугою тех, кто делает историю,— напротив, он на службе у тех, кто ее претерпевает. В противном случае ему грозят одиночество и отлучение от искусства. И всем армиям тирании с их миллионами воинов не под силу будет вырвать его из ада одиночества, даже если — особенно если — он согласится идти с ними в ногу. Но зато одного лишь молчания никому не известного узника, обреченного на унижения и пытки где-нибудь на другом конце света, достаточно, чтобы избавить писателя от муки обособленности,— по крайней мере, каждый раз, как ему удастся среди привилегий, дарованных свободой, вспомнить об этом молчании и сделать его, средствами своего искусства, всеобщим достоянием. Ни один из нас недостаточно велик для такого призвания. Но во всех обстоятельствах своей жизни, безвестный или временно знаменитый, страдающий в кандалах тирании или пока что наделенный свободой слова, писатель может обрести чувство живой солидарности с людьми, которое оправдает его существование — при том единственном и обязательном условии, что он взвалит на себя, насколько это в его силах, две ноши, составляющие все величие нелегкого его ремесла: служение правде и служение свободе. Поскольку призвание художника состоит в том, чтобы объединить возможно большее число людей, оно не может зиждиться на лжи и рабстве, которые повсюду, где они царят, лишь множат одиночества. Каковы бы ни были личные слабости писателя, благородство нашего ремесла вечно будет основываться на двух трудновыполнимых обязательствах — отказе лгать о том, что знаешь, и сопротивлении гнету.
Дмитрий Савицкий: Альбер Камю был, кроме прочего, самым рано умершим из всех Нобелевских лауреатов по литературе. Выступая в Стокгольме с Нобелевской речью, он не знал, что жить ему осталось ровно три года и 13 дней. И что прикончит его не в молодости подхваченный туберкулез, прекративший и его карьеру футболиста и вратаря, и ставший преградой на пути в армию, а тормоза «фасель-веги», которую занесло, она врезалась в платан, ударилась о другое дерево и развалилась на части. Было это в двадцати четырех километрах от Санса, на национальном шоссе номер 5, между Шампиньи-на-Йонне и Вильнёв-ла-Гюйяр. За рулем сидел Мишель Галлимар, племянник издателя. Камю скончался от удара, Мишель Галлимар пережил его лишь на несколько дней…
Было Альберу Камю - 46 лет.
Стоит, быть может, помнить о том, что он был удостоен Нобелевской премии не за роман «Падение», вышедший годом ранее, а за эссе «Размышления о гильотине». Камю был ярым сторонником отмены смертной казни. Он разошелся с Жаном-Полем Сартром, который причислял Камю к экзистенциалистам, от чего сам писатель открещивался. В начале пятидесятых он выступал против диктаторских и авторитарных режимов, отстаивая права человека. В 52-м году он покинул свой пост в «ЮНЕСКО», после того, как франкистская Испания была принята в Организацию Объединенных Наций. В 53-м году он выступил с резкой критикой Кремля и его методов после подавления забастовки рабочих Восточного Берлина. В 56-м году он еще раз поднял голос против Москвы после подавления протестов в Познани и разгрома венгерской революции.
Камю разошелся с Сартром по тем же причинам: он был убежденным противником тоталитаризма, а Сартр вполне принимал эту версию массового принуждения в радикальной форме марксизма.
…. О Камю забыли на десятилетия. На литературной сцене мелькали соллерсы и уельбеки, мэтры пост-структурализма и пост-пост-модернизма. Но несколько лет назад ведущий полночной литературной телепередачи Гийом Дюран, вдруг выдавил слова, которые были у всех на уме: «Но ведь, если говорить серьезно, очень серьезно: после Камю – никого не было!».
Иван Толстой: В Берлине состоялся ежегодный конкурс слэм-поэзии всего немецкоязычного пространства. Сюда съехались поэты из Германии, Австрии и Швейцарии. На фестивале побывала наш берлинский корреспондент Екатерина Петровская.
Екатерина Петровская: «Давай! Идти!» - взывает Себастьян, и ему вторят сотни голосов. Это не призывы к общенациональной стачке или демонстрации. Это просто конкурс поэзии, так называемой слэм-поэзии. На ежегодном общенемецком конкурсе слэма в Берлине Себастьян-23 исполнил стихотворение «Борьба с монотонностью».
«Иди! Иди! Нет не на работу, а прямиком домой к шефу, посмотри, как он живет. И если ты страдаешь манией преследования, просто развернись и иди в другую сторону: тогда уже ты будешь сам преследовать всех. Иди! И, если встретишь скинхэдов, не забудь спросить, как пройти к парикмахеру. И внимательно выслушай ответ».
Вот такая смесь английской абсурдной поэзии с социальной агиткой в духе театра Брехта и Айслера. Сам Себастьян в модной кепке походил не столько на Маяковского, сколько на молодого Евтушенко.
В Берлине состоялся 11-й ежегодный конкурс слэм-поэзии, где поэты разного пола и возраста громогласно читали свои стихи со сцены и трибун перед сотнями зрителей. Ровно десять лет назад был придуман и проведен первый конкурс такого рода. И если в первый год конкурс был альтернативным и камерным, то нынешний носил уже почти массовый характер: к соревнованиям были отобрано 200 поэтов из Швейцарии, Австрии и Германии. В клубах и бальных залах, в огромном концертном зале на 2000 мест проходили поэтические состязания. А отбирали поэтов так: уже много лет проводится целый ряд локальных турниров, которые посылают своих победителей для участия в общенемецком конкурсе. Тексты, здесь представленные, лишь условно можно назвать поэзией, на самом деле со сцены может читаться абсолютно все. Петра Андерс, одна из организаторов фестиваля пояснила:
Петра Андерс: Эти тексты совершенно необязательно должны рифмоваться. Более того, это могут быть даже бытовые зарисовки, написанные прозой. Иногда эта проза ритмизованна. Надо сказать, что тема «боль» не очень хороша для сцены. Но главное, - чтобы текст хорошо звучал. Поэтому ритм и рифма все же часто важны.
Екатерина Петровская: Прозаические миниатюры, памфлеты, кабарэ и эстрада, хип-хоп и рэп - слэм вобрал в себя множество жанров. Это не чистая литература. Это перформенс – конгломерат ряда жанров. Слэму часто предъявляют претензии, что это занятие для графоманов. В ответе критикам, опубликованном на сайте «Проза» Анатолий Ульянов, один из теоретиков слэма, пишет:
«Слэм не занимается литературой в традиционном смысле, и, что более важно понять, не занимается поиском и улучшением литературного качества. Одна из основных задач слэма – не качество текста, но качество его представления. Более того, слэм – это аудиовизуальное явление. Большинство подлинно слэммерских текстов не рассчитаны на то, чтобы быть напечатанными и существовать в традиционной литературной форме. Не исключено, что внутри слэма родится воистину высокая литература. Но все это, конечно, возможно лишь в единичных случаях, так как слэм – самое демократичное, если не сказать анархичное явление в литературе. Один из основополагающих его принципов – вседоступность. Каждый может принять участие в слэме. Посему слэм всегда будет явлением народного, массового качества»
На многих конкурсах поэтического слэма участники имеют право использовать аудио и видео эффекты, а также выводить на сцену домашних животных, если это, конечно, способствует презентации текста. Победителей определяет сама публика – силой аплодисментов. Длина выступлений колеблется от трех до десяти минут. Ежегодный немецкоязычный конкурс следует более строгим правилам. Здесь на сцене поэт совсем один со своим текстом. Его выступление длится ровно пять минут. Если выступающий не укладывается в эти рамки, его обрывают с помощью трансляции сводки новостей. Использование музыкальных инструментов, как и пение, запрещено, хотя музыкальные завывания всячески поощряются. Победителей определяло жюри.
Самым юным участникам молодежного слэма около 13 лет. Победителем молодежного конкурса U 20 стал 18-летний берлинский школьник, красавец и спортсмен Юлиан Хойн со стихотворением «Во что же можно верить, Теркан?» Действие происходит в городской подземке так называемом У-бане, где царит всепоглощающая депрессия. Все стихотворение – нагнетание и сгущение темных красок, люди превращаются в тени, жизнь беспросветна. Но вдруг в вагон заходит сосед лирического героя, турок Теркан. Он-то и отвечает на сакраментальный вопрос своего ровесника. Турецкий акцент – словно свежий ветер.
Слэм – искусство актуальное. Поэты-слэммисты высмеивали мир рекламы и тотального потребления, высмеивали современные средства массовой пропаганды. Слэм-поэзия – острое оружие против всемирного поглупения. Здесь оголтело прокламировали индивидуализм. А один поэт даже создал опус, подобный произведениям Незнайки из Цветочного Города. Он зарифмовал «индивидуальность» и «реальность», и хотя вроде бы хорошо рифмуется, чуткая публика его мигом освистала.
Другой поэт никак не мог успокоиться, его волновали судьбы мира, а также мелочи быта. Его стихотворение строилось на рефрене: «Ах, как я неспокоен!» А бывшего студента философии Шарри из Дюссельдорфа публика полюбила моментально. Он вышел на сцену и сказал: «Я долго изучал философию, и вот моя месть». Так он представил свое стихотворение «Приготовление пищи в доме у Канта». Это не просто кулинарная пародия на основной философский инструментарий, но и краткий курс философии как таковой. На пир к Канту собрались философы от Сократа до Витгенштейна, чтобы полакомиться курицей. Категорический императив превратился в кулинарный: « Esse homo sum » - «Ем, значит существую». Если бы это стихотворение ввели в университетах, то никто бы уже не путался в основных терминах философии. Публика отвечала взрывами хохота, как будто целиком состояла из бывших студентов философов. Кстати, о публике. Понять, к какому стилю или направлению относятся слушатели было практически невозможно. Здесь были и совсем уже старые хиппи из района Кройцберг, и не стареющие в Берлине панки, и «золотая молодежь». Все пришли познать силу слова. Еще раз процитируем Ульянова:
«Люди приходят на слэм не за литературой. Они приходят за драйвом, экшеном, атмосферой, процессом, эмоциональным накалом, спортивным и панковским духом, чувством свободы и отвлеченности от снобских литературных тусовок. Слэм – это чистый поток эмоций, вихрь чувств и взрыв энергии. Кайф слэма не в рациональном, а в чувственном. Кайф слэма не в сущности, а в состоянии, в ситуации, в привкусе окружающего пространства»
Но конкурс не ограничился чтениями. В разных уголках Берлина проводились поэтические акции. Так, на Александер Платц, неподалеку от телебашни, кучка поэтов под моросящим дождем читала в микрофон свои вирши. И толпа, пришедшая отовариться, их с удовольствием слушала.
Параллельно конкурсу показывали поэтическое кино дружественного фестиваля «Зебра». Этот фестиваль первым в мире стал собирать фильмы и анимацию, сталкивающие поэзию с визуальным рядом. Своего рода кино-слэм. А в клубах проходили концерты рэпа и хип-хопа.
И, кажется, мир опять немного перевернулся: быть гражданином становится все труднее, а поэтом - все соблазнительнее. Следующий конкурс состоится через год в Цюрихе. Приезжайте!
Иван Толстой: В Италии проходят одновременно две выставки, осью которых служит Константинополь, он же – Стамбул. Главная тема – отношения христианского Запада и мусульманского Востока. Рассказывает Михаил Талалай.
Михаил Талалай: В Италии сейчас проходят одновременно две выставки, осью которых служит Константинополь, он же – Стамбул, а главной темой – отношения христианского Запада и мусульманского Востока.
Первая из них, с титулом «Венеция и Ислам», открылась, соответственно, в знаменитой лагуне, в стенах самого знаменитого ее светского здания, во Дворце Дожей. Это внушительное собрание самых разных артефактов, попадающих в заявленное название.
Венеция начинала свое историческое поприще под покровительством Византии, затем захватила ее, во время Четвертого крестового похода, и потеряла после реванша византийцев. Потом она умело торговала с турками, взявшими берега Босфора. Конечно, с турками Венеция и воевала, но в целом в ее политике всегда доминировал трезвый коммерческий расчет, и эта холодная рациональность импонировала султанам: Венеция была единственной европейской державой, которая имела постоянных посланников в столичном Стамбуле. Знаменательно, что уже 40 лет спустя, после падения Константинополя, турки просят у венецианцев художника-портретиста, и тот, Джентиле Беллини, брат более известного Джованни Беллини, едет к неверным, дабы создать портрет их султана, Махмета II . Этот портрет, прибывший из Нью-Йорка, - одна из главных жемчужин выставки. Из Австрии привезена целая галерея турецких вельмож, писанных итальянцами. Кроме портретов тут предметы ювелирного искусства, картины венецианцев с исламскими сюжетами, чаши, вазы, облачение, султанские грамоты и прочее. Иногда выставленные предметы, на мой взгляд, не вписываются в концепцию выставки. Например, представлено несколько прелестных Мадонн – почему? Оказывается, в одеяниях Божией Матери искусствоведы узрели некие исламские орнаменты. В целом, желание дать полную картину венециано-исламских отношений в их самых разных аспектах, на мой взгляд, несколько вредит эстетическому впечатлению от выставки. Слишком разнородные предметы так и не объединяются в одно целое. Хорошо смотрящиеся в одном книжном каталоге, свитки, гравюры, одеяния, портреты в экспозиционном пространстве вызывают чувство растерянности. Но надо сказать, что пространство это само по себе хорошо – это один из главных залов Дворца Дожей, «Зал Скрутинио», то есть выборов, где избиралась политическая элита. Организаторы выставки везде, где могли, подчеркивали в духе современной европейской политики мирный конструктивный характер ислама, однако как будто по иронии исторической судьбы, главная картина в этом зале – морская битва при Лепанто, где венецианцы жестоко разбили турок.
Экспозиция «Венеция и Ислам» продлится до 15 ноября.
Другая выставка, в Римини, с красивым названием «Пространство Премудрости», посвящена константинопольскому собору Святой Софии, Ее устроитель – фонд Meeting Rimini , устраивающий внушительные конференции, симпозиумы и прочее. Выставка смотрится много органичней первой, хотя по важности, конечно, ей уступает. В залах замка правителей Римини, сеньоров Малатеста, развешаны гигантские фотографии интерьеров цареградского собора (они специально сделаны Франко Паджетти), и мне, часто бывавшему в Святой Софии, пришлось удивиться высокому мастерству устроителей, воссоздавших атмосферу великого храма. Помимо прекрасных фотографий – немногочисленные, но изысканные предметы константинопольских мастеров – иконы, литургические чаши, распятия. Их дали для выставки преимущественно Ватикан и та же Венеция, полная константинопольским добром. Вся эта красота, понятно, – византийского происхождения, но и тут незримо присутствуют нынешние ее владельцы, турки – экспозиция развернута под почетной эгидой посольства Турции в Италии. Пояснительные стенды, как полагается, в доброжелательном духе рассказывают о мусульманах. Один эпизод представляет Махмета, покорителя Царьграда, чуть ли не героем, правда, своеобразным, спасения византийских памятников. Эпизод следующий:
Махмет Завоеватель видит в соборе турка, который долбит в ярости мраморный пол.
«Зачем ты его рушишь?» – спрашивает султан.
«Во славу веры» – отвечает фанатик.
Султан убивает его на месте, поясняя: «Солдаты пусть берут людей и драгоценности, все здания принадлежат мне».
Заканчивается выставка стендом, где цитируется знаменитое высказывание русских посланников о Святой Софии. Дадим расширенную цитату из «Повести временных лет», в переводе Дмитрия Сергеевича Лихачева:
"Ходили в Болгарию, смотрели, как они молятся в храме, то есть в мечети, стоят там без пояса; сделав поклон, сядет и глядит туда и сюда, как безумный, и нет в них веселья, только печаль и смрад великий. Не добр закон их. И пришли мы к немцам, и видели в храмах их различную службу, но красоты не видели никакой. И пришли мы в Греческую землю, и ввели нас туда, где служат они Богу своему, и не знали - на небе или на земле мы: ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой, и не знаем, как и рассказать об этом,
- знаем мы только, что пребывает там Бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех других странах. Не можем мы забыть красоты той, ибо каждый человек, если вкусит сладкого, не возьмет потом горького".
Кажется, и турки чувствовали тоже самое. Увидев Святую Софию, они обратили ее в мечеть, назвав ее в итоге матерью всех мечетей. Кто был в современном Стамбуле, обратил внимание, насколько все позднейшие турецкие мечети, начиная с прославленной Голубой, напоминают Собор Премудрости Божией. Выставка в Римини «Пространство Премудрости» продлится до 11 ноября.
Иван Толстой: Русские европейцы. Сегодня Борис Слуцкий. Его портрет представил Борис Парамонов.
Борис Парамонов: Бориса Абрамовича Слуцкого (1919 – 1986) можно назвать лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи. Это определение, как известно, относится к Маяковскому, и в свое время было, безусловно, правильным, но время переменилось, и сейчас всё видится по-иному. Маяковский был не столько поэтом эпохи, сколько самой эпохой, он был явлением, выходящим за рамки поэзии, искусства, эстетики вообще. Слуцкий же, как это ни покажется странным, - эстет.
В Слуцком всегда подчеркивали его абсолютную лояльность советской власти и коммунистической идеологии; поэтому опубликование поздних стихов, уже после его смерти и после коммунизма вообще, вызвало желание у многих либеральных критиков пересмотреть его оценку, так сказать, к лучшему. Но Слуцкий не нуждается в таких похвалах – хотя бы потому, что связь его с эпохой всё же не столь прямолинейна и, главное, она не идеологического характера. Давно известно, что в идеологию художников не следует особенно верить, она у них только предлог, мотивировка художественного построения. Это говорил Шкловский, и он же сказал, что произведения искусства становятся классическими, когда они утрачивают идеологическую значимость, делаются, так сказать, безвредными в политическом смысле.
Еще не пришло время решить, классик ли Борис Слуцкий; но смело можно сказать, что коммунистическая идеология была для него значима, прежде всего, если не единственным образом, именно в этом качестве – как мотивировка его художественных построений. Он сделал тезисы коммунизма эстетически выразительными. Но это получилось у него как раз потому, что ко времени его появления в литературе – после Сталина, в хрущевскую оттепель, - они, эти тезисы, утратили свою актуальность. Коммунизм предстал в некоем временном отдалении, перестал быть злобой дня. Он сделался уже отчасти музейным явлением – и, как всякое прошлое, начал вызывать ностальгию.
Собственно говоря, сам Слуцкий этому процессу в сильнейшей степени способствовал. Это он представил коммунизм в некоей отдаленной романтической дымке. Основной прием поэзии Слуцкого – анахронизм. Для него, так сказать, столицей УССР остался Харьков. Вот это и давало эстетический эффект – например, в стихотворении как раз о Харькове «Три столицы: Харьков – Париж – Рим»:
Смерив призрачность реальности
С реализмом призраков истории,
Торопливо выхлебавши хлебово,
Содрогаясь: что там с Робеспьером?
Я хватал родимый том. Стремглав
Падал на диван и окунался
В Сену.
И сквозь волны видел парня,
Яростно листавшего Плутарха,
Чтоб найти у римлян ту Республику,
Ту же самую Республику,
Как в неведомом,
Невиданном, неслыханном,
Как в невообразимом Харькове.
Здесь весь Слуцкий как на ладони, или, употребим слово, более ему подходящее, как на схеме: советская реальность делается призрачной, а призраки реальными, история коммунизма отдаляется в невообразимую даль. Она делается уютной, как толстый том о Риме, читаемый подростком на семейном диване. Тридцать седьмой год Слуцкий превратил в девяносто третий – в роман Гюго.
Но это стало возможным потому, что советская история, в сущности, кончилась уже к середине пятидесятых годов. Строго говоря, она кончилась даже раньше – в войну. Слуцкий – фронтовик, написавший о войне массу стихов, но и война у него несколько анахронична: не Великая Отечественная, а скорее прошедшая под знаменами Коминтерна. И опять же: тут не идеология, а потребный искусству семантический сдвиг.
Самое знаменитое стихотворение Слуцкого – «Лошади в океане». И хотя они тонут потому, что подорвался на мине транспорт с иностранным именем «Глория», - лошади эти из Первой конной.
Малоизвестность, непопулярность Слуцкого неслучайна, она связана с его неординарной тонкостью. Говоря его же словами, судьбы общие, а слава личная. Судьба его поэзии зависит от того, как долго будет длиться в России отталкивание от советской эпохи ее истории. Сейчас, во всяком случае, ему не грозит популярность у тех ветеранов, что продолжают ходить на демонстрации с портретами Сталина. Для них он слишком тонок, слишком художник – не комиссар и не политрук. Он для эстетов комиссар и политрук – художественный их образ, эстетическая сублимация этих ликов коммунистической истории. Простота, прозаичность, схематичность, газетность, почти примитивность Слуцкого – мнимые, это искусно организованный прием. Слуцкий – поэт не для ветеранов, а для Бродского (влияние его на Бродского неоспоримо). Он не для митингов, а для камерного чтения. Но в отдаленной перспективе, когда трагическая советская история станет всего лишь виньеткой на полях исторических книг, Слуцкий и будет этой самой виньеткой – деталью советского архитектурного ордера. Он сохранится как одна из колонн рухнувшего здания. А развалины – это и есть классика.
Иван Толстой: На прошлой неделе высшей литературной премией Чехии - призом имени Ярослава Сайферта (лауреата Нобелевской премии) был награжден чешский писатель и поэт, с 1950 года живущий в Португалии, - 86-летний Франтишек Листопад. Рассказывает Нелли Павласкова.
Нелли Павласкова: Премия Ярослава Сайферта – не единственная награда у писателя-эмигранта Франтишека Листопада. Кроме международных литературных призов, Листопад - обладатель и высоких правительственных наград. В 1999 году президент Вацлав Гавел наградил Франтишека Листопада медалью «За заслуги», после войны такую же медаль вручил ему президент Бенеш, а маршал Йосип Броз Тито пожаловал ему военный орден за подпольную работу в Сопротивлении: во время войны Листопад с оружием в руках боролся с оккупантами совместно с гражданами Югославии. Родился он в 1921 году, его настоящее имя Иржи Сынек, он внук известного издателя, печатавшего, среди прочих, Ярослава Гашека. Во время нацистской оккупации будущий писатель, его сестра и отец получили повестку с приказом отправиться в еврейское гетто Терезин. Сестра и отец послушались, сын отказался подчиниться, некоторое время скрывался, потом присоединился к партизанам. Впоследствии писатель объясняет свое непослушание тем, что уже в середине тридцатых годов он хорошо знал, чем заканчиваются все эти перемещения евреев в гетто. В те годы в Праге появились первые эмигранты из гитлеровской Германии. Они рассказывали молодым чехам о концлагерях и даже научили их гимну концлагеря с таким припевом: «Мы - солдаты болот, идем с лопатой в трясину».
После войны в живых осталась только сестра.
По окончании философского факультета Карлова университета, Листопад уехал в 47-м году в Париж в качестве редактора журнала министерства информации, а после февральского коммунистического переворота 48-го года в Чехословакию больше не вернулся. В 59-м году перебрался из Парижа в Португалию, где принял участие в основании тамошнего телевидения, в восьмидесятые годы стал директором Национального театра в Лиссабоне и директором Института театра и кино. Его творческая писательская деятельность началась уже в 39-м году, в 54-м году его имя стало известным на Западе после публикации знаменитого эссе «Тристан, или Предательство образованных». Поэзию пишет Листопад на чешском языке, прозу и детские сказки - на португальском. Премия имени Ярослава Сайферта была присуждена ему за его последний поэтический сборник «Роза дефинитива», в который включены стихи за последние семь лет. Они написаны на изысканном чешском языке, писатель не забыл его за долгие годы отсутствия на родине. О себе он говорит:
Диктор: «Я – человек без родины и без дома. Лиссабон не моя родина, но там я дома. Там легко привыкнуть, потому что солнечный свет врывается к вам каждое утро. А если уж говорить о родине – то она у меня здесь, в Чехии. Но это понятие абстрактное, потому что нет у меня здесь ни дома, ни дверей, ни моих стульев, здесь нет света. Но я – чех и чувствую себя чехом. «Дома» - там, родина - здесь. Я вообще-то думал, что никогда уже Чехию не увижу. Что она стала иллюзией, литературой. Сначала мне не хватало ее запахов, потом понятий, позже мне не хватало языка, музыки, которую рождает слово. А потом я перестал испытывать в этом потребность. Вопрос стоял так: или я выживу, или нет. А чтобы выжить, надо было отодвинуть запах родины куда-то подальше, запрятать его. Не забыть, а спрятать.
Нелли Павласкова: После сорокалетнего перерыва Франтишек Листопад приехал в Прагу, в разгар бархатной революции, в декабре 89-го года. Приехал не один, а вместе с португальским президентом Марио Суарешем. Вот как он об этом вспоминает:
Диктор: «Первое, что я заметил в пражском аэропорту – это то, что там на том же самом месте, что и сорок лет назад, стояло то же самое ведро. Я тоже прилетел в том же самом пальто, в котором уезжал из Чехословакии в 47-ом. Мои жены обычно выбрасывали его в мусор, а я его всегда спасал. Я думал, что в декабре здесь будет страшно холодно, и вытащил это драповое чудище из сундука. Я сразу встретил знакомых, позвонил сестре, которую не видел полжизни (у нас всегда так: либо она в концлагере, либо я не на месте). Я вернулся в конкретное пространство слов, запахов, чувств. А чувства – это импульс для поэзии».
Нелли Павласкова: Франтишек Листопад – мастер короткого рассказа. Вот, например, один из них, под названием «Кролики».
«Троцкий недооценивал Малера, но любил слушать Чайковского, записи на грампластинках. Ему их тогда привез мексиканский шофер Хозе. Идя кормить кроликов, Троцкий открывал окна, чтобы дослушать пластинку до конца. И в дождь, и в зной у кроликов был свой постоянный час кормления. Жена Наталья снова поставила пластинку с Чайковским.
«Кролики - это твои мексиканские детишки», - говаривала она, повторяясь. Троцкий усмехался. Он любил ее за то, что она повторяла самое существенное. Наталья была с характером. Проснувшись утром после страшного сна, говорила: «Не хочешь купить мой сон?».
Жаль, что врачи еще в России запретили ему курить. Тогда он не относился к запрету так строго, но в Дании его начали пугать сердцем, и теперь на его пальцах оставались следы от капусты, которой он дважды в день кормил кроликов. А раньше была желтизна от трубки, он курил ее, будучи председателем Петроградского Совета, наркомом военных дел и начальником главного штаба. Он полюбил трубку, подаренную ему в те времена Луначарским. Здесь, в Мексике, он назвал одного из кроликов Луначарским и говорил с ним по-русски. Нежная мордочка.
«Он немного впал в детство», - подумала Наталья, но не стала сетовать. Просто некому было пожаловаться. Только самой себе. Закрывала за Львом двери. Он все оставлял распахнутым: двери, окна, ящики, воротники. А потом страдал от ужасных гриппов. Аспирин и чай. Но дома ему не сиделось. Он должен был собственноручно кормить кроликов.
Она знала, что у него была любовница еще в те времена, когда он был советским героем. Но точно не знала, кто был ей милее: тот ли герой с любовницей (Троцкий был тогда прекрасен, хоть и некрасив), или этот нынешний Троцкий, старый и нежный папаша.
Хозе и Диего Ривера порекомендовали ему Рамиро, охранника, чтобы хоть слегка проверять посетителей. Делал он это или нет? «Я ведь не в лагере для военнопленных живу», - возражал Троцкий. Но именно Рамиро привел в дом того самого студента, чтобы Троцкий прочитал его статью о развитии империализма между двумя войнами. Текст статьи отнюдь не воодушевил Троцкого, ни своим содержанием, ни оформлением, он был напечатан на старой машинке, некоторые буквы, главным образом, гласные, были грязные, нельзя было отличить «а» от «о». Троцкий читал, подчеркивал и только по привычке и карандашом делал исправления на полях – это были заметки для дискуссии.
Как известно, она никогда не состоялась.
Когда его убили – а это сделал тот самый писака, он и нанес ему смертельный удар - рассказывают, когда его убили, кролики раскричались. Скорее всего, это легенда. Их звали: Луначарский, Арон, Принцесса и Лиля (его любовница, говорят, называла себя Лилечкой) – имена тех кричащих кроликов, которые, наверное, и не кричали вовсе, а просто были голодными, никто их уже не кормил так регулярно и с такой любовью. И тогда начался такой странный голод в Мексике, во Франции и в России, потом об этом все забыли, а сегодня, когда я об этом пишу, это даже не забылось, а просто об этом уже не знают.
Сентябрь 1998 года, Лиссабон»
Нелли Павласкова: О своем возрасте Франтишек Листопад говорит, что это не старость, а просто продолжение жизни, и нечего поднимать панику. Необходимость спать хотя бы шесть часов в сутки – это дань, которую надо платить бегущему времени. Плохо то, что сейчас надо спешить, но спешка не должна превращаться в бегство. Сегодня Франтишек Листопад - старейший чешский поэт.
Иван Толстой: В Нидерландах негодование одних и недоумение других вызвало недавнее выступление супруги Кронпринца Виллема-Александра Принцессы Максимы, аргентинки по происхождению, которая публично заявила, что нидерландской самобытности не существует. Изменилась ли Европа настолько, что начали исчезать национальные типажи? В поисках типичного голландца наш корреспондент в Амстердаме Софья Корниенко обратилась к работам наиболее известного нидерландского историка Херта Мака.
Софья Корниенко: Вызвавшую столь бурную дискуссию речь Принцесса Максима произнесла 24 сентября на церемонии оглашения «Отчета об интеграции» ученого совета при правительстве ( WRR - Wetenschappelijke Raad voor het Regeringsbeleid ).
Принцесса Максима: Около семи лет назад передо мной впервые встал вопрос об определении нидерландской самобытности. В моем распоряжении были десятки любезных и уважаемых экспертов. Однако мне так и не удалось найти того самого, одного универсального определения «нидерландской самобытности». Голландия – это огромные окна без занавесок, так что в дом может заглянуть любой прохожий. Но это также и оплот неприкосновенности частной жизни и домашнего уюта. Голландия – это одна печенинка к кофе. Но это также человеческое тепло и радушие. У Голландии, таким образом, слишком много сторон, чтобы вместить ее в одно клишированное определение. Одного определенного типа голландца не существует. Я могу с гордостью сказать, что и одного определенного типа аргентинца также не существует.
Софья Корниенко: Многие из нас, жителей Голландии, послушав речь Принцессы, задумались. Неужели, и вправду, «голландскость» исчезает? Говорят, ностальгия это сублимация страха перед переменами. С резкой критикой заявления Принцессы выступил Союз оранжевых сообществ, то есть сообществ патриотов Нидерландов, или просто – Оранжевый союз. Вот что сказали рядовые члены Союза в интервью телепрограмме «НОВА»:
Член Оранжевого союза: Обычному голландцу, сидя перед телевизором, странно такое слышать, что, мол, «голландцев не существует».
Член Оранжевого союза: Мы не выступаем в данном случае против Принцессы, мы хотим поднять вопрос о том, кто выступает в роли ее советников, и что эти советники пропагандируют. Ведь нас, голландцев, очень многое связывает, и когда мы, например, за рубежом слышим наш гимн «Вилхелмус», то все ощущаем свою принадлежность к одной нации.
Член Оранжевого союза: Кто такой типичный голландец? Это такой человек,… который... на жизнь смотрит спокойно, трезво и здраво.
Софья Корниенко: Впрочем, голландские патриоты остались снисходительны и списали высказывания Принцессы на неопытность. Михил Зонневилле, председатель Оранжевого союза:
Михил Зонневилле: Принцесса еще сравнительно недолго прожила в Нидерландах. Она прошла интенсивные курсы по голландской культуре, однако данный инцидент, возможно, свидетельствует о том, что в Голландии есть еще много вопросов для изучения.
Софья Корниенко: Неприятно другое: за высказывания Принцессы Максимы ухватились политики-любители популистских ходов. Ультра-правый политик Рита Вердонк:
Рита Вердонк: Я думаю, если наша будущая Королева заявляет, что не существует типичных голландцев, то она тем самым обижает большинство голландцев. Она привела в пример отца Королевы Беатрикс Принца Клауса, как первого гражданина мира, европейца, и только затем – голландца, однако мне кажется, что как будущей королеве ей очень важно было бы научиться мыслить шире, охватывая все слои общества. Ведь таких голландцев, которые называют себя гражданами мира все равно – меньшинство. Большинство жителей страны чувствует себя просто голландцами.
Софья Корниенко: Пейтер Рехвинкел, член верхней палаты Нидерландского Парламента от правящей Партии Труда:
Пейтер Рехвинкел: Максиму неправильно интерпретируют. Она ведь вовсе не сказала, что не существует голландцев или голландскости, она сказала, что не существует типичного голландца, голландца с определенным артиклем, то ест, что все мы свою голландскость видим по-разному – кому-то нравится гимн, кому-то – трезвость ума и торжество здравого смысла. Меня очень удивила реакция Оранжевого союза, который говорит, что Максима далека от народа. Как раз наоборот, Принцесса Максима все эти годы очень тесно общалась с людьми со всей страны, и именно в ходе этого общения, сделала такие наблюдения.
Софья Корниенко: В начале октября Принцесса сделала попытку замять инцидент, заявив, что все сказанное ей основано исключительно на личных наблюдениях. Философ и политолог Паул Схеффер подозревает, что за речью Максимы маячит новый идеологический курс правительства, согласно которому к традициям и истории страны принято будет относиться с меньшим, чем ранее, пиететом.
Паул Схеффер: Получается, что руководство страны, элита, обращаясь к доброй половине населения, говорит: нам больше нечего сказать вам, вы больше не с нами и не нужны в мире, который мы выбираем. На мой взгляд, это граничит с безответственностью.
Софья Корниенко: Паул Схеффер только что выпустил книгу под названием ’ Het land van aankomst ’ («Страна прибытия»), по аналогии с het land van herkomst («страна происхождения»). То есть выходит, что в современной Европе правильнее спрашивать не «Откуда Вы?», а «Куда Вам?» Я для себя несколько лет назад ответила на этот вопрос – мне, без сомнения, сюда, в «Глобальную деревню» Амстердам, как называл голландскую столицу кинодокументалист Йохан ван дер Кёукен. В «Глобальную деревню» потому, что этнических голландцев здесь осталось чуть больше половины, да и вообще этнические европейцы разбавлены всеми цветами кожи и радуги, всеми уровнями религиозного и научного самопознания. А вот почему мне сюда? Наверное, ответ на этот вопрос важнее любого определения национальной самобытности. Ведь многие европейские города стали родными для их жителей в силу сознательного выбора. Возможность выбора была у европейцев и раньше, но распространилась на широкие слои населения за последние пару десятилетий, пишет известный нидерландский историк Херт Мак в своем эпохальной труде In Europa («в Европе»). Раньше, даже чтобы выехать из Голландии в Бельгию, подолгу стояли на границе, иногда всю ночь. Восточная Европа жила в прошлом, отстав на несколько десятилетий. Не было контрацептивной таблетки, и люди в ранней молодости обзаводилось детьми. Но, самое главное - индивидуализация сознания после Второй мировой отбила желание сражаться за некое общее дело, потому что война имеет смысл только в условиях сознания общинного. Индивиду война не нужна.
Все эти факторы объясняют, почему мы сорвались с места, но вопрос «почему сюда?» остается пока без ответа. Чтобы ответить на этот вопрос новым голландцам, тот же Херт Мак сделал недавно замечательный телесериал «Мы Амстердамцы, маленький курс по натурализации».
Херт Мак, отрывок из сериала: Я хотел бы вам рассказать, с чего все в Голландии началось. За моей спиной растет на болоте тростник. Голландия началась с дюн и болот. Типичный плоский пейзаж с обилием водных резервуаров – так выглядела Голландия и тысячу лет назад. До нас дошли, например, путевые записки путешественника из Исландии, посетившего эту местность в 900-м году нашей эры. Он пишет о крестьянах, которые скачут через канавы. «Голландия изначальная».
Софья Корниенко: С первыми голландцами нас связывает опасность наводнения. То есть общинное сознание здесь обретается заново.
Херт Мак: В постоянном страхе был и положительный момент – голландцы понимали, что нельзя рассориться друг с другом навсегда, превратиться в кровных врагов. Голландцы умели поругаться, повздорить, но, в конце концов, им всегда приходилось мириться, потому что в шторм все равно всем вместе на плотине стоять. Вот откуда возникло выражение «польдерная модель», обозначающая поиск консенсуса во всем.
Софья Корниенко: И, самое главное, отчего трепет идет по телу:
Херт Мак: Все мы живем в Голландии на земле, появившейся и сохранившейся в результате того, что поколения и поколения до нас не покладая рук строили и укрепляли, осушали и откачивали воду.
Софья Корниенко: Раньше река Амстел доходила до самой центральной площади города – площади Дам, а за площадью был шлюз, и опять – река Амстел. Она течет здесь и по сей день, только теперь – по сложной системе огромных подземных труб. Там, где сегодня Центральный Вокзал, раньше был залив Ай, открытое всем ветрам пространство. И река, и залив буквально кишели баржами, лодками и военными кораблями. Ночью же кругом было так темно, что туманным утром амстердамцы нередко падали по неосторожности в холодную воду и тонули, потому что плавать тогда никто не умел.
Херт Мак: В конце 16-го – начале 17-го века в Амстердам переехало жить огромное количество обитателей южных Нижних земель, носителей более живой и веселой культуры, чем строгие, облаченные в черное местные кальвинисты. Влияние этих приезжих было так велико, что изменился даже амстердамский диалект – за одно поколение он поменялся на антверпенский, мы до сих пор так разговариваем. К тому же город превратился в место для паломничества – на главной коммерческой улице Кальверстраат произошло чудо: в костер бросили облатку, а она не сгорела. Чудо было Амстердаму необходимо для развития торговли. Короткая улочка Хайлихевех («Святая улица»), где теперь находится магазин игрушек – это то, что дошло до наших дней от проложенной паломниками тропы. Так и разросся Амстердам.
Софья Корниенко: Эта земля то принадлежала бургундцам, то немцам. Независимые Нидерланды возникли лишь в 1590-е годы, то есть спустя 400 лет после основания Амстердама. Люди жили в городах и считали себя, в данном случае, не голландцами, а, прежде всего – амстердамцами. Прямо как сейчас. Ну какая, например, из меня – голландка? Но я – жительница Амстердама, и люблю каждый камень в этом городе.
Херт Мак: В голландцах чего только не намешано. Много немецкой крови. Но много, например, и скандинавской – особенно во Фризландии. Юг Нидерландов очень много имеет общего с французской, бельгийской культурой – раньше эти земли были частью Римской Империи. Можно сказать, что Голландия представляет собой результат столкновения германского и романского миров.
Софья Корниенко: А сегодня и еще нескольких миров, добавим мы, однако и марокканцы, и югославы подпевают странные слова голландского гимна (особенно в начале футбольного матча, разумеется).
Софья Корниенко:
Я, Вильгельм Нассау – германской крови,
Отечеству своему останусь верен до смерти.
Я – Принц Оранский, я бесстрашен,
Короля Испании я всегда почитал.
Голландский гимн – самый старинный гимн в мире. Это песня о Вильгельме Оранском, лидере восстания нидерландских городов против испанских суверенов в конце 16-го века. Вильгельм Оранский был немцем, отсюда такой странный, на первый взгляд, текст гимна, написанный в 1590-м году. Музыка появилась еще раньше, в 1574-м. Тогда это был «хит», который, согласно историческим документам, рабочие напевали и насвистывали в порту. Спустя 200 лет, Республика Семи Объединенных Нидерландских провинций послужила источником вдохновения для отцов-основателей Соединенных Штатов Америки. В американской Декларации Независимости целые параграфы переписаны из Декларации Независимости Нидерландской Республики конца 16-го века. Это было уникальное образование, по уникальности сравнимое с нынешним Европейским Союзом. В Нидерландах демократическая традиция насчитывает столетия, и теперь Нидерланды, по мнению Херта Мака, одними из первых в Европе выходят из кризиса интеграции, захватившего страну в 2004-м, после убийства Тео ван Гога.
Херт Мак: В нашей истории также случаются периоды истерии. Один такой период только что миновал. Однако, так или иначе, великие страсти в нашей цивилизации не прижились.
Софья Корниенко: Сказал Херт Мак в одном из недавних интервью. Остается лишь одна, старая угроза, беспокоится историк – вода. Глобальное потепление наступает, и вот уже во Фризландии выращивают абрикосы!
(Звучит песня He Amsterdam).
Софья Корниенко:
Эй, Амстердам, говорят, что ты переменился, что нет больше в тебе толку,
Но тот, кто это говорит – не настоящий амстердамец,
Потому что ты, Амстердам – все тот же.