Лермонтов — единственный русский классик, одинаково сильный как в поэзии, так и в прозе. Это утверждение можно тут же оспорить, назвав Пушкина. Конечно, проза Пушкина хороша, но она нерусская, Пушкин в прозе француз; это особенно ясно, если читать параллельно Мериме. Великая русская проза не от Пушкина пошла; и не от Гоголя, конечно, — из его «Шинели» никто не вышел, даже и Достоевский. Только много позднее, в начале следующего века появились у Гоголя последователи и эпигоны: Андрей Белый и Булгаков. А из Лермонтова вышли все. Кто-то сказал: останься этот офицерик жив, не нужно было бы ни Толстого, ни Достоевского.
Проза Лермонтова, как известно, — «Герой нашего времени». Есть еще сказка «Ашик-Кериб» и едва начатый многообещавший «Штосс»; но это к делу не идет, это не то, что у него важно. Роман Лермонтова хорош всем, кроме его названия. В предисловии к роману Лермонтов говорит о чертах и пороках целого поколения, запечатленных в Печорине. Но это неверно: Печорин — штучное изделие, отнюдь не тип, который можно было бы представить выразителем эпохи. Разговоры о том, что это лишний человек, которому не дала развернуться николаевская Россия, а потому, значит, и тип — детский лепет, опровергнутый еще век назад. Приведу соответствующее высказывание Айхенвальда, каковому высказыванию как раз около ста лет:
Конечно, в Печорине много Лермонтова, много автобиографии; но последняя не создает еще типа, — объективно же в русской действительности «героями нашего времени» были совсем иные лица. Право на обобщающее и обещающее заглавие своего произведения наш поэт должен был бы доказать изнутри — завершенностью и неоспоримостью центральной фигуры; между тем она в своем психологическом облике не только как тип, но даже и как индивидуальность неясна и неотчетлива. Душевное содержание Печорина не есть внутренняя система; концы не сведены с концами, одни качества не примирены с другими, виднеются неправдоподобные противоречия, и в результате нами не овладевает какое-нибудь одно, яркое и цельное, впечатление.
Айхенвальд настаивает не на типичности, а на автобиографичности лермонтовского Печорина: Лермонтов дал ему собственные пороки, чтобы тем самым избавиться от них, изжить их, «избыть». Объективируя свои проблемы, художник тем самым освобождается от них, — это знали еще философы немецкого романтизма. Потом этот метод подтвердил свою целительность в психоанализе — на материале душевной жизни всякого человека, не только художника. Но какие собственные пороки имеет в виду сам Лермонтов, от чего он хочет избавиться в Печорине? Сошлюсь опять же на Айхенвальда:
Безлюбовный, то есть мертвый и потому своим прикосновением убивающий других, Печорин — не совсем живой и в литературе как художественный образ — не совсем понятный и доказанный в своей разочарованности.
Безлюбовность, лучше бы сказать безлюбость, — вот порок Печорина, источник его демонизма — вернее, той демонической позы, которую усвоил себе Лермонтов в творчестве, да и в жизни, за что и поплатился — жизнью. Сейчас бы мы сказали, что дуэль Лермонтова была его самопровокацией (случай Пушкина — совсем, совсем другой!). Пушкин весь был — открытость миру и бытию; Лермонтов — как-то космически (по-другому и не скажешь) одинок. Отсюда «Демон», герой его главной поэмы. Та же ситуация в «Мцыри»: инок убегает из монастыря в мир, но мир встречает его диким зверем — барсом. Женщина как живая связь с миром остается пустым символом у Лермонтова — а то даже умерщвляется самим же героем: символически, как в «Демоне» или даже физически, как в «Маскараде». Можно привести и другие примеры подобного конфликта — все они в памяти читателей Лермонтова.
У Достоевского в «Бесах» говорится, что Ставрогин сделал прогресс в зле в сравнении даже с Лермонтовым. Несомненно, Ставрогин — развитие печоринского образа, если хотите типа, но это тип литературный, а не жизненный. В жизни были, конечно, подражатели Печорина, опять же запечатленные в литературе, — пародийные Печорины, вроде Тамарина. Но сам Лермонтов как тип — и душевный, и художественный — нашел параллели не в России, а на Западе. Про Байрона говорить много не надо, всем известно, что во времена Лермонтова Байрону подражали все, — у Лермонтова есть сегодняшняя западная параллель. Это нынешние рок-звезды с их склонностью к замаскированному самоубийству, в основном при помощи наркотиков: ярчайший пример — Джеймс Моррисон из группы «Двери» [Jim — James Douglas Morrison; The Doors].
В чем источник подобной самопровокации? Об этом пытался писать Мережковский в статье о Лермонтове «Певец сверхчеловечества». Творчество Лермонтова — это тоска по небесной родине, в нем сохранилась память о предыдущем бытии, о «прошлой вечности», как говорит Мережковский, о райских песнях, не заменимых скучными песнями земли («По небу полуночи ангел летел»). Теперь уместнее сказать, что стихи Лермонтова — выразительнейший пример сублимации, преобразования низких инстинктов в высокие достижения. У него демон сублимируется в ангела, и это без всякой натяжки. Нет, пожалуй, в русской поэзии стихов более эмоционально волнующих, более человечных, чем «Казачья колыбельная» или «Завещание» («Наедине с тобою друг»), или «Молитва» («Я, Матерь Божия, ныне с молитвою»), да и многие — увы, немногие! — другие. Не демонизм и не ангеличность, а высшая человечность — итог поэзии Лермонтова.
В прозе Лермонтов куда приземленнее. Именно о нем можно сказать, что он отец русского литературного реализма. Лев Толстой как писатель родился на том Кавказе, который таким живым и настоящим предстал у Лермонтова. И важнейшим для последующей русской классики стал не Печорин, а Максим Максимыч — смирный, а не хищный тип, в номенклатуре Аполлона Григорьева.
Русские люди — смирные, писал Розанов. Из кого же тогда выводить Ленина? Должно быть, из Печорина. Если так, то тогда Печорин действительно лишний человек.