Строительство военного мифа и личной роли Сталина как великого полководца в послевоенном кинематографе. "Иван Грозный" Эйзенштейна против "Клятвы" Чиаурели. Ленинградский блокадный текст: цензурированная и неподцензурная версии.
Социалистический реализм в его окончательном варианте: борьба с реальностью и принцип партийности. Постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград". Травля формализма и модернизма в музыке. Шпиономания и конспирология в советском театре и кино. "Русская национальная философия" как конструкт изоляционизма.
Московские высотки. Биология как теоретический и эстетический проект: Лысенко и Мичурин.
Имперская матрица в зеркале "борьбы за мир" (холодная война) – что воображал Сталин под видом миротворца?
Как велика была роль Сталина в формировании советской политической нации, и насколько постсоветская Россия является ее наследницей? Что из наследия Сталина может ожить сегодня?
Обсуждаем с исследователем сталинской культуры, автором двухтомника "Поздний сталинизм. Эстетика политики" Евгением Добренко. В программе – культуролог Илья Калинин и историк культуры Ирина Каспэ.
Ведет передачу Елена Фанайлова
Видеоверсия программы
Елена Фанайлова: В двухтомном блокбастере Евгения Добренко "Поздний сталинизм. Эстетика политики" представлены историко-культурные явления, которые, казалось бы, нам всем довольно хорошо известны, от Шостаковича до Ахматовой и Зощенко, постановление Жданова, киноскандалы с Эйзенштейном… Главная цель Евгения Добренко – разделение советской культуры 20-х и 30-х с их еще революционным порывом и удивительного восьмилетия перед сталинской смертью, 1946-56 годы, когда происходят необратимые изменения в советской культуре, с которыми всем потом приходится иметь дело еще долгие годы. И я бы рискнула сказать, что с некоторыми последствиями этих постановлений мы можем и сейчас сталкиваться в квазиформах. Первый том посвящается 20-30-м, Добренко проводит границу между мирами, между культурой, еще во многом одержимой авангардным пафосом, и той, что уже после войны музеефицируется и превращается в сталинский ампир, символическую фигуру разговора об этом времени.
Илья Калинин: Книги Евгения Добренко, посвященные советской культуре, соцреализму, сталинской эпохе, отличает то, что он, с одной стороны, работает с хорошо известными, наиболее яркими примерами, а с другой – ему удается собрать все это в целостную мозаику, вскрывающую фундаментальные принципы и механизмы работы этой культуры. Конечно, мы знаем и о деле Шостаковича, и о постановлении о журналах "Звезда" и "Ленинград". Но когда это объединяется с теорией Лысенко, мичуринским селекционерством, когда подключается работы Сталина, посвященные вопросам языкознания, дискуссия о своеобразном советском апгрейде марксизма, тогда возникает разговор о культуре в фундаментальных, символических координатах, обнажающихся только благодаря такому метафорическому, риторическому столкновению различных пластов и явлений этой культуры. Ломоносов в своей "Риторике" назвал метафору "сопряжением далековатых идей". Во-первых, это красиво, а во-вторых – вскрывает в метафоре, как в переносе, невероятно мощный аналитический инструмент. Через сопряжение, казалось бы, далековатых идей возникает короткое замыкание, мощный смысловой прирост, позволяющий увидеть далеко во все стороны света. Противопоставление, выделение периодов – 20-30-е, довольно старая и хорошо знакомая история по книжке Владимира Паперного "Культура Два". Автор выделяет культуру авангарда, 20-х годов – это культура один, и культуру два – сталинскую, соцреалистическую, 30-х. На рубеже 80-х и 90-х пишется работа Бориса Гройса "Стиль Сталин", или "Gesamtkunstwerk Сталин", в ней дается модель отношений между авангардной и соцреалистической культурами, и это – совершено другая картина, нежели та, которую рисует Паперный. Версия Гройса носит диалектический, а не структуралистский характер, у него соцреализм, или сталинская культура, поглощает культуру авангарда. Более того, она радикализует и реализует на практике те утопические проекты, которые авангардная культура формулировала в плоскости эстетики. Добренко в своей книге предлагает немножко другой ход. Он цитирует одного американского историка, который обозначает 1945 год, вообще войну как цезуру, как разрыв, рассечение, которое разделяет не только советскую, но и европейскую историю на две части.
Елена Фанайлова: Мировую историю.
Илья Калинин: И начинается новая история. Добренко выявляет различия, сдвиги, доведение до полноты своей реализации сталинской культуры 30-х годов, то, что принято называть высоким сталинизмом. Поздний сталинизм, с 1946-го по 1953 год, не сильно привлекал внимание историков, потому что он – кристаллизация тех тенденций, которые уже полностью оформились еще в конце 30-х. Предыдущая интерпретация позднего сталинизма состояла в том, что ничего нового по отношению к высокому сталинизму конца 30-х годов этот период в истории советской культуры не дает. Этот период проваливался между сталинизмом 30-х, особенно их второй половиной, и серединой 50-х, когда начинается процесс десталинизации, еще до ХХ съезда. Репутация этого периода в истории – время своеобразного застоя, рутины, отсутствия радикально новых черт. Евгений Добренко смог раскрыть специфику этого периода и радикально сместил самую аналитическую оптику к сдвигам, характеризующим историческую науку как таковую.
Елена Фанайлова: Это мы любим, интересно же смотреть, что меняется.
Илья Калинин: Естественно, потому что это намного фактурнее, ярче, дает больше материала для рефлексии. Сдвиг не только приводит к рождению нового, а еще и обнажает рутину старого. Добренко обнаружил тенденции, которые уже возникали в 30-е: интерес к прошлому, к традиции, сдвиг от интернационалистской парадигмы к национально ориентированной.
Культура становилась универсальным инструментом политической власти
Елена Фанайлова: Да, это подчеркивается им, и там есть удивительные фрагменты из поэмы Натальи Кончаловской, и я не ожидала такого антипольского пафоса. Не ожидала, что уже в 1946 году будет такая чудовищная пародия на исторические отношения Польши и России. Это в свете нынешних политических высказываний кажется комическим повторением. Хотя это повторение, наверное, скорее, трагическое.
Илья Калинин: Между соседями в разные периоды истории возникают разные взаимоотношения. И взаимоотношения между Польским королевством, потом Речью Посполитой, которая возникла из объединения Великого Княжества Литовского и Польского королевства, и Московским царством всегда были сложные, обусловленные самим географическим их положением и территориальными претензиями. Еще более трагический пример – Украина, потому что за эти территории возникали серьезные конфликты. Длинная, давняя история.
Елена Фанайлова: Такие патриотические поделки, как поэма Кончаловской, возникают в период политических манипуляций.
Илья Калинин: Дело не только в манипуляциях. Через клинический диагноз диктатора нельзя объяснять политические повороты и процессы. Власть нуждается в мобилизации.
Елена Фанайлова: Я и хотела это сказать, в такие моменты такие политические почти анекдоты в плохом смысле слова становятся предметом обсуждения, и новый вождь уже новую историческую концепцию напишет. Послушаем самого Евгения Александровича, мы записали с ним интервью. Меня интересовали вопросы общего порядка, и первое, о чем мы говорили, это зачем Сталину нужен был маниакальный контроль над всей культурой?
Евгений Добренко: Все культуры революционного типа (а большевизм и сталинизм относятся к такой категории) стремятся к расширению своей социальной базы. Они создают новых субъектов, новых граждан, массовое общество, это массовая культура. Они втягивают в себя все больше и больше людей, становящихся основанием для этих культур. Кроме того, культура является, по крайней мере, тогда являлась единственным способом конструирования реальности. Именно через нее власть производила собственный образ, который должен был получить легитимацию, для того чтобы быть потребляемым массами. Культура становилась универсальным инструментом политической власти и в этом качестве должна была находиться под контролем государства. Поэтому Сталин фанатично управлял и контролировал культуру – литературу, кино, архитектуру. Вследствие такого внимания вождей культуры отличаются своеобразием, нельзя перепутать с другой сталинскую архитектуру, она очень отличается от предшествующей и последующей. То же самое можно сказать и об архитектуре фашистской Италии или нацистской Германии.
Елена Фанайлова: Мы не говорим сейчас о вульгарном сравнении режимов, что в истории уже давным-давно проехали, тут речь идет, скорее, о генеалогическом процессе.
Илья Калинин: Даже не генеалогическом, а типологическом. В том, как эти режимы относились к культуре, к ее значимости для воспроизводства собственной политической власти, можно обнаружить сходные черты. Помимо бесспорных аргументов, приведенных Евгением, скажу, что культура является способом символической легитимации власти, и есть общие революционные истоки, стоящие за этими тоталитарными режимами.
Елена Фанайлова: Конечно, была же мощная история левого движения.
Илья Калинин: И левые, и правые, революция может быть и консервативной. То, что произошло в Германии в начале 30-х годов, описывается через парадигму консервативной революции. Важна радикальность сдвига, а не обязательный левый ангажемент. Я добавлю к сказанному Евгением, что маниакальная склонность Сталина лично входить во все дела…
Елена Фанайлова: Когда я прочла книгу, это поразило меня с новой силой. Убедительно доказывается, что Сталин присваивает себе итоги победы, которые для ее свидетелей вовсе не были очевидностью. Меня совершено поразила срочность этой операции, происходившей уже в 1945 году, а в 1946-м уже обретшей окончательные черты. Это действительно тотальный контроль.
Сталин присваивает себе итоги победы, которые для ее свидетелей вовсе не были очевидностью
Илья Калинин: Да. Мы знаем Сталина как первого зрителя каждого снятого фильма, первого читателя Платонова или Булгакова. Возникает интересный общетеоретический горизонт разговора о характере правления, он идет еще от раннехристианской теологии. Джорджо Агамбен в книжке "Царство и слава" пишет о том, что идущая от раннего христианства и богословской рефлексии парадигма будет потом характерна для совершенно разных режимов правления – и монархического, и имперского, и президентского, демократического в Европе. Согласно этой модели, монарх царствует, но не правит. Это означает, что верховный правитель, как его титул ни звучал бы, является монопольным центром власти. Но при этом он делегирует реальное управление боярам, министрам, тайному госсовету – аппарату, который и осуществляет специализированные функции. В случае со Сталиным мы видим пример, когда эта модель радикально корректируется – монарх царствует и правит. Сталин желал быть не только символом, портретом в белом кителе, но и тем, кто входит во все дела – в программы пятилеток, экономическое, индустриальное строительство, мельчайшие детали придворных кремлевских ритуалов. Отсюда идет и миф, и здесь есть безусловная эмпирическая достоверность – невероятная сталинская работоспособность. Для того чтобы заниматься абсолютно всем, нужно обладать сверхчеловеческими способностями. Отсюда свет в окне, который никогда не гаснет, поэтому все граждане советской страны могут спать спокойно. Любопытно, как это работает и на уровне мифа, и на уровне повседневной реальности властителя. Отмечу еще одно, связанное с тем, почему культура имела такое значение и контролировалась. Евгений сказал, что режим не просто наследовал прежде существовавшему режиму и тому типу гражданства, субъектности, который был сформирован уже до него. Перед таким режимом стояла задача строительства нового субъекта и новой системы представлений, новой точки, из которой человек смотрит на мир. Это требует именно культурной, символической работы. Здесь недостаточно только смены политэкономической формации, потому что люди остаются прежними, несмотря на то, что теперь заводы и земля вроде бы принадлежат им самим, а не буржуазии и капиталистам, а Зимний дворец превратился в музей "Эрмитаж", открытый для всех трудящихся. Здесь еще есть невероятно мощный потенциал, которым культура обладает, она способна сформировать новый субъект и осуществлять контроль над ним намного более эффективно, с намного меньшими инвестициями и затратами, чем прямое политическое насилие. К каждому человеку не приставишь надсмотрщика, к каждому надсмотрщику надо приставлять надсмотрщика, и так до бесконечности. Только через страх и через угрозу наказания дисциплинировать людей невозможно. Культура позволяет осуществлять намного более мягкую и одновременно эффективную символическую гегемонию, нежели прямое физическое давление извне. Потому что культура становится частью самого субъекта, а не внешним по отношению к нему аппаратом.
Елена Фанайлова: У Добренко есть очень остроумное замечание, что вообще характерно для его стиля. Я не встречала нигде, что Сталин не ездил по стране, он вообще знал о реальности только по газетам и по тому, что ему докладывали его советники. Добренко говорит о 1946-47 годах как о периоде принятия предписывающего поведения для художников, для кинематографистов, для музыкантов… В 30-е запрещали, а здесь это чистое предписывание, и все. Сталин придумал этот проект, вложил его в мозги тех, кто это будет осуществлять. До сих пор мы имеем дело с некоторыми последствиями этого предписывающего поведения: реальность будет такова. Это еще одна мысль Добренко, с реальностью соцреализма не имеет ничего общего, это, наоборот, романтический, фантастический конструкт.
Илья Калинин: Предписывающий характер сталинской, в особенности позднесталинской культуры, и есть то основание, которое позволяет сопоставлять ее с классицизмом, потому что классицизм – тоже нормативная культура по своей природе. Нормативная риторика, которой одержима поэтика классицизма, характерна и для позднесталинской культуры. Она не столько блокирует высказывания, сколько подталкивает к созданию нормативных, правильных высказываний.
Елена Фанайлова: Но когда мы говорим о результатах 1946-53 годов, речь о том, как правильнее сформатировать. Не осталось в этом периоде художественных произведений, о которых можно разговаривать с точки зрения их реальной конкуренции на литературном поле.
Илья Калинин: Тут можно сказать о том, какую нормализующую энергию культура произвела. Мы с Евгением лет восемь назад писали вместе главу, посвященную критике оттепели, в сборнике, который он редактировал. При подготовке к этой работе я читал подшивки журналов "Новый мир" и "Октябрь" с 1953 года, мне было интересно сравнивать их литературно-критические отделы на последних страницах. Я изначально представлял, что пропасть разделяла "Октябрь" под руководством Кочетова и "Новый мир" под руководством Твардовского и Локшина. Но первые месяцы сквозного чтения этих текстов я вообще не мог различить материалы этих журналов. Современники считывали эти тонкие дискурсивные различия, а с позиции конца нулевых – начала десятых годов ты и не понимаешь, а где же эта пропасть. Потом я постепенно стал различать эти мелкие нюансы. Если смотреть на отношения между соцреализмом и реальностью с точки зрения характерного для соцреализма понимания мимесиса (то есть подражания природе, это аристотелевское понятие), то соцреализм как отражение реальности точно имел к ней весьма косвенное отношение. Соцреализм – это способ производства реальности, как способ ее формирования…
Елена Фанайлова: Да-да, Добренко об этом и говорит, что это становится инструментом формирования реальности.
Культура оказывалась базовым принципом формирования социо-политической реальности
Илья Калинин: Эта мысль появились у него в одной из предшествующих его книг "Политэкономия соцреализма". В предисловии к ней Добренко пишет в характерной для него формульной манере, что соцреализм был машиной по производству социализма. Даже не характера политического режима, политэкономических отношений, а именно социализма. Культура оказывалась базовым принципом формирования социо-политической реальности, по крайней мере, того, как люди воспринимали эту реальность. О романтической составляющей, входящей в химический состав соцреализма, можно говорить, обращаясь уже к первым интуитивным попыткам определить сущность нового, рождающегося художественного метода. Его дает еще Горький в начале 30-х годов, когда соцреализма как чего-то реально существующего еще нет. Соцреализм, с одной стороны, носит нормативный, предписывающий характер. С другой – он, по крайней мере в момент своего зарождения, в первой половине 30-х годов, формируется не через систему правил, а рождается через образцы, через отдельные тексты, вокруг которых ведется интенсивная дискуссия. Это романы "Мать" Горького, "Цемент" Федора Гладкова, "Время вперед" Катаева, "Гидроцентраль" Шагинян. Именно через такую систему проб и ошибок идет нащупывание того нового, что должно стать субстанцией, скрепляющей режим культурного производства. Горький характеризует соцреализм – это то, что должно описывать жизнь в ее революционном становлении. И в тот момент, когда возникает дискурс о соцреализме, и Первый Съезд советских писателей 1934 года о том, что мы сейчас должны построить в качестве новой советской литературы, происходит консервативный поворот к традиции и интересу к прошлому.
Елена Фанайлова: Я спрашивала Евгения Александровича еще о том, действительно ли благодаря всем этим процессам, не только карательным, но и воспитующим, удалось создать нацию. Удалось ли создать нового советского человека? И насколько мы сейчас являемся наследниками этого сталинского человека?
Евгений Добренко: Сталин создал практически советскую нацию, а не Ленин или кто-то после Сталина. Сталин и был фактически отцом этой нации. Поэтому он и является самым популярным сегодня политическим деятелем в истории России в массовом сознании, и это нисколько не удивляет. Со Сталиным связано главное, что было сделано, – победа в войне. Все постсталинские режимы, от Хрущева до Путина, были практически реакцией и имели дело с двумя основными продуктами сталинизма – это советское государство и советская нация. И именно с этим имеют дело все наследники Сталина, вплоть до сегодняшнего дня. У меня был постоянный соблазн взять без всяких комментариев и сопоставлять сталинские тексты – и самого Сталина, и тексты, функционировавшие в сталинской культуре в это время, – с современным политическим дискурсом, начиная от выступлений самых высших руководителей сегодняшней России до риторики официальных газет и телевидения. Это просто потрясающе, там дословные совпадения.
Илья Калинин: Дословные совпадения не всегда означают воспроизводство структурных моментов, потому что тут очень важен контекст. Сталинский период, действительно, является моментом, когда советская нация окончательно возникает, и дальше она продолжает существовать до 1991 года. То есть ее инерция по историческим меркам довольно велика. Казалось бы, 1991 год, распад Советского Союза говорит о том, что советская нация не была достроена.
Елена Фанайлова: И более того, были многочисленные межнациональные конфликты, которые показывали, какое напряжение было.
Илья Калинин: Можно вспомнить референдум, предшествовавший распаду Советского Союза, который показал, что большинство людей было все-таки за сохранение СССР, но на основе нового договора между республиками. Распад Советского Союза говорит, скорее, не о фиктивном характере сконструированной Сталиным советской нации, а об интересах национальных политических элит, которые намного больше получали от суверенизации. И то, что Советский Союз распался по тем границам, которые были проведены довольно искусственно в 20-е годы, говорит, что СССР был механизмом формирования множества наций, потом оказавшихся титульными в возникших новых государствах. Я немножко уточню то, что сказал Евгений, что все последующие режимы, включая нынешний, вынуждены иметь дело с советским государством и советской нацией. Современный режим действительно имеет дело с одним конструктом, который возник в сталинскую эпоху, но им является не советское государство, а государство как таковое, российское историческое государство. Претензия, из которой исходит современный дискурс об исторической политике в нынешней России, состоит в том, что мы имеем непрерывную тысячелетнюю историю российского государства. Революции, которые имели место, или очевидные исторические разрывы и сдвиги, носят поверхностный характер, не затрагивающий фундаментальных духовных национальных основ российской государственной традиции. Эта концепция истории возникла в сталинскую эпоху и была для сталинской культуры намного более мощным кульбитом, чем для современной, потому что она появилась на фоне авангардных идей о радикальном разрыве, который не оставляет ничего общего между этим новым государством рабочих и крестьян и предшествующей монархией, Российской империей. Этому нужно противопоставить идею континуальности, где фигуры Петра I или Ивана Грозного, написанные Толстым, поставленные Эйзенштейном, должны были показать, что мы имеем единую традицию побед русского оружия. Для 20-х годов Суворов – это антинародный генерал, находящийся на службе российской монархии, подавляющий национальное восстание в Польше или крестьянскую войну Пугачева, не наш человек. Для 30-х – это уже наш народный герой. Тогда идея традиции, общей истории носила тоже мобилизационный характер, который должен был скрыть социальную иерархию, окончательно сложившуюся в период позднего сталинизма, где была правящая партийная верхушка, элита, которую с основным населением связывало все меньше отношений. Теперь это маскирует уже совершенно другой контекст, связанный с тем, что элита существует в современном капиталистическом, неолиберальном пространстве рынка, частной собственности и аккумуляции не только в политической власти, что было важно для сталинской элиты. Народ, который патриотически служит благу отчизны (а под отчизной в этой версии патриотизма понимается именно государство и политическая элита в его главе), живет уже совершенно в других условиях отсутствия социальной поддержки. Но последние недели мы наблюдаем, как государство стремится вновь восстановить репутацию социального.
Елена Фанайлова: Которую оно утрачивало последние 15 лет.
Илья Калинин: Даже 25 лет. Но если в 90-е оно ее утрачивало из-за реального отсутствия ресурсов, то в нулевые и десятые это вопиющее поведение государства. И весь политэкономический контекст, в котором сейчас звучат слова о русском патриотизме, о тысячелетней непрерывной истории, произносятся в ситуации радикального социального расслоения, вопиющей социальной несправедливости, чудовищной депривации огромных слоев населения, роста бедности и циничной незаинтересованности элит в реальном уровне жизни граждан той страны, которую они возглавляют. Это должно компенсироваться мобилизацией всех национальных мифов, которые сложились еще в сталинскую эпоху, но сейчас выполняют иную функцию. Если вы живете ниже прожиточного минимума, у вас хотя бы есть неотчуждаемая возможность гордиться величием страны, где вы живете.
Елена Фанайлова: Как показывает Евгений Добренко, позднесталинские годы – это годы консервации режима, консервации эстетики, этики, философии, методологии и политической науки, даже биологии. И это нормативные постановления, с последствиями которых мы имеем дело до сих пор. Это идеологемы, как сказал Илья, идеи имперскости и непрерывной государственности, с которыми приходится иметь дело и сейчас. И это вопрос и настоящего, и ближайшего настоящего, и ближайшего будущего.