Книга Ирины Флиге “Сандормох: драматургия смыслов” рассказывает о том, как тайное место расстрела соловецких заключенных становится местом памяти о жертвах Большого террора.
Две основные сюжетные линии книги директора научно-информационного центра “Мемориал” в Петербурге Ирины Флиге – это две истории поиска: одна – так называемого “пропавшего этапа” – 1111 заключенных Соловецкой тюрьмы особого назначения, вывезенных оттуда в октябре 1937-го и бесследно пропавших, другая – расстрельного полигона, получившего название Сандормох (в названии книги использовано именно это написание, хотя ставшее печально известным урочище чаще называют Сандармох по транскрипции из карельского языка). Эти две линии сходятся в процессе поисков: ищущие пропавший этап приходят к выводу, что он был расстрелян в одном месте, а поиски этого места приводят к расстрельному полигону в Карелии. В книге приводятся приказы, протоколы, акты, справки, телеграммы, предписания и другие документы НКВД, показывающие рутину уничтожения не только человека, но и всякой памяти о нем. Этому мрачному бюрократическому хору, хору смерти противостоит другой хор – воспоминания, письма, устные рассказы, выступления на днях памяти, статьи, надписи на памятниках, – и это хор жизни, свидетельствующий о том, что память уничтожить нельзя. Слышен в книге и голос автора: с одной стороны, это очерки и зарисовки, вполне бытовые, с другой – глубокие размышления о смысле обретения памяти.
“Разработанная еще Аристотелем концепция трагической вины, которую принимает на себя не злодей, а обычный человек, и встает на путь ее искупления, явно не прививается на русской почве. А если нет трагической вины, то нет и катарсиса, а соответственно, и необходимого для жанра финального выхода на новый уровень исторического и вообще человеческого существования”, – пишет автор предисловия Олег Николаев. Книга не заканчивается обретением места памяти – вокруг него тут же начинают сталкиваться разные концепции осмысления советского прошлого. Видимо, поэтому в аннотации книга Ирины Флиге определена как “интеллектуальное приключение” с элементами “исторического исследования, культурологического анализа, мемуарного повествования и публицистики”. О трагической истории Сандормоха и о своей книге Ирина Флиге рассказала Радио Свобода.
– Сандормох – явление не новое, почему вы решили написать о нем книгу?
– Я вообще занимаюсь не столько историей, хотя и ею тоже, а состоянием памяти. Причем я люблю материальную культуру: у нас уже и так столько слов, формулировок, затемняющих понятие памяти. А с исторической памятью еще хуже: как понять, где историческая память, где историческая политика, где просто человеческая, семейная память? В этом несложившемся языке очень много замутненного, спекулятивного, шаблонного. А в материальной культуре все просто: либо есть памятник, либо его нет, а если есть, то давайте посмотрим, какой он формы, какое там художественное решение, какая эпитафия. И это гораздо больше говорит о сегодняшней культуре памяти, чем теоретические изыскания. Очень интересны памятники на местах бывших лагерей, массовых захоронений, но интересны и музейные коллекции: почему именно эти предметы выбраны для экспозиции, рассказывающей о ГУЛАГе, почему именно эти вещи хранились в семьях как реликвии. Когда все это складывается в мозаику, мы можем многое узнать о трансформации памяти на протяжении десятилетий. Это первая причина, а вторая состоит в том, что я в последние годы плотно занимаюсь некрополистикой террора, ГУЛАГа: что это за места, как их находят, как о них помнят, как вообще документируется смерть в условиях несвободы. Мы довольно много знаем о том, как людей приговаривали к расстрелу, но мы почти не знаем, что бывало потом – от вынесения приговора до захоронения. А ведь это тоже обряд смерти, обряд казни, это относится и к смертям в лагере и на спецпоселении. Очень важно, как это место сохранялось, было ли оно тайным и насколько. В конце 80-х пошел массовый запрос – где могилы наших отцов, именно этот запрос и сформировал новые места памяти.
– Ну, хорошо, предположим, они найдены – и что дальше?
– Каждый некрополь включает три составляющие: подземную часть, надземную часть – памятники и памятные знаки, какими бы они ни были. Ведь даже если над старым кладбищем построен торговый центр – это все равно надгробие, да, оно такое – и тоже говорит об этой культуре. Ну, и третья составляющая – это церемонии памяти. Часто три эти части совершенно не совпадают. Самый близкий, наш, петербургский пример – это Левашовская пустошь. Мы знаем всего 10 имен тех, кто там похоронен, остальные нам не известны. Но наземная часть пустоши – это коллективный памятник жертвам Большого террора – более 1300 именных памятных знаков: дети, вдовы, а теперь внуки приходят и прибивают табличку. И там проходят церемонии – общие, земляческие, конфессиональные, всякие. С этой точки зрения я и хотела рассказать про Сандормох – как складывалась эта память, когда еще слова такого не было – Сандормох, кого искали, как помнили, какие были временные места памяти. Как появилось первое место памяти под названием “Список”: это был список того соловецкого этапа, который мы искали. И наконец нашли. Этому посвящен третий акт моей – ну, что говорить, пьесы, конечно. Ведь ни одно место памяти не бывает статичным, оно всегда развивается. В Сандормохе возникали памятники разных национальностей, разных конфессий. Сперва только что обнаруженное место памяти – общее для всех, а дальше оно распадается на фрагменты. Ведь люди приходят туда в поисках своей личной идентичности, которая идет к корням и, как к самому простому, к национальности – и начинают вырастать национальные памятники. Пока их немного, они вызывают некоторое недоумение: почему нужно помнить отдельно про поляков, про немцев? А когда их много, они становятся мозаикой – происходит объединение разных памятей – личных, национальных, конфессиональных, просто земляческих. То есть сперва это процесс жесткого разделения – мы будет помнить только о своих, но потом все снова становится единым целым.
– Так было и в Сандормохе?
Вдруг появляется маленький финский флаг, прибитый к дереву, а под ним надпись – что этот памятник установила во время поездки вокруг Онежского озера группа каких-то мотоциклистов. А дальше выясняется, что одному из этих мотоциклистов папа велел это сделать
– В Сандормохе несколько драматических сюжетов, “борьба памятников”, когда считывается – вот “элита”, а вот “простые”, личная память и коллективная. Все эти сюжеты и надо было детально прописать. Там очень много интересных поворотов, связанных с мемориализацией – она же вся стихийная. Например, одна из традиционных форм памяти – это когда землячество или община решает установить памятник, и этот памятник их объединяет. А бывает, что вдруг появляется совсем другой памятник – совсем маленький, размером с А4 финский флаг, прибитый к дереву, а под ним надпись, что этот памятник установила во время поездки вокруг Онежского озера группа каких-то мотоциклистов. А дальше выясняется, что одному из этих мотоциклистов папа велел это сделать. А велел он, потому что его папа – то есть дед того мотоциклиста – был американским гражданином. Он финн, но был коммунистом, и они с группой товарищей сначала сбежали в Америку, а потом вернулись в СССР, в Карелию, строить коммунизм. Но дед мотоциклиста быстро почуял что-то не очень хорошее и быстро сбежал в Финляндию, а все его сотоварищи оказались в Сандормохе.
– В подземной части…
– Да-да-да, именно там. И он много лет мучился их судьбой, ничего не знал о своих самых близких друзьях и все время жаловался на это своему сыну. Сын это помнил и выяснил, что с ними стало, но сам он был уже в возрасте и потому попросил съездить в Сандормох своего сына. А в Петрозаводске был свой мотоклуб, и в ответ они открыли еще один памятник – всем жертвам Сандормоха от жителей Петрозаводска, и тоже с табличкой, что это мотоклуб. Вот так работает память – она и немножко экскурсионная всегда, и у нее всегда цепная реакция. Человек приезжает, видит памятник, думает: надо же, а моим? И с этого момента включается поиск самоидентификации: кому моим? И человек вспоминает: одна бабушка была эстонка, другая украинка, а рядом еще жил сосед-еврей… все это начинает “тикать” и во что-то материализуется.
– Ирина, но то, о чем вы говорите, очевидно, характерно для всех подобных мест памяти – в чем же исключительность Сандормоха?
Мы знаем имена всех – 6241 человека, которые там лежат
– В том, что мы знаем имена всех – 6241 человека, которые там лежат. Территория самого урочища абсолютно выделена. И то, и другое – большая редкость. Даже если в какой-то области найдено подобное место, нет никакой уверенности, что все расстрелянные лежат именно там. Есть еще одна культурная особенность: из 6241 захороненных в Сандормохе больше половины – это бывшие заключенные. Это и 1111 человек соловецкого этапа, вывезенного с Соловков, и заключенные Белбалтлага, и бывшие заключенные, оставшиеся в Карелии на поселении. Это расстрельный полигон Большого террора, а Большой террор – это целый комплекс разных операций: тут и крестьянская, и национальные, и специальные указы по чистке лагерей, то есть по расстрелам, и указ по беглецам, когда лагерная администрация могла стрелять в кого хочет. Поэтому люди, которые уже сидели в лагерях, все равно попадали в какую-нибудь операцию Большого террора. Большинство операций были формализованы, по каждой надо было исполнить лимит, и местные НКВД увеличивали эти лимиты.
– А зачем? Зачем было убивать больше и больше?
Раскрученная машина начинала пожирать сама себя, это был уже не просто запах крови, люди превращались в конвейер убийства, и ничего рационального там нет
– А вот это загадка. Ведь самостоятельно увеличить лимит было нельзя, посылались запросы, и глядя на них, видишь, что это была просто истерия с мест: у нас больше врагов, дайте нам еще лимит, и еще, и еще. Что это – непонятно. Раскрученная машина начинала пожирать сама себя, это был уже не просто запах крови, люди превращались в конвейер убийства, и ничего рационального там нет. И документов нет. Может быть, социальные психологи когда-нибудь научатся с этим работать. Я еще несколько лет назад сделала одно открытие. Когда вы смотрите архивно-следственные дела 1937–38 года, они навевают скуку и ужас. Они принципиально отличаются от тоже сфальсифицированных, ужасных и подлых дел 20-х – начала 30-х годов, когда людей обвиняют в шпионаже или создании какого-нибудь религиозно-философского кружка и приписывают им антисоветские настроения или действия, но в этих обвинениях, в этих допросах есть элементы жизни этих людей до того, как их арестовали. Они не хотели свергать советскую власть, это было вранье, но они правда собирались, что-то обсуждали, создавали кружки, там присутствует некая реальность их жизни, можно было понять, что они делали и о чем мечтали. Вот, например, в деле полярников, обвиненных во вредительстве, рассказывается о полярных экспедициях, о том, почему они оставили на полюсе палатки и не вернулись за ними – а их обвинили в намерении тем самым нанести ущерб стране, – тут можно чуть ли не историю полярных исследований изучать. А в делах Большого террора – по сравнению с более ранними делами очень тоненьких – ничего этого нет. Там ведь уже пытки. Два-три допроса, неразборчивая подпись – и все. Но все же и там есть диалоги. Обвиняемый все время говорит о своей лояльности, о любви к советской власти, которую он доказывал своим честным трудом, а следователи, которых целая толпа, утверждают, что он враг. Я думаю, что это – свидетельство того, что люди в системе НКВД чувствовали свою нелегитимность, свою преступность – и потому считали нормальным, что каждый гражданин хочет устроить террористический акт, хочет их всех – в широком смысле – убить. Может, это было лишь на уровне ощущений, но это прочитывается. Отсюда и раскручивание террора: если они остановятся, что потом будет? Расплата.
– И это тоже относится ко всем жертвам Большого террора.
– Особенность Сандормоха – в составе похороненных. Расстрельных мест найдено много, собираются люди в Томске, в Красноярске, говорят: почтим память наших земляков. А в Сандормохе лежат люди отовсюду. И это международное значение проявилось сразу – уже на открытие приехали люди из разных стран, и первые памятные знаки тоже сразу были на разных языках. И еще в 1997 году один из создателей “Мемориала” Вениамин Иофе предложил сделать 5 августа, день начала Большого террора, международным днем памяти и согласовал эту дату с правительством Карелии, это была обязательная точка, с нее все и началось. В Сандормохе действительно соединились два поиска. Мы с Вениамином искали этап с 1989 года, когда поехали в Сандормох на первые дни памяти. С нами в поезде ехали люди с новыми справками о смерти своих близких: раньше им врали, что те умерли от сердечного приступа, от тифа, от пневмонии, и ставили ложную дату. И вот, наконец, в новых справках было ясно написано: расстрелян тогда-то. Уже в поезде Вениамин сложил эти справки и сказал мне: это массовый расстрел. Там даты либо совпадали, либо были очень близкими. Для людей местом памяти, местом последнего пребывания отцов и матерей были Соловки, оттуда пришли последние письма. С этого момента и начался поиск соловецкого этапа. А в Карелии работал замечательный человек Иван Чухин, который уже в начале 90-х начал систематизировать материалы по Большому террору. Его больше интересовали механизмы: кто отдавал приказы, как все было устроено. И это он обнаружил, что на протоколах о приведении в исполнение приказа о расстреле указано место, ближайший населенный пункт. Он даже составил таблицу – дата, количество расстрелянных, кто приводил приговор в исполнение. Да, ведь в Сандормохе известны поименно палачи – кто конкретно убивал людей. В Карелии, как и по всей стране, шел стихийный поиск захоронений. Ивана Чухина не стало в 1997 году, к этому времени он уже фактически составил книгу памяти, не один, а будучи помощником Юрия Дмитриева, потом Дмитриев уже один продолжил составлять эту книгу – “Поминальные списки Карелии”, тогда я с ним и познакомилась, в архиве. Мы уже предполагали, где место расстрела, за сколько километров от Медвежьегорска, и уже договорились с местной администрацией, что поедем туда в экспедицию. И поехали – трое взрослых, 11-летняя дочка Дмитриева и собака. Это фантастическая история – мы думали, что проживем до сентября, сняли домик, но приехали 1 июля и в тот же вечер обнаружили захоронение. А 27 октября того же года там уже было открыто мемориальное кладбище, построена часовня, проложена асфальтированная дорога, выделен участок леса. Это было очень яркое событие, в год 60-летия расстрела. Когда мы нашли Сандормох, мы знали только поименно соловецкий этап. А дальше – фантастический труд Юрия, это он собрал всех – и бывших заключенных Белбалтлага, и местных жителей, и ссыльных поселенцев, это его научный подвиг. В 1998 году он издал первую книжечку с именами похороненных в Сандормохе, в этом году будет ее переиздание.
– Вы в своей книге много внимания уделяете украинцам – почему?
– Потому что украинская память – очень большая часть памяти Сандормоха. Даже в соловецком этапе больше 300 человек – украинцы, и там были очень известные люди, родные и близкие их никогда не забывали, да и Украина в целом. Поэтому на открытие Сандормоха приехала большая украинская делегация, и она приезжала каждый год – до 2014 года.
– А почему вы говорите, что в вашей книге важна драматургия?
– О Сандормохе всегда говорили, что там лежат разные люди, и по национальному, и по социальному составу, это и чиновники все говорили, участвовавшие в церемониях. Но никто никогда не говорил о палачах, о преступлениях режима, об ответственности за то, что здесь происходило. Эти речи выпали из контекста – наверное, благодаря закону о реабилитации, в котором нет ничего о преступлениях. Такая концепция: репрессии как стихийное бедствие. Преступление есть, но оно не названо.
– Это ведь ваша давняя мысль, что у нас как бы есть жертвы, но нет палачей – и потому нет исторической памяти. И где же тут логика: если есть преступление, убиты невинные люди, значит, есть и преступники?
Государственная идеология в нашей части выглядит так: да, жертвы были, их жалко, но зато мы построили, зато мы победили, зато мы запустили. Это "зато" – и есть реабилитация террора
– По общечеловеческой логике – да, а по практике применения – нет. Эта практика логике не подчиняется. И она включает целый набор: жертвы, например, не должны быть персонифицированы, иначе они не жертвы, жертвы в этом понимании – всегда множественное число, плюс множество рассуждений – кому и чему принесены эти жертвы, и так было все 90-е и даже нулевые. А после 2005 года возник запрос на идеологию, а государственной идеологии нужна историческая подпорка. Она имперская, примитивная, а в нашей части она выглядит так: да, жертвы были, их жалко, но зато мы построили, зато мы победили, зато мы запустили. Здесь только одно ключевое слово – зато, и это и есть реабилитация террора, признание его хорошим механизмом для управления государством. Из него растет и наше настоящее с пытками и сфальсифицированными делами, с избиениями на митингах – из одного этого слова. Если есть это зато – тогда нет палачей. И наш закон о реабилитации – неправовой, и он даже не закон, потому что закон должен быть вписан в правовые номы и увязан с другими законами, а здесь этого нет. Он сродни тем указам и постановлениям, по которым эти люди были арестованы и расстреляны. Получается, что произвол там был сначала, а потом – произвол при реабилитации. Закон 1991 года проигрывает даже законам конца 50-х, потому что тогда дела рассматривались по существу, пересматривались, а реабилитация 1991 года очень простая: если 58-я статья или 70-я, диссидентская, значит, реабилитирован. Но если нет пересмотра дела, значит, следователь вообще ни при чем – никого не волнует, что он фальсифицировал, пытал, все превращено в некое стихийное бедствие. Да и слова реабилитированный и репрессированный у нас стали синонимами.
– Можете ли вы выделить в вашей книге какое-то положение, которое можно считать выводом?
– Нет. Занавес не упал, пьеса продолжается. Я довела события в книге до сентября прошлого года. Должна сказать, что новое время – начиная с 2014 года – изменило в отношении Сандормоха модус памяти. В 2014-м не приехала украинская делегация – важная, заметная, яркая. Происходит новое осмысление прошлого и настоящего. Постепенно день памяти, помимо памяти о людях, убитых 80 лет назад, превращается в день солидарности с нынешними политзаключенными, протестом против того, что нынешнее государство является наследником террора. И еще – в день солидарности с Юрой Дмитриевым, который для Сандормоха – родной и для всех, кто туда приезжает. И со всеми убитыми и замученными давно, и с теми, кто невинно страдает сейчас. Мы сегодня не знаем, кто заказал дело Дмитриева, безумное, сфальсифицированное. Когда-нибудь узнаем.
– А экспедиция РВИО (Военно-исторического общества) Мединского является новым вызовом для Сандормоха?
– Эта бредовая идея возникла не сегодня. Они ведь даже не знают, кого ищут. Но то, что они стали перекапывать захоронения, – это разрешенный вандализм. Это памятник, никакие земляные работы там производить нельзя. Они вскрывают расстрельные ямы без археологов, без фиксации, и сейчас глава “Яблока” Эмилия Слабунова подала на их действия в суд. Сегодня не менее остро, чем в конце 80-х, стоит осмысление террора того времени, потому что надо противостоять сегодняшнему террору, произволу, все корни уходят туда, это связанные процессы. Поэтому люди едут в Сандормох, это важно.
– Иногда можно услышать голоса – хватит смотреть назад, надо засучить рукава и разгребать сегодняшние проблемы…
У нас нет исторической памяти, а есть наследование прошлого: власть приняла наследство акторов террора, большая часть общества приняла комплекс жертвы
– Правильно, но это получится только тогда, когда будет поставлена точка на шкале времени между прошлым и настоящим. У нас нет этой точки. Поэтому у нас нет исторической памяти, а есть наследование прошлого: власть приняла наследство акторов террора, большая часть общества приняла комплекс жертвы.
– Видите ли вы какой-то выход?
– Принять ответственность на себя. Смотрите, сейчас все больше людей пишут, что они чувствуют вину за сбитый "Боинг". Это и есть механизм взятия ответственности за преступления, совершенные, в общем, при нашем участии. Понимание этого, движение в эту сторону началось, – считает Ирина Флиге.