М. Ю. Михеев. Александр Гладков о поэтах, современниках и – немного о себе… (Из дневников и записных книжек). – М.: Издательский Дом ЯСК, 2019.
Это уже почти история и, не будем прибедняться, история блестящая… Еще подростком я видел в 1927 году демонстрацию оппозиционеров на балконе дома на ул. Коминтерна и как Смилга защищал палкой от половой щетки портрет Троцкого. Я видел в кабинете директора ГИХЛа барственного Каменева в шубе и бобровой шапке и Бухарина и Рыкова на процессе в Георгиевском зале Дома Союзов. Я помню, как взрывали храм Христа Спасителя и открывали первую очередь метро. Я помню день 16 октября 1941 года в Москве и 10 мая 1945 года. Разве это забудешь? Разве забудешь нахохлившегося Мейерхольда, сидящего на каких-то ящиках за кулисами в вечер последнего спектакля "Дамы с камелиями"? Я ездил с Татлиным в какой-то монастырь, где в одной из башен, отведенной ему Моссоветом, он показывал мне свой Летатлин и рассказывал о своем друге В. Хлебникове.
Ночью после окончания спектаклей – бесконечные студийные собрания с шиллеровскими чувствами
В архиве драматурга Александра Гладкова (1912–1976) сохранилось 50 томов дневников и записных книжек, которые он вел в 1930–1976 гг. Их публикация началась почти сразу же после его смерти и продолжается до сего времени. Гладков считал, что записывать надо по возможности откровенно, не избегая мелочей и риска, не обращая внимания на угрозу советского режима: 9 мая 1938. Надо все-таки хоть вкратце записывать то, что приходится слушать. Особого риска я в этом не вижу: если за мной не придут, то ничего не найдут, а если придут, то с дневником ли, без дневника ли – все равно не выпустят. Ведь чем-то наполнить "дело" нужно, а тут – какой сюрприз – все уже готово – "записывал клеветнические измышления". Со временем регулярным записям надлежало превратиться в пространные мемуары. Возможно, Гладков готовился к роли советского Сен-Симона, не того, кто рассуждал о грядущем счастье человечества, а другого, который записывал церемонии и сплетни Версаля. Подобно Сен-Симону, Гладков уделяет значительное место и внимание некрологам и описанию прощаний: Хорошо помню похороны Маяковского. Между теми похоронами и этими (запись после смерти Пастернака) целая эпоха и почти вся жизнь. Вот начать бы роман одними похоронами и кончить другими.
На страницах памятных заметок Гладкова можно встретить Есенина с напудренным, как у клоуна, лицом и невероятно загадочного экс-издателя "Весов" Полякова. Появляется Маяковский – символ юности мемуариста, он прячет правую руку от пожатий, подозрительно рассматривает стакан с водой, перекладывает папиросу из одного угла рта в другой. Гладков навещает в больнице гордую Ахматову: казенная скудость, вокруг старухи, в тарелке мокрая и неаппетитная треска (автор вспоминает свой лагерный рацион). Гладков обедает с молодым Бродским: шагаловская наивность, мандельштамовская порода; выяснилось, что мы были в одних и тех же местах (заключения) – земляки. Шаламов рассказывает Гладкову оппозиционный поэтический фольклор конца 20-х годов: Багрицкий читал стихи о Троцком, тогдашнему ректору МГУ Вышинскому влепили на диспуте две пощечины, а из ста студентов общежития в Бол. Черкасском переулке арестовали или сослали восемьдесят. Несгибаемая Надежда Мандельштам вспоминает эскапады Осипа и клеймит немецких и русских "победителей": Эти молодцы самые отъявленные трусы. Они покрываются розовым потом и храбрятся только в присутствии начальства и под его прямым покровительством. Это им нужно сильное государство. В то же время Гладков ретроспективно приходит к несколько парадоксальному выводу, что Мандельштам не был "проклятым" советским поэтом: ему покровительствовали партийные лидеры, он получал персональную пенсию чуть ли не с 30 лет и т. п., но он был поэтом и страдал не только за себя, а за всех.
Автоматически срабатывает карательная машина, если ее питает сырье самых неправдоподобных доносов
Пожалуй, ближе других Гладков знавал Мейерхольда, у которого работал помощником в ГОСТИМе в 1934–1937 гг., и Пастернака. Им посвящены вполне законченные и опубликованные при жизни Гладкова книги. Пастернак в эвакуации сохраняет мальчишеское обаяние – глаза желто-карие, крепкие лицевые мускулы, свежая кожа, впереди нет верхнего зуба. При встрече с только освободившимся из лагеря Гладковым он шутит, что не исправился, а в другой раз весело говорит: Довел Анну Андреевну до грудной жабы, – читал ей свой роман. Не теряет чувства юмора в свое время и Мейерхольд; на домашнем обеде в марте 1936 г., где Гладков и познакомился с Пастернаком, Мейерхольд начинает "показывать": играет нам официантов разных национальностей, уходит и приходит все время в новом "образе", разливает ликеры и коньяк, выделывает чудеса с салфеткой.
Мемуарист Гладков был еще и тонким литературным критиком. Известны его эссе о Платонове, Олеше, Паустовском, Эренбурге. В дневниках он писал о "второй литературе" – Шаламове, Мандельштаме, Солженицыне. Гладков сожалел, что не был очарован "Доктором Живаго": Беда Б.Л. в неверном выборе жанра того большого сочинения в прозе, к которому его так тянуло. Вместо того чтобы, как Герцен, самому найти новую форму (или, как Толстой, в романе), он взял чужую форму и ему лично чуждую и натянул ее на свой замысел и попал в плен к ней. Выпущены критические стрелы и в сторону "дьявольского" романа Булгакова: Многозначительная претенциозная жестикуляция: вещь, лишенная своего внутреннего закона, расширяющая как бы возможности прозы, но примерно так же, как расширяет возможности шахмат стоклеточная доска: искусство при этом проигрывает.
Со стопкой книг я чувствовал себя защищенным от недружелюбного мира, независимым, уверенным
Часто случается, что мемуарист оказывается в тени своих более знаменитых и талантливых современников. Гладков исключением не стал, поэтому хочется уделить ему достойное место: человеком он был незаурядным. Родился Александр в Муроме – городе, который коллективизация и первые пятилетки изменили непоправимей революции и войны. Мир детства состоял из нескольких сфер: книг, города и сада. Многое забыл, а вот сад помню великолепно, и где какой сорт яблонь рос, и где были груши, терновник и малина. В саду была беседка, уютные скамьи, а внизу, на дне оврага, каждое лето жил сторож. В шалаше, возле которого вечерами жгли костры, варили картошку, пили чай из котелка. Я пересказывал захватывающие сюжеты недавно прочтенных книг. В 1925 г. отца Гладкова перевели работать в Москву, и к 1927 г., после недолгой украинской командировки, семья окончательно обосновалась в столице. Ось моего мира, позвоночник моей Москвы – Гоголевский, Никитский и Тверской бульвары. Справа я жил мальчиком во дворе щукинского особняка с плафоном, расписанным Матиссом, и шедеврами Ренуара, Пикассо, Ван Гога, Гогена, Мане; а слева, в узеньком Малом Афанасьевском, юношей снимал клетушку с письменным столом и единственным венским стулом; слева чуть поодаль была школа, где я учился, а справа – Дальстрой, куда я ходил хлопотать о брате, засланном на Колыму. Последний адрес Гладкова – на м. "Аэропорт", там он и умер в одиночестве, от сердечного приступа. Гладков был женат на актрисе Антонине Тормозовой, воспитывал дочку, но жил отдельно – семейная жизнь вызывала недоумение: Я здесь в Чистополе с молодой женой. Год назад мы еще не были знакомы, да и полгода назад я с ней еще даже не здоровался при встречах. Примерно с 1959 г. и почти до смерти продолжался его роман с ленинградской актрисой Эммой Поповой, в 60-е гг. Гладков жил "на два города". Своеобразной их конфиденткой была Н. Я. Мандельштам: У мальчишек в 14 и в 50 – такие кризисы. Крутил ус, хорохорился, а вдруг понял, что все ушло. Какие там розы и лилии, хочется покряхтеть, а стыдно. Может, поэтому и боится жить вместе. Когда врозь, кажется, что еще продолжается юность (Мандельштам – Поповой, 30 марта 1964).
Во всякой биографии "местоположению" сопутствуют "университеты". Гладков родился в Российской империи и еще успел получить довольно экзотическое образование: Нас учил на дому старый провинциальный интеллигент, друг семьи, Иван Васильевич Деев, атеист и разночинец. Была еще учительница французского языка, но я ее почему-то совсем не помню, хотя занимался у нее года три и уже недурно читал. Была учительница на фортепьяно, кое-как она натаскала меня для участия в отчетном концерте. В Москве Гладков с 1926 г. учился в 9-й опытно-показательной школе им. Т. Эдисона (бывшей Медведниковской гимназии) в Староконюшенном переулке. Педагогами там были авторы известных пособий – Гончаров, Перышкин, Фалеев, Эйхенгольц. Но Александр и его товарищи учились наспех, в перерывах между более важными делами: кино, футболом, игрой в общественность, запойным чтением, школьными романами. Однажды Гладков даже остался на повторное обучение.
Аппарат НКВД – это взбунтовавшийся робот
После школы начались мытарства с поступлением в вуз. В 1929 г. Гладков выдержал экзамены, но не прошел на журналистику в МГУ, год спустя поступил в Государственный техникум кинематографии (будущий ВГИК), но тут же был отчислен. Причина крылась в "анкетных данных" Гладкова. Его отец Константин, хотя и был до революции социал-демократом, но не большевиком, имел звание прапорщика Русской армии, в феврале 1917 г. избран городским головой Мурома, летом 1918 г. несколько дней скрывался, пока белые и красные поочередно истребляли друг друга и всех заметных горожан. Потом Гладков-старший работал управленцем в металлообрабатывающей промышленности, был т. н. специалистом, потенциальной жертвой показательных процессов вредителей. Отец никогда не удивлялся неприятностям: они входили в его мир как должное. Он жил всегда готовый к ним, и мне казалось, что я даже слышу нотку торжества в его голосе при разговоре о какой-нибудь новой неудаче: ведь он это предвидел и конечно оказался прав. Увы, он слишком часто оказывался прав. Таким образом, Александр никаких иллюзий относительно природы Советской власти не питал: 31 июля 1937. Круг арестовываемых становится все шире, сейчас автоматически срабатывает карательная машина, если ее питает сырье самых неправдоподобных доносов. Посадить можно всякого, если на него завелась в органах бумажка и пошла ходить по столам. Никто не возьмет на себя ее остановить. Аппарат НКВД – это взбунтовавшийся робот. Но это касается общей массы репрессируемых, а на главных есть план и умысел и расчет. В 1937-м был арестован и четыре года спустя расстрелян в Магадане (27.12.1941) двоюродный брат – Анатолий Гладков – типичный холостяк, активный зритель происходящего сначала на московских сценах, потом на политических ристалищах, существо богемное и странное. Гладков вспоминает, что видел у кузена в комнате целые пачки оппозиционных листовок и брошюр. Следующей жертвой террора стал родной брат автора – Лев (1913–1949, умер через три года после освобождения). Он ехал на Колыму вместе с критиком Д. Святополк-Мирским и поэтом В. Португаловым, а первая его зимовка была с В. Нарбутом.
До Александра Гладкова робот репрессий дотянулся в октябре 1948 г. Драматург был арестован за хранение антисоветской литературы: следователи допрашивали его, в том числе, о списках стихотворений Мандельштама, интересовались, почему он в 1936 г. собирался снять комнату, в которой прежде обитали Мандельштамы. С 1949 по 1954 г. я пребывал в Каргопольлаге (Ерцево). Находился там на общих работах, работал в больнице и зав. вещевым складом, но большую часть времени – главным режиссером внутреннего театра, в труппе которого в разное время находились известные актеры, также заключенные: Т. Окуневская, М. Эппельбаум, А.Бойко и др. Поставил там много драматических и музыкальных спектаклей и объездил с ними много лесных лагпунктов в Архангельской области. В тюрьме и лагере Гладков не сходил со стези мемуариста: собирал сведения о том, как зэки калечили себя, чтобы избежать отправки на лесоповал, записал рассказ Франца Бреера (второго секретаря германского посольства) про объявление войны 22 июня 1941 г.
Если придут, то с дневником ли, без дневника ли – все равно не выпустят
Театральные подмостки ГУЛАГа стали, к счастью, не последним этапом карьеры Гладкова. Вернусь к ее началу. Итак, отвергнутый советской высшей школой, он занялся самообразованием: Со стопкой книг я чувствовал себя защищенным от недружелюбного мира, независимым, уверенным. Я стал энциклопедистом каких-то приватных и никому не нужных знаний и мог спросонья ответить на вопрос о том, почему распалось Аббатство унанимистов, или дать отчет о разногласиях между Северным и Южным обществом в 1823 году. Одновременно Александр работал то в сушилке Мосдрева, то грузчиком на Саратовском вокзале, а то и вовсе в экзотических местах: Пышное наименование "Аттракцион ГОМЭЦ №33" было присвоено маленькому серому ослику, запряженному в детскую коляску и катавшему детей по кругу на площадке посреди Тверского бульвара. В штатах "Аттракциона №33" было всего две единицы: осел и я. Мои обязанности заключались только в том, чтобы продавать матерям и нянькам билеты и звонить в колокольчик, по звуку которого ослик трогался с места.
С 1928 г. Александр Гладков стал внештатным теарабкором "Рабочей Москвы" и некоторых других газет: Репортерская работа мне давалась нелегко: я был застенчив. Приходя в разные учреждения, я стеснялся высокомерных секретарш и часто уходил ни с чем. Увы, в те годы началась эпоха "социалистического наступления", и страстно любивший сцену Гладков вынужден был писать не столько рецензии, сколько фельетоны о противниках введения в театрах непрерывной недели или очерки о деятельности агитбригад на стройках пятилетки.
Юный репортер-театрал был легкомыслен и бодр: Жил без быта в буквальном смысле слова. Бывало, что по месяцам не обедал, пробавляясь сухомяткой. Всю юность три времени года я проходил с промокшими ногами. Дело было не в бедности. Зарабатывать я начал рано. Но уже тогда деньги уходили на книги, на подарки девушкам, на что угодно, но не на одежду и обувь.
Музыкальная переделка пьесы "Давным-давно" шла даже в те годы, когда автор сидел в лагере
Театр становился призванием Гладкова постепенно и неуклонно. Еще в детстве его потрясла драматичность сценического искусства: Летом 1922 года в Муром приехала какая-то передвижная опера. Спектакли шли в летнем деревянном театре под фортепьяно. Во время исполнения "Фауста" разразилась гроза. Крыша потекла, потухло электричество, пол был залит грязными потоками. Зрители забрались с ногами на скамейки, были зажжены свечи, никто не ушел, и когда раскаты грома стихли, спектакль продолжался. Мы с братом сидели в восторге: впечатление как бы удвоилось. В Москве театральным Вергилием Александра-мальчика стал его кузен Толя. Гладков видел Ильинского и Южина, Станиславского и Чехова, последний сезон "Габимы" и столетний юбилей Малого театра. Толя терпеливо высиживал со мной все эти спектакли и иронически говорил: "Одиннадцатый век".
В начале 30-х гг. молодой теарабкор Гладков близко сходится со сверстниками – Арбузовым, Гариным, Плучеком, Шнейдером, Штоком. Они увлекаются Мориаком и Хемингуэем, Чарли Чаплином и Рене Клером, Пастернаком и Бабелем, спорят о Германе, восхищаются Довженко, проводят целые дни на репетициях Мейерхольда, а Гладков вдобавок тесно сотрудничает со студией Н. Хмелева: Ночью после окончания спектаклей – бесконечные студийные собрания с шиллеровскими чувствами, возвращение домой по ночной, странно красивой Москве, еще часто долгое стоянье у ворот некоего дома красного кирпича на Кропоткинской набережной, гамсуновская (так казалось тогда) сложность влюбленности.
У Мейерхольда Гладков руководил Исследовательской лабораторией, работал завлитом, ассистентом режиссера, преподавал в техникуме театра и все годы (1934–1937) не расставался с блокнотом и карандашом. Много позже из этих записей Гладков составил книгу "Мейерхольд говорит!", сохранив живую речь гения: Хотите – странное признание… Когда я читаю сцену убийства в "Преступлении и наказании", мне всегда хочется, чтобы Раскольников успел уйти, чтобы он не попался. И вам тоже? Вот что значит великий дар романиста. А читая о подобном происшествии в газете, вы, конечно, желали бы, чтобы преступника поскорее поймали. Нет, совсем не простая штука – искусство, очень двусмысленная это штука.
Увы, "великий перелом" неумолимо наступал и в культуре – солнце Русского авангарда закатывалось: Сейчас мне не верят, когда я рассказываю, что "Великодушный рогоносец" у Мейерхольда почти не делал сборов и всегда шел при полупустом зале. Новые книжки стихов Жарова и Уткина расхватывались, а "Камень" и "Версты" лежали. В Художественный театр попасть было трудно, а в ГОСТИМ и Камерный легко. В день самоубийства Маяковского Гладков прибежал на "Баню" в ГОСТИМ: народу в зале было меньше половины, хотя с премьеры не прошло месяца, и мемуарист подумал: как хорошо, что он этого не увидит.
Сам Гладков написал в 30-е гг. один и в соавторстве 9 пьес, писал эстрадный репертуар, но оставался в тени вплоть до 1941 г. Тогда Александр в очень короткий срок и с увлечением написал пьесу в стихах о девушке-гусаре. "Давным-давно" была почти сразу принята к постановке Н. Акимовым в театре Комедии, а в Москве – театром Революции для М. Бабановой. Начавшаяся война только добавила популярности и актуальности его сочинению: премьера в Ленинграде состоялась 7 ноября 1941 г., бывшие мейерхольдовцы во главе с Бабановой читали фрагменты по радио, Театр Красной Армии поставил пьесу в эвакуации. "Давным-давно" надолго стала визитной карточкой Гладкова-литератора, музыкальная ее переделка шла даже в те годы, когда автор сидел в лагере; очень известна и любима экранизация Э. Рязанова, а образ поручика Ржевского занял видное место в советском народном фольклоре. Впрочем, и его "невинные" пьесы сурово критиковались: "Новогодняя ночь" ("Жестокий романс", 1945) была осуждена постановлением ЦК ВКП(б) как "слабая и безыдейная" в 1946 г.
Я уже тридцать два года член Союза советских писателей, а у меня, кроме трех пьес, ничего не издано
Гладков не единожды писал стихотворные драмы, например, "Зеленую карету" ("Асенкову"), позже переделанную для кино. Образцом для подражания он избрал совсем не пьесы обожаемого Маяковского, а поэтический театр Цветаевой: Основным признаком цветаевского театрального стиха <в сравнении> со стихом Гюго и его эпигона Ростана я считаю то, что он опирается не на риторическую речевую конструкцию, а на жест, не на афоризм, а на поступок, не на декламацию, а на действие (Александр Гладков – Ариадне Эфрон, 26 ноября 1960).
Хотя творчество Гладкова было реабилитировано вместе с автором в середине 50-х, но подлинных триумфов больше не случалось. В ноябре 1973 г., получив экземпляр только что опубликованных во Франции "Встреч с Пастернаком", которые в СССР ходили в самиздате, Гладков записал в дневник: Я уже тридцать два года член Союза советских писателей, а у меня, кроме трех пьес, ничего не издано. Даже сборника пьес не было. И по существу моя первая книга вышла только в этом году, и где – в Париже.
Автор так и не воплощенных замыслов о Наполеоне, Жанне д`Арк, Есенине, Дрейфусе, Байроне (пьеса о последнем издана посмертно) был измотан в арьергардных боях с цензурой и режимом и с горечью признавался: Моя голова полна полунаписанными пьесами, они загнивают и отравляют свежесть новых выдумок.