Иван Толстой: Исполнилось 120 лет со дня рождения Леонида Максимовича Леонова – классика советской, а многие говорят, и русской литературы.
Как по-вашему, Борис Михайлович, Леонов – советский или русский классик?
Борис Парамонов: Да, сейчас появились некоторые весьма речистые сторонники причисления Леонова к корпусу русских классиков, к большой русской литературе Толстого и Достоевского. Леонов, как известно, с самого начала своей литературной деятельности явил себя как яростный адепт, чуть ли не ученик Достоевского. О нем говорили: Леонов так искусно подражает Достоевскому, что заставляет усомниться в собственном существовании. Но это не сразу так было. Леонов начал – очень молодым, двадцатидвухлетним в иной манере, под сильным влиянием Ремизова с его дурашливым сказом и с его псевдофольклорными героями. Сказ у Леонова – от Ремизова в гораздо большей степени, чем от Лескова, к которому его тоже тянули. Первая же вещь Леонова – рассказ "Бурыга" – это чистый Ремизов. Герой повествования Бурыга – нечто вроде безвредного лешего, с копытцами и хоботом, но при этом владеющий человеческой речью. Вот посмотрим на этого Бурыгу (он попадает к бабке Кутафье):
Диктор: "Вымыла его бабка в бане, чтоб избу не поганил, дала ему мужа покойного валеные, картуз дала мужнин вроде рукомойника. Стал Бурыга у бабки жить, на полатях спать, стал Бурыга словно бы деревенский мужичок.
Кутафье занеможется – детеныш в зимнюю пору и за дровами на огород сходит, и воды принесет, и курочку у соседа скрадет для хворой бабки. А людям и невдомек спросить, что, мол, это у тебя за дитенок, Кутафья, объявился. Думали все – внучек порченый.
Бурыга на Власьевом Бору обжился, иной раз и на девичьи вечерки хаживал. Придет, встанет в угол от ребят порознь, глядит исподлобья; девки его за блажного считали, насмехались все: над блажным посмеяться – тебе не грех, а тому души спасенье. А одна девка, Ленка, – вот насмешница:
– Выходи, – смеялась, – за меня замуж, Бурыга... Ой, я тебя в жаркой баньке попарю, спать с собой положу, а любить-то я тебя как стану-у...
Ворчал Бурыга себе под нос, оглядывал Ленку с головы до пят, – Ленка крутобедрая, парни зубами лязгают, – трубел хмуро:
– Врешь ты все! Не будешь ты меня любить, не за што...
А Ленка пуще изгилялась, в самые глаза Бурыгины заглядывала:
– Да я уж и ума не приложу, как тебя замуж-то взять... Уж больно целоваться-то с тобой неспособно, ты мне своим носищем все глаза повыколешь!
Сопел".
Борис Парамонов: Вот это "сопел", вынесенное в однословный абзац, особенно веселит. Что и говорить: впечатляющий текст, молодой автор демонстрирует несомненное мастерство. И в том же роде он дал еще несколько вещей: "Гибель Егорушки" или, скажем, "Петушихинский пролом". Вот этот последний особенно интересен: все тот же сказ, но уже на материале не сказочном, – а нынешняя деревня в Гражданскую войну. При этом никакого реализма все-таки не ждите: стиль подавляет материал.
Иван Толстой: А вам, Борис Михайлович: не кажется, что этот "Петушихинской пролом", само это название спародировано у Булгакова в "Театральном романе": некий современный автор выпускает книгу под названием "Тетюшихинская гомоза".
Борис Парамонов: Вполне возможно, тем более, что в "Театральном романе" можно узнать и самого Леонова, вскользь обозначенного как молодой автор, очень умело сочиняющий многочисленные рассказы. Можно вспомнить и другое сочинение под сходным названием: "Чертушихинский балакирь" Сергея Клычкова.
Но начинающий Леонов не ограничился фольклорным сказом: он начал стилизовать условно восточный и библейский материал: "Туатамур", "Уход Хама". Все это нравилось, Леонова хвалили чрезвычайно, причем не только в России советской, но и в эмиграции. О нем прямо писали как о новой надежде русской литературы. В эмиграции даже больше его хвалили, чем в отечестве, где рапповские ортодоксы и поругивали. Леонову явно надо было расширить материал, выйти к современности, просто к реальности. Он попытался это сделать в "Записях Ковякина": это опять же сказовая хроника провинциальной жизни до и во время революции, сопровождаемая графоманскими стишками хроникера, этого самого Ковякина: как ни крути – опять же стилизация и не вполне репрезентативный герой. Хотя не без кукиша в кармане. Впечатление, что Леонов боялся брать актуальные темы. И все же взял – но в проходимом обличье сатиры на пореволюционного интеллигента. Это повесть "Конец мелкого человека". Вот тогда и заговорили о зависимости Леонова от Достоевского. Там есть сцена впрямую из Достоевского – из разговора Ивана Карамазова с чертом. У Леонова этот черт назван Фертом: разница в одну букву.
Иван Толстой: Сейчас даже спектакль сделали по "Записям Ковякина": моноспектакль, актер со сцены читает и разыгрывает.
Борис Парамонов: Очень легко представить, материал богатый, с выходом в осторожную сатиру на новую власть. Тут прием был безотказный в двадцатые годы: прятаться за придурковатого рассказчика, автор вроде бы ни при чем. Сатира под маской.
Иван Толстой: Зощенко канонизировал этот прием и дал наиболее запомнившийся результат.
Борис Парамонов: По поводу леоновского сказа вот что Юрий Тынянов написал тогда в большой обзорной статье "Литературное сегодня":
Диктор: "Есть другой сказ, высокий, лирический. И он делает ощутительным слово, и он адресован к читателю. Но тогда как комический сказ как-то физически наполняет слово, – лирический только придвигает к нему читателя. Лирический сказовик – Леонов, молодой писатель с очень свежим языком. Неудачна книжка Леонова "Деревянная королева" с душной комнатной фантастикой, но и эти рассказы (в особенности "Валина кукла") выделяются своей словесной чистотой. "Петушихинский пролом" – почти поэма, пейзажи ее могли бы встретиться и в стихах; деревня Леонова – тоже деревня стиховая, пряничная, из "духовных стихов" (через Ремизова). Третья книга Леонова – "Туатамур" – совершенно лирическая поэма. Экзотический сказ с восточными образами, с фразами из Корана – идет от лица полководца Чингисхана. Вся вещь лексически приподнята, инструментована "по-татарски". Леонов вводит целые татарские фразы, и эта татарская заумь окрашивает весь рассказ, сдвигая русскую речь в экзотику, делая ее персидским ковром. Здесь – пределы прозы. Еще немного – и она станет стихом. Стиховое начало в прозе – явление для русской прозы традиционное. Теперь сам стих необычайно усложняется, сам бьется в тупике; и прозе и стиху предстоит, по всей вероятности, разграничиться окончательно, – но на склоне течений появляются иногда неожиданно яркие вещи – может быть, Леонов будет таким "бабьим летом" cтиховой прозы".
Борис Парамонов: Стиховая проза, однако в то время (да и раньше) – это, главным образом, Андрей Белый. Но у того стиховой элемент – не в лексике, а в словесном ритме. Этого влияния, в отличие от чуть ли не всех прочих тогдашних авторов, Леонов не испытал.
Иван Толстой: Кто-то тогда сказал: в русской литературе появится новое, когда писатели преодолеют влияние Андрея Белого.
Борис Парамонов: Да, но Леонов все же и от сказа отошел, к прямой, так сказать, речи – написал в 1924 году роман "Барсуки", и на очень острую тему: крестьянское восстание против большевиков. И вот как начинается роман:
Диктор: "Прикатил на Казанскую парень молодой из Москвы к себе на село, именем – Егор Брыкин, званьем – торгаш. На Толкучем в Москве ларь у него, а в ларе всякие капризы, всякому степенству в украшенье либо в обиход: и кольца, и брошки, и чайные ложки, и ленты, и тесемки, и носовые платки... Купечествовал парень потихоньку, горланил из ларя в три медных горла, строил планы, деньгу копил, себя не щадя, и полным шагом к своей зенитной точке шел. Про него и знали на Толкучем: у Брыкина глаз косой, но меткий, много видит; у Брыкина прием цепкий, а тонкие губы хватки, великими делами отметит себя Егорка на земле. (…)
... Назаровскую, с лихими бубенцами, нанял он со станции тройку, четвертной билет Егору в женитьбенном деле не расчет. Ямщика щедро выпоив чаем с баранками, чтобы в Сускии не ночевать, сел пошире да поскладней на все сорок четыре скучных версты, сплюнул из-за папироски, покрестился со смешком на иконку в подорожном столбе, сказал ямщику речисто и степенно:
– Правь”.
Борис Парамонов: Уже не сказ, но некая стилизованность еще сохраняется. Но это в самом начале романа: потом и герой сменится, Брыкин на задний план уйдет, и речь авторская как бы нейтральней станет. Главное же было – нейтральность сохранить в самой подаче сюжета: большевиков не прославить и мужиков не осудить. Это удалось Леонову; точнее сказать, еще можно было такую позицию занять. Роман, естественно, все заметили и отметили, даже Марина Цветаева в эмиграции. Указывали недостатки: например, Леонов аж одну сюжетную ситуацию из "Князя Серебряного" заимствовал, но в целом хвалили – и там, и здесь.
Мне нравятся "Барсуки", там очень сильные места есть. Вот к примеру: большевика Половинкина мужики голого в лесу к дереву привязали на мучительнее съедение мошкарой, и его находит деревенская дурочка, которую он уговорил развязать его, обещая на ней жениться. Десять лет спустя так Гражданскую войну уже не описывали.
Мужики, побив большевицкий продотряд, ушли в лес, вырыли землянки и прячутся в них – как барсуки: отсюда и название романа. И вот коротают они время, у костров сказки рассказывают… Такая сказка в романе – о царе Калафате – как бы идейный центр романа, как бы месседж Леонова. Задумал царь Калафат всех зверей, все деревья и травы перенумеровать, а сам башню до неба построил. Стал на нее подыматься, а она с каждым его шагом в землю уходит. Поднялся на самый верх – тут башня и рухнула, и царя погребла. Не взяла природа Калафатовы номера.
Впрочем, Виктор Шкловский счел сказку о Калафате не идейным, а лирическим центром романа. Он написал о "Барсуках" в статье 1925 года "Современники и синхронисты". Там довольно много о Леонове, но возьмем только этот фрагмент:
Диктор: "Вещь Леонова, не являясь крупным достижением в русской прозе и будучи вредной (как вредно для малыша уменье хорошо ползать – это мешает научиться ходить), – грамотна и умела.
Вещь эта написана хорошим писателем.
Хорошо описано Зарядье, и тут много литературы, но все же есть свое мастерство.
По "Барсукам" Леонова ничего нельзя узнать о русской деревне. И вообще изучать деревню по романам так же трудно, как садоводство по варенью.
Но Леонова в "Барсуках" уже видно. Этот человек недолго будет жить по чужим квартирам".
Борис Парамонов: Это вот тоже знаменитая фраза – о садоводстве и варенье. То есть литература – вообще не учебник жизни, долой любых Чернышевских. Эта статья – яркий пример тогдашней манеры Шкловского: не понять, то ли хвалит, то ли нет. Как писал о нем Эренбург в те годы: выступил Шкловский и ласково обругал решительно всех.
"Чужая квартира" Леонова – это опять же Достоевский, и как раз здесь Шкловский сказал, что за ученичеством у Достоевского Леонову грозит утратить собственное существование. Тут надо добавить, что этого влияния Леонов не преодолел, с этой квартиры так и не съехал.
Больше всего, однако, было разговоров о следующем романе Леонова – "Вор", вышедшем два года спустя. С этим Леонов решительно стал едва ли не номером первым в ряду новых молодых русских писателей, а уж был куда как молод к этому времени – 27 лет.
Герой романа – Митька Векшин, комиссар полка в Гражданскую войну, во время нэпа ставший уголовником, вот этим самым вором. Тут увидели едва ли не главную тогдашнюю тему: срыв революции, за что, мол, боролись? Как писал поэт: "Как я стану твоим поэтом, Коммунизма племя, Если крашено рыжим цветом, А не красным время?" Мне, однако, тут у Леонова другая аллегория видится: можно понять выбор героя так, что не революция с осей сместилась, а ее герой в мирной жизни закономерно обнажился, лишенный приобретенной воинской мотивировки. То есть сама революция делалась ворами. Один нынешний исследователь Леонова справедливо предложил расширить семантику слова "вор": это у Даля не только совершающий кражу, но вообще разбойник, всякий нарушитель закона. Революция, созданный ею строй – воровское дело, криминал. Этому, однако, противоречит то обстоятельство, что Векшин – вроде бы положительный герой (как почти всегда главный герой). Но он остается все же неясным. Вообще – не Раскольников ли он, окончательно институализировавшийся в криминалитете, если вспомнить опять же главного леоновского учителя Достоевского?
В романе хорошо прописан второй план, массовые сцены, всякого рода сборища, переходящие в скандал, или задушевные беседы на чердаках – вот уже прямой Достоевский. Или герой второго плана Манюкин, из бывших: это генерал Иволгин из "Идиота", опять же с рыданьицем. И роковая женщина есть на манер Настасьи Филипповны – Манька Вьюга – мальчишеская любовь Митьки, ставшая любовницей бандита Аггея. Но самое интересное в романе – присутствие в нем писателя Фирсова, человека в клетчатом демисезоне, как позднее у булгаковского Коровьева: он собирает материал о воровском подполье для своего романа – и получается, что "Вор" им и написан. Правда, с нюансом: его книга выходит из печати, когда леоновский роман еще не кончен. И тут – полное внимание: приводятся разгромные рецензии на фирсовский роман. Вам это, Иван Никитич, ничего не напоминает?
Иван Толстой: А как же! "Дар" Набокова.
Борис Парамонов: Причем, что еще интересно: самые названия совпадают, сходно звучат: вор, дар. Набоков не мог не обратить внимания на роман Леонова – его чуть ли не до небес расхваливали в эмиграции. Особенно отличался Георгий Адамович, возложивший на Леонова великие надежды.
Иван Толстой: Борис Михайлович, но ведь можно другой образец такого построения припомнить, и к Набокову куда ближе: "Фальшивомонетчики" Андре Жида, где автор романа – среди его героев. Может быть, на него и сам Леонов ориентировался.
Борис Парамонов: Трудно сказать. И был ли к 26-му году переведен роман Жида на русский? Но я тогда еще на одну подробность укажу. В числе первых опытов Леонова – рассказ "Деревянная королева". Королева, натурально, шахматная, ферзь. И она вовлечена в жизнь людей, герой в нее влюблен. Фантазия о шахматах, шахматы, подменяющие жизнь, – это не "Защита" ли "Лужина"? Причем, есть один важный психологический нюанс: Набоков всю жизнь не мог спокойно слышать имени Леонова. Это же его фирменный стиль: ругался на тех, у кого заимствовал, от кого зависел – отсюда пресловутая его ненависть к Достоевскому и Фрейду.
Иван Толстой: Борис Михайлович, а вы сами как относитесь к этому сочинению Леонова, к "Вору"? Можете вы сказать, что это лучшая его вещь?
Борис Парамонов: Не могу сформулировать четко своего отношения, – Леонов меня запутал. Он дважды переписывал "Вора", и я так и не пойму, в какой редакции его следует читать и какую я сам читал. Но мне, прежде всего, неясен сам герой, в чем его символика, тут все двоится. Но вот о чем нельзя не сказать. Этот роман в своей "Литературной коллекции" хвалил Солженицын, назвал его большой удачей. И он интересную работу проделал: выписал несколько фраз из первого издания, выброшенных Леоновым из последующих.
То, что Леонову уж точно поправить надо было в первой редакции "Вора", – это Николку Заварихина – молодого нэпмана, только что приехавшего из деревни и активно строящего мелкобуржуазную карьеру. Это неверный был диагноз, неверный образ: гужеваться таким Николкам оставалось года два. Такую же ошибку, между прочим, сделал Константин Федин в повести "Трансвааль", изображая прущего наверх деревенского богатея.
Иван Толстой: Динамичная советская жизнь обгоняла писательскую фантазию.
Борис Парамонов: И не говорите. Ну и еще, коли у нас речь коснулась деревни. После "Вора" Леонов написал цикл рассказов "Необыкновенные истории о мужиках". Мрачнейшее сочинение о какой-то нечеловеческой жизни и скотоподобных людях. В одном рассказе "Приключение с Иваном" мужики поймали конокрада и, как положено, собираются его убить. При этом конокрад – кузнец. И тогда один из мужиков говорит: что ж мы единственного кузнеца решать будем, он нам человек нужный, – а вот плотников у нас четверо. И тогда они убивают плотника – вот этого глухого Ивана. Солженицын в том отзыве о "Воре" написал об этих леоновских рассказах: звероподобие мужиков – не к тому ли, что жалеть их в коллективизацию незачем?
И если уж говорить о социологии Леонова, то деревня здесь ни при чем, даже несколько удивляет, что он "Барсуков" написал. Леонов – из крепких городских, причем столичных (Москва) мещан, его дед был торговцем в Зарядье. Причем мещан уже окультуривавшихся: отец Леонова был поэтом-суриковцем, потом в архангельской ссылке издавал газету. Сам Леонов учился в московской гимназии, окончил ее с серебряной медалью. И был он сильно начитан: каких только культурно-исторических реалий в его книгах нет.
Ну и вот – с "Вором" и рассказами о мужиках двадцатые годы кончились и начались тридцатые. Пора было Леонову, что называется, становиться на советскую платформу, менять темы. Коллективизация, естественно, им никак не затронута, а вот об индустриализации пришлось писать. Прежде всего это роман "Соть" тридцатого года. Соть – это река, на которой большевики строят бумажный комбинат. Мужики местные этого понять не могут – и выдумывают нового беса, названного ими бумагой.
Иван Толстой: Вроде бурыги.
Борис Парамонов: Точно! Еще одно появление мужиков в "Соти": мужик построил новый дом, а другой ему на новоселье принес клопа в бумажке: какой же дом без клопов? А еще в романе монашеский – или монастырский, не знаю, как точней, – скит, и монахи подробно описываются – еще один заслон против строительства, неминуемо преодолеваемый. Среди монахов – брат Виссарион, прячущийся в скиту белогвардеец. Но он ловко перекрашивается и становится культработником на строительстве. И ведет с молодым инженером Сусанной интересные разговоры апокалиптического характера – с этих пор любимый леоновский сюжет. Ну и большевик Увадьев, натурально, начальник строительства. Оживлен Увадьев его матерью – передовой работницей транспорта: она в Москве трамвайные стрелки переставляет, сидя на стуле среди рельсов. Так сказать, кухарка, управляющая государством: вот такими темными и ядовитейшими в глубине намеками характерен стиль Леонова, в этом его тайная близость к Щедрину. Река Соть, понятное дело, однажды разыгралась, вышла из берегов и угрожает строительству. С прорывом, несомненно, справляются: это кульминация всех тогдашних индустриальных романов.
Что сказать о романе "Соть"? То, что и о всех последующих романах Леонова: это всегда можно читать, текст добротный, если только вам сама леоновская манера нравится (мне – нравится). Могу повторить вслед за Адамовичем: надежда на Леонова не исчезает, но с каждым разом приходится о нем сожалеть – видя, что не только текст страдает, но и сам автор, принуждаемый к чужим для него темам.
Иван Толстой: У Леонова еще один такого рода роман есть – "Скутаревский".
Борис Парамонов: Да, это о старом ученом, который, сами понимаете, включается в советское строительство. Все то же самое. Но вот что хуже: сын Скутаревского, тоже инженер, оказывается вредителем. Это не размазано, а вскользь упомянуто, но тем более горько: уже прямой лжи Леонов сподобился.
Но в тех же тридцатых Леонову удалось написать еще один и, как я считаю, выдающийся роман. Мой любимый. Это "Дорога на Океан" – абсолютная удача.
Иван Толстой: Эту книгу как-то не очень и вспоминают, говоря о Леонове, вроде бы в его канон она не входит.
Борис Парамонов: И очень хорошо, что не замечают. Пригляделись бы – не избежал бы Леонов неприятностей, и почище тех, что постигли его пьесу "Метель" в сороковом году (специальное постановление ЦК было с осуждением).
Иван Толстой: А что было с этой пьесой?
Борис Парамонов: Там один советский чин убегает за границу, а брат его, эмигрант, в СССР вернулся. Вот и весь криминал. Не хотели заграничную тему обсуждать в таких поворотах. Мне эта пьеса интересной не показалась, как вообще вся леоновская драматургия, о которой поэтому и говорить не буду. Возвращаемся на нашу дорогу – "Дорогу на Океан". Океан – с прописной буквы. Это не водный простор, а некая метафора светлого будущего. Понятное дело – коммунизма.
И вот тут Леонов замечательно сыграл. Герой романа – большевик Курилов, назначенный начальником политотдела Волго-Ревизанской железной дороги, как раз до океана доходящей. И этот персонаж, вроде бы типовой образ большевика-строителя, сделан смертельно больным, он только и делает в романе, что умирает. И никакого совстроительства мы в романе не видим. Но Леонов чрезвычайно изобретательно бросил идеологическую кость: часть романа перенес в воображаемое будущее, описывая некую межконтинентальную войну за окончательную победу коммунизма. Чистая "фэнтези", вроде "Звездных войн". А "в реале", в настоящем времени, Курилов умирает. Заодно и прошлое вспомянуто, история строительства этой Волго-Ревизанской дороги, предпринятого компанией неких энергичных покойников. Вот Курилов, глядящий в будущее, с ними и уравнивается. И Океан (с прописной буквы) как образ будущего оказывается не коммунизмом, а смертью.
Я этот роман открыл в стародавние времена, подростком, еще чуть ли не при Сталине, – и был поражен леоновским искусством. И потому никогда не был склонен ставить Леонова в общий ряд совписов-псевдоклассиков. Не верил я в советскую лояльность Леонова. То есть лояльность, видимая, словесная солидарность, конечно, была, и о Сталине статейки выдавал.
Иван Толстой: Борис Михайлович, простите, перебью: в одной такой статейке Леонов призывал начать новое летосчисление со дня рождения Сталина. Звучит нарочитой пародией соответствующих славословий.
Борис Парамонов: Да, как можно было такому поверить, читая в "Дороге на Океан" вот такой текст (преуспевающий и при соввласти хирург покупает антикварные часы у одного бывшего человека, а тот произносит следующий монолог):
Диктор: "…мы договоримся, пики-козыри. Вы не ботаник? Жаль, я отдал бы эти орхидейки бесплатно: некуда приладить. Я ведь, как в затворе, не выхожу. Ботанических садов в России не осталось: повырубили. Да и что от нее осталось, от матушки! Василь Блаженный на площади да я вот, срамной... А когда-то это растение цвело у меня, господин химик... онцидиум кавендишианум, слово-то какое, а? За одно слово рублей двадцать можно взять... а ныне какие-то цветные паучки под листьями развелись, с предприимчивыми такими лицами. Сидит, подлец, и паштет из мух крутит... Гляньте разок на память, да гляньте же, ведь бесплатно! (…) Все сгибло, туда и дорога. Библиотеку крысы сожрали... вот и продал Эмиля-то от греха. При этом заметьте, господин ботаник, что и крысы предпочитали книги довоенные, идеалистического содержания. Ваших Лафаргов они не жрут: клей не тот-с!.. Да и кому это нужно.
Все оттуда же, из темноты, подобно балаганному магу, он хватал книгу за книгой, потрясал ею и кидал назад, во что-то мягкое. Протоклитову почудилось, кто-то в потемках с обезьяньей ловкостью ловил их на лету. Сверкала тусклая позолота корешка, всхлипывали развернувшиеся страницы, и снова вещь тонула во мраке ямы.
– Вот, вот они, творения голландского солдата Декарта, путешествующего по обету на поклонение Лоретской Богоматери. Или вот книга чисел Галилея, присвоившего изобретение миддельбургского очешника. Или вот еще листовки друга герцога Виллеруа, вашего незабвенного Марата, который, обезглавив живого математика Бальи, уже тянулся за мертвым, за Ньютоном… Запамятовали, хе-хе, пики-козыри? За исключением десятка вот этих подмоченных праведников, для вас история только уголовный архив человечества... и ни песен там, ни книг неугасимых, а только пестрые стрекулисты, хапуги да фантомы! Всё хвастаетесь, что новые корабли построены плыть в неоткрытые океаны. А забыли: там, позади, в тумане, было такое же благословенное со-олнечное утро, когда корабли Веспуччи только подплывали к берегам чудеснейшего из материков. Ха, вы и это забыли, во что превратили его впоследствии... Забвенье – высшее социальное качество, господин музыкант!".
Борис Парамонов: Это фирменный леоновский прием: самую острую правду влагать в речи негативных персонажей (в данном случае обломка прошлого директора классической гимназии Дудникова). И прочитав "Дорогу на Океан", влюбившись в эту книгу, я Леонову прощаю все его дальнейшие экивоки.
Иван Толстой: И "Русский лес"?
Борис Парамонов: А там и прощать нечего: очень искусное сочинение, под метафорой леса скрывающее все богатство и прелесть старой русской жизни, которую уничтожают всякие рапповцы.
Иван Толстой: Борис Михайлович, а ведь были очень серьезные критики этого романа, исходившие отнюдь не от казенных борзописцев, а от очень пристойных людей: рано умершего Марка Щеглова, обещавшего стать литературной звездой, и от Андрея Синявского, назвавшего "Русский лес" образцовым произведением социалистического реализма.
Борис Парамонов: Эти критические отзывы взаимно погашаются. Щеглов писал о психологической недостоверности героев и конфликтов романа, а Синявский как раз в отказе от психологии видел имплицитный плюс соцреализма. Настоящий соцреализм – это монументальный плакат, писал Синявский. А в "Русском лесе" такой плакат как раз и ощущается.
Иван Толстой: Наше время истекает, а ведь мы еще о последнем леоновском романе "Пирамида", его итоговом и свободном от советской идеологии сочинении, не сказали.
Борис Парамонов: И не надо. Знающим Леонова это сочинение ничего нового не скажет. Это, как сказал Корней Чуковский когда-то о чем-то, – консервы былых вдохновений. У Леонова есть что почитать и помимо этого.
Иван Толстой: Ну, а все-таки, Леонов – советский или русский классик?
Борис Парамонов: Как Российская Федерация не Россия, так и Леонов не Достоевский. Он интересный гость из прошлого. Как храм Василия Блаженного.