В Петербурге в издательстве "Авангард на Неве" вышла книга "Олег Григорьев", в которой известный поэт представлен как художник.
Кто не знает, чем "Прохоров Сазон // воробьев кормил", и кто спросил "электрика Петрова, // для чего ты намотал на шею провод"? А вот тот факт, что автор этих бессмертных строк поэт Олег Григорьев был еще и художником, причем весьма интересным, известен далеко не всем. И понятно почему: электрик Петров и Прохоров Антон стали частью городского фольклора, как и сам автор, о колоритном существовании которого ходили легенды. Пьянство, судимость и срок за тунеядство, судимость за дебош, травля со стороны официальной литературы, прежде всего, Сергея Михалкова, видимо, почуявшего в детском поэте Григорьеве опасного конкурента, отказ в приеме в Союз писателей, разнообразные скандалы, классическая для неофициального литератора работа кочегара, дворника, сторожа – все это более или менее известно. Но оказывается, Олег Григорьев, учившийся в СХШ – художественной школе при Академии художеств, все эти годы продолжал рисовать. И, открывая альбом "Олег Григорьев", мы видим причудливую графику, листы, выполненные акварелью, гуашью, и понимаем – это не просто рисунки, это совершенно особый взгляд на мир.
"Я взял бумагу и перо, нарисовал утюг…" – эта строчка стала эпиграфом к изданию, но ее хочется продолжить: нарисовал стул, веник, вешалку, комара, муху, перчатку без одного пальца, и не просто потому, что они под руку подвернулись. Это та еще перчаточка у Григорьева, с таким характером, что невольно поеживаешься, а от щипцов для натяжки холстов определенно хочется посторониться. Как, впрочем, и от угрожающей толпы веников, и от банды ключей, и от куклы – маленького Голема, да и венский стул явно с приветом, вот как завернул вокруг себя оторвавшуюся часть гнутой спинки, и еще неизвестно, чего от него ждать. Да и куртки, висящие над ведром, тоже не внушают доверия, не говоря о видавших виды канистрах, чайниках и ведрах. Художника завораживает мир рукотворной материи, это не просто рисунки – это философия вещи, столь зависимой от прикосновения рук, вдохнувших в нее призрачную жизнь. На большинстве рисунков Григорьева – вещи, из которых тепло человеческих рук давно испарилось, трагическая оставленность вещи – вот, пожалуй, главная тема этих листов. Грозди висящей одежды, еще сохраняющей форму тел, груды наваленной на кресло одежды, уже ничего не хранящей, – как луковая шелуха или картофельные очистки, пустые бочки, нагроможденные друг на друга, песочные часы, осколки разбитой посуды, – все они как будто взывают к человеку: посмотри, вот что ты с нами сделал! И как будто принимают позы, одна эпатажней другой, чтобы только привлечь внимание.
Как в стихах у него – Сидоров, Петров, так и на рисунках – человечек голый и анонимный
Интересно, что, когда Олег Григорьев обращается к живому, эта эпатажность почти исчезает – мы видим просто рисунки: вот мягкие, меланхолические пейзажи, вот дерево, большое и сильное, хотя и с непростым характером, вот птичьи гнезда (уж не японец ли их рисовал с такой внимательной нежностью?), вот заяц, вот спящие собаки, вот жаба, изображенная с явным восхищением ее пупырчатой статью, вот радужная зеленая муха – художник увеличил ее раз в пятьсот и показал, как она торжественно красива. В изображении вороны, бегемота, льва, свернувшейся змеи и даже крыс нет никакого выверта, никакой издевки: твари, большие и малые, ничем не обделены на пиру жизни. Но отдельно лежащие скрюченные куриные лапы… эту страницу и перевернуть хочется поскорее, и оторваться невозможно. А когда живое намеренно превращается – не то что в неживое, а приобретает некое пограничное состояние, рисунки становятся зловещими – там, например, где безликие фигурки, похожие на пластмассовых пупсов, если только пупсы могут быть взрослыми и тощими, облепляют в непонятных усилиях бревно или огромные ножницы, которые их вот-вот разрежут. Естественное для художника любование миром, поиски гармонии как будто сменяются страхом и бессилием перед наступающим хаосом.
Репродукциям альбома предпослано несколько статей от составителей, одну из них написала искусствовед, специалист по ленинградскому художественному андеграунду Любовь Гуревич. Она считает, что выход этой книги – событие.
– В этой книге, и еще на недавно прошедшей выставке его работы собраны впервые, до этого никто его работ практически не видел. Я читала множество воспоминаний о нем, и никто даже не упоминает, что он художник. Только те, кто учился с ним в СХШ, вспоминают, что хотя его одноклассником был Михаил Шемякин, но самым талантливым считался Григорьев. В принципе, он был и остался художником-графиком, живописи у него очень мало. Причем он не старался осуществиться как художник, просто рисовал, эта графика ни в коем случае не была набросками или подготовкой к какой-то картине. У него на одном листе могло помещаться много рисунков, он мог рисовать на обороте, но эта графика оказалась очень интересной, и ее явление – настоящая сенсация. Когда-то он вспоминал, что на него потрясающее впечатление произвела выставка Пикассо, которую он увидел в 13 лет, в 1956 году. И еще роспись художника Некрасова в Академии художеств под Новый год – в это время там разрешалось делать то, что в обычное время не разрешалось, и Некрасов изобразил каких-то необыкновенных инопланетных существ. Олег Григорьев говорил, что он понял: искусство – это не отражение жизни, а некая другая действительность. И в его графике – два начала, так же, как и в его поэзии: с одной стороны, погружение в реальность, причем самую униженную, а с другой – игра с этой реальностью, фантастика. У него в стихах дедушка падает в щи, а маленькая старушка катит катушку величиной с огромный дом. Это постоянная игра, постоянные сдвиги. В начальном периоде он много штудировал Пикассо, который, мне кажется, его очень интересовал – наверное, в том, как преображается реальность. Очевидно, его сближала с Пикассо трагичность – ни у того, ни у другого нет красивости. Все графическое творчество Григорьева – это или подробные, натуралистические рисунки животных, растений, предметов, только не людей – или некие преображения, сдвиги. Есть рисунки, где дается не изображение предмета, а его знак. Человека он реалистично никогда не изображал – только схематично. Как в стихах у него – Сидоров, Петров, так и на рисунках – человечек голый и анонимный. И постоянные перетекания предмета в предмет, одного живого существа в другое. В стихах он описывает, как из него вырастает полено, из полена – новогодняя елка, а сам он превращается в крест к этой елке. Такие же преображения постоянно совершаются и в его графике – из человека тянется отросток с головой чайника, оттуда капает вода. У него есть такое четверостишие: "Я взял бумаг и перо, // Нарисовал утюг, // Порвал листок, швырнул в ведро – // В ведре раздался стук" – то есть предмет нарисованный обретает свойства реального предмета. У него огромное количество рисунков животных, они совершенно реалистические, и выражение у них часто очень трагическое. Или какие-нибудь рыбьи головы с живыми глазами, или мутанты вроде лягушки с куриной лапой, но поскольку изображения не реалистические, они не отталкивают, это воспринимается как условность. Когда на листах появляются люди, то вместе с ними возникает и жестокий черный юмор: женское тело, перетекающее в унитаз, или человек, засунувший собственную голову в мясорубку, которую он яростно крутит. Такова образность Олега Григорьева. У есть и абстракции, где абстрактные формы тоже перетекают одна в другую, сливаются с конкретными. В предметных композициях он любит множественность – например, много-много ключей, много-много метелок. Не знаю, может тут влияние коммунальной скученности того времени. Некоторые вещи приобретают человеческие черты: у тех же щипцов для натяжки холста появляются глаз, зубы и зловещее выражение. Кроме предметов, животных, растений и людей, у него есть композиции, где все смешано, сначала мне казалось, что это идет от "Герники" Пикассо, но сюжеты Григорьева гораздо насыщеннее. Там перепутаны все масштабы – гроздь человечков, например, стискивают огромные ножницы. В этих композициях – люди, предметы, животные, строения, дым из труб, само фонтанирующее мироздание. Иногда видно место действия – футбольное поле или коммунальная кухня, но обычно непонятно, где все это разворачивается.
– Люба, вы считаете, что образность у Григорьева своя, оригинальная?
Григорьев лежит пьяный, по радио передают Бетховена, и он тут же говорит, кто эту вещь исполняет
– Да, удивительная образность. Есть, допустим, у него изображение свалки – только это свалка голых людей, то есть его графика не лишена некоторой литературности. Мне кажется, живописность ему не соприродна, цвет у него резкий, живопись – это же некое парение, а у него мышление конкретное и жесткое, и всегда – сплетение трагедии и смеха. Он пишет очень просто – проще него, мне кажется, вообще никто не писал. В двух строчках – трагедия, причем никогда не банальная. Носителем зла у него постоянно оказывается человек – и сам автор, я даже не знаю другого поэта, у которого бы настолько отсутствовало самовосхваление, самолюбование, все от слова "само". Он – часть жестокости жизни, он взял своей темой низкую действительность и всей жизнью заплатил за этот выбор – он так и жил. По крайней мере, его быт этому соответствовал. Все, кто писал о нем воспоминания, упоминали его невероятную, тонкую эрудицию. Понизовский вспоминает, как Григорьев лежит пьяный, по радио передают Бетховена, и он тут же говорит, кто эту вещь исполняет. Такое вот столкновение алкогольного облика, который запомнился больше всего, особенно тем, кто, как композитор Тищенко, знал его с юности, – и поразительной культуры и эрудиции.
– А почему весь этот искореженный, старый, б/у мир графики Олега Григорьева кажется таким человечным?
– Потому что у него есть жалость ко всему этому. Вот это воронье гнездо у него вообще в серванте стояло, я его сама видела. Жила змея в банке, какая-нибудь птица со сломанным крылом могла у него оказаться. Я у него бывала, потому что тогда уже задумала делать свой словарь художников, хотела биографию записать. Мне пришлось много раз приходить, чтобы застать его в состоянии, когда он сможет говорить. А когда застала, это тоже было нечто – он говорил 5 часов, но ничего о себе, только о других. Вот этого у меня в практике никогда не было. Обычно, если художников спросишь о ком-то другом, они гневаются, сердятся. А у него еще интонация восхищения все время была – по поводу московских художников, Зверева, по поводу Шемякина. Первый раз меня к нему взял коллекционер Благодатов. Олег нас встретил в коротенькой куртке, из-под которой пузырем торчала рубаха, и первый позыв был извиниться, а потом он сказал – нет, у меня так должно быть. И сразу спросил: вы любовники? Если любовники – можете идти вон в ту комнату. А потом он читал стихи, поэму о футболе, но я тогда не врубилась, просто слушала и удивлялась. И висела у него изысканная, аристократическая живопись Устюгова, с которым он дружил. А у двери – маленькие фотографии правителей – Брежнев, Сталин и все прочие. В серванте была коллекция бабочек и воронье гнездо, больше ничего.
– А он вас ничем не угощал?
к художеству своему он никак не относился, просто рисовал по велению сердца, и все
– Он пытался с Благодатова стрясти, но Благодатов – человек закаленный, который все время ходит по художникам. А потом я сама к нему несколько раз приходила, и это было непросто – я жила во Всеволожске, а у него телефона не было. Я должна была приехать, постучаться в эту дверь – уж не помню, на какой раз я его застала и на какой раз он мог говорить. Есть фильм о Григорьеве, но там как-то совершенно непонятно, откуда же стихи – полный алкогольный идиотизм, дочка в детдоме, и ничего больше. А ведь на вторую культуру, на молодое поколение он оказал сильное влияние. Хотя это то, чему невозможно подражать – поди напиши две строчки, чтобы они тебя пронзали. А к художеству своему он никак не относился, просто рисовал по велению сердца, и все. Но он выставлялся в ДК "Невский". Рисунки остались у его жены, и их купил Фронтинский, он был не только художник, он еще любил и собирал нескольких художников – арефьевцев, например. И все наследие Григорьева он купил у его жены, которая хотела жилищные условия улучшить. А уже когда стали делать книгу, кинули клич в Фейсбуке, и у кого-то нашлось что-то еще, кто-то из-за границы прислал. Художник Некрасов, уехавший в Америку, близок ему – он тоже людей голыми рисовал, у него, например, бабы укладывают рельсы, кто-то на столб лезет – и все голые. И вот, он говорит, что до сих пор пишет картины для двух мысленных зрителей: Александра Арефьева и Олега Григорьева.
– А вы знаете, почему Григорьева выгнали из СХШ?
– Там давали хорошее ремесленное образование, но всех талантливых выгоняли. А так – вся арефьевская группа, кроме Васми, Устюгов, Шемякин, Зеленин – столько крупных художников оттуда вышло, и ведь они больше нигде не учились, но технически были совершенно на уровне. Но когда там учился Арефьев, выгнать могли просто за то, что не такую кепочку надел. Но школа была в здании академии, и Олег Григорьев рассказывал, что у них там была соответствующая обстановка – интерьеры, костюмы, шелк, парча, обнаженная натура, так что они чувствовали себя "выше толпы".
Знала Олега Григорьева и литературовед, филолог, специалист по русскому авангарду Татьяна Никольская.
Я пересмотрел свои позиции, я прочел Винера и все понял, я очень люблю евреев
– Я познакомилась с ним на субботах у Ивана Алексеевича Лихачева, где Олег Григорьев бывал. Про живопись там не разговаривали, он там читал стихи и был большой спорщик. Был один такой случай: как-то раз он поссорился с моим мужем Леней Чертковым из-за евреев – они открыли справочник Союза писателей, и Олег говорил о том, что вот – евреев больше, чем русских. Они поссорились. Вообще, мы общались, он у нас бывал, но тут Леня говорит: нет, если ты антисемит, я тебя в гости не позову. И вот, он нам звонил-звонил, а потом пришел к нам в коммуналку явочным порядком и говорит: Леня, извини, я пересмотрел свои позиции, я прочел Винера и все понял, я очень люблю евреев. В общем, он извинился 10 раз, сказал, чтоб был абсолютно неправ, и стал снова в гости приходить. А другой эпизод был, когда я его встретила после отбывания срока. Говорили, что он там, в лесном фургончике, вырастил бельчонка, ежонка и еще вороненка, кажется – в общем, возился с животными, которым было плохо, люди это подтверждали. А потом прошло много лет, и уже в конце 80-х я его стала встречать у Беломлинских, куда он приходил с тетрадкой стихов. И вот такая у него была особенность – когда он выпьет, он мог соседа по столу резать ножом и вилкой, а у Беломлинских часто бывали гости, и никто не хотел, чтобы он доходил до буйства во хмелю. Поэтому когда знали, что он придет, наливали немножко в графинчик, и еда была хорошая. Он выпьет, а через некоторое время спрашивает – нет ли еще, ему говорили, что попробуют спросить у соседей. Коммунальная квартира большая была – шли куда-то, приносили еще немножко в графинчике – вот, соседи нам отлили. В такую игру с ним играли, чтобы он не был пьяным. К Мише и Вике Беломлинским он не просто хорошо относился, он к ним прислушивался, так что приходил не только читать стихи, но и слушать мнения. А последний раз я его видела в ВТО – встречаю его, а он говорит: я теперь не пью, ко мне приходили с водкой "Распутин" – я даже ее отказался пить. Он все хотел, чтобы его старый знакомый, Эдик Зеленин сделал ему вызов в Париж, и многие говорили, что это для него единственный шанс, чтобы не спиться. Но пока шли эти разговоры, он снова начал пить и умер.
На обложке альбома "Олег Григорьев" – "Автопортрет под мухой", темпера, 1980 год. Художник изобразил себя голым по пояс, с кисточкой, упертой в щеку, и гигантской зеленой мухой на голове. Муха лежит кверху лапами, крыльями вниз, как шляпа. Один глаз Григорьева в тени, другой – тот, что непосредственно под мухой, внимательно смотрит куда-то вкось, лицо подернуто легкой гримасой отвращения. Состояние "под мухой", опьяненность праздником жизни не мешает художнику видеть ее пыльные складки и темные углы.
В книге есть и статья Николая Благодатова, о котором упоминает Любовь Гуревич. "Конечно, черный юмор и веселая злость могут показаться превалирующими в творчестве Олега Григорьева, но чувствуется в них очищающая сила искусства, – пишет Благодатов. – И светлые струи, пробивающиеся на поверхность, свидетельствуют о том, что автор совсем не мрачный мизантроп, но полный жизни и талантов раблезианец, попавший в странный, "постный" и "не свой" век, и весело и зло поведавший его обитателям, которые жили тут не случайно, свои о нем впечатления".