Александр Генис: Американский час открывает новый выпуск из авторского цикла Владимира Абаринова “Муза на экспорт”. Герой сегодняшней передачи – Евгений Замятин.
Владимир Абаринов: Судьбы книг неисповедимы и неподвластны их авторам. Одна из самых ярких иллюстраций этой максимы – история романа Евгения Замятина "Мы".
Замятин родился и вырос в российской провинции, закончил кораблестроительный факультет Петербургского политехнического института. Студентом вступил в РСДРП, стал членом ее большевистской фракции и даже боевой дружины этой фракции. Дважды его арестовывали и ссылали за революционную деятельность. Его первые повести привлекли внимание литературного мира. Вторая из этих повестей была запрещена цензурой, а самого его сослали в Кемь – на этот раз за литературу.
В 1916-м он поехал в командировку в Англию для наблюдения за строительством ледоколов для России. Считается, что именно в Англии он осознал весь ужас технократии, урбанизации и унификации. Это и так, и не так. Его в какой-то мере пугал огромный мегаполис, но, с другой стороны, он усвоил английский стиль жизни и английские манеры, стал начинать свои письма рассказом о погоде – в общем, стал если не англичанином, то англофилом. В Россию Замятин вернулся между двумя революциями. Впоследствии он написал об этом со свойственной ему иронией:
Очень жалко, что не видел февральской революции и знаю только октябрьскую. Это все равно, что никогда не знать влюбленности и однажды утром проснуться женатым, уже лет этак десять.
В Петрограде он быстро вписался в литературную жизнь, стал в ней заметной и необходимой фигурой. Впоследствии он напишет об этом времени:
Три года затем мы все вместе были заперты в стальном снаряде – и во тьме, в тесноте, со свистом неслись неизвестно куда. В эти предсмертные секунды-годы надо было что-то делать, устраиваться и жить в несущемся снаряде.
В марте 1919 года разразился политический кризис: левые эсеры вышли из правительства в знак протеста против Брестского мира. ЧК приняла свои меры. В Петрограде по подозрению в принадлежности к партии левых эсеров были арестованы Александр Блок, Кузьма Петров-Водкин, Алексей Ремизов, критик Иванов-Разумник и Евгений Замятин. После допроса его отпустили, но, видимо, на заметку взяли.
В 1920 году Замятин написал футурологический роман "Мы". Советская цензура публиковать его не разрешила, и в 1921-м автор отослал рукопись в Берлин. Впервые он был издан по-английски в США в 1924 году. О том, как он был принят и какие существуют его толкования, рассказывает мой сегодняшний собеседник Любовь Куртынова – доктор философии, историк, долгое время преподававшая в Северо-Западном университете в Чикаго.
Любовь Куртынова: Если говорить о том, как роман приняли, то нужно начать с того, что, как вы только что отметили сами, роман был издан прежде всего по-английски. И английский перевод стал своего рода вторым оригиналом. Книгу сразу вписали в английскую литературу того времени. Как раз тогда стал чрезвычайно популярен жанр, который был основан и узаконен Гербертом Уэллсом и который впоследствии стал называться научной фантастикой.
Замятин Уэллсом восхищался. В частности, в 22-м году он написал блестящее, но малоизвестное – то есть практически неизвестное – эссе, которое так и называется: "Герберт Уэллс", где представил Уэллса как идеал современного писателя.
Совершенно неудивительно поэтому, что в романе "Мы" англоязычная публика увидела как бы новую грань уже известного ей мира: того мира, который был ей представлен Уэллсом. Это мир будущего, где события развиваются на смутно знакомом фоне: прозрачные здания, еще неизвестные человечеству машины, странное и страшное устройство жизни героев, ну и в конце концов даже разделение мира. То есть существует Зеленая Стена у Замятина, за которой живут люди, но как бы и не вполне люди, покрытые шерстью. Тут просматриваются элои и морлоки из "Машины времени" Уэллса.
Таким образом, английский перевод – и это необходимо подчеркнуть, это действительно важно – стал органичной частью английской литературы: именно английской литературы, заняв свое место в ряду социальных утопий и антиутопий между Томасом Мором, Джонатаном Свифтом, далее следует, собственно, Герберт Уэллс, Замятин, Хаксли, Оруэлл и далее – социальные фантасты шестидесятых-семидесятых годов. Собственно, на это указал сам Джордж Оруэлл в своей рецензии на роман Замятина, написанной в 1946 году. Он совершенно определенно утверждал, что Хаксли в своем романе "Блестящий новый мир" опирался на Замятина. Отметил при этом, что Замятин говорит о том, что целью тотального контроля над людьми может быть не экономическая эксплуатация, а жажда полной власти.
Жажда власти, как считает Оруэлл, более сильный мотиватор, чем жажда богатства. Впоследствии Оруэлл напишет свой великий роман "1984", где некоторые сцены практически буквально совпадают со сценами у Замятина, но как бы в цвете и объеме по сравнению с черно-белым оригиналом Замятина.
Владимир Абаринов: Оруэлл, кстати, отмечает, что Замятин интуитивно угадал природу тоталитарной власти – это не просто жажда управлять людьми, а жажда подавлять, насилие как самоцель.
Любовь Куртынова: Да, совершенно верно. Как Оруэлл отметил в своем эссе, это именно жажда власти ради власти. До того считалось, что в основном это, скорее всего, жажда эксплуатации... Нет, здесь нет никакой эксплуатации. Это именно жажда тотальной власти, способной причинить человеку все, что угодно. Раздавить его. Абсолютно раздавить.
Владимир Абаринов: Когда я готовил эту передачу, я поразился, какая обширная литература существует в англоамериканском литературоведении и не только литературоведении. Изучают чуть ли не каждый день его пребывания в Англии, пытаются там найти корни романа. Его изучили вдоль и поперек.
Любовь Куртынова: Совершенно верно. Замятин стал классиком английской литературы, и его изучают как английского писателя. Библиография английская, англоязычная, о его творчестве колоссальна. Его изучают на всех крупных кафедрах литературоведения. О нем пишут студенты, о нем пишут профессора, профессиональные литературные критики, и до сих пор эта библиография продолжает пополняться.
Владимир Абаринов: Если уж называть предшественников Замятина, то начинать надо с Платона и Аристотеля. Они были оппонентами, но идеальное государство нарисовали удивительно похоже. Оба считали, что государство должно регулировать рождаемость, что детям с врожденными увечьями или зачатым сверх плана рождаться вообще не следует. У Платона общество, разделенное на касты, не знает брака и практикует свободную любовь, но свобода этой любви – иллюзия, потому что правительство фальсифицирует свободный выбор. Все это, разумеется, на благо граждан.
Концепция человека-винтика, государства как единого механизма была очень популярна в 20-е годы. Одним из ее воплощений был конвейер Форда, которым так восхищались в России. Научная организация труда, производственная гимнастика – всем этим в Советском Союзе увлекались вплоть до эпохи застоя. В 11 часов утра останавливались станки в цехах, сотрудники конструкторских бюро вставали из-за кульманов, включалось радио – и начиналась...
(Фонограмма)
Производственная гимнастика. Прошу вас, товарищи, приготовиться к ходьбе на месте...
Владимир Абаринов: А у Замятина даже на свидание граждане Единого Государства ходят строем.
Мерными рядами, по четыре, восторженно отбивая такт, шли нумера – сотни, тысячи нумеров, в голубоватых юнифах, с золотыми бляхами на груди – государственный нумер каждого и каждой. И я – мы, четверо, – одна из бесчисленных волн в этом могучем потоке. Слева от меня О-90 (если бы это писал один из моих волосатых предков лет тысячу назад, он, вероятно, назвал бы ее этим смешным словом "моя"); справа – два каких-то незнакомых нумера, женский и мужской. А медные такты: "Тра-та-та-там. Тра-та-та-там", эти сверкающие на солнце медные ступени, и с каждой ступенью – вы поднимаетесь все выше, в головокружительную синеву...
– Простите, – сказала она, – но вы так вдохновенно все озирали, как некий мифический бог в седьмой день творения. Мне кажется, вы уверены, что и меня сотворили вы, а не кто иной. Мне очень лестно...
Я почему-то смутился и, слегка путаясь, стал логически мотивировать свой смех. Совершенно ясно, что этот контраст, эта непроходимая пропасть между сегодняшним и тогдашним...
– Но почему же непроходимая? (Какие белые зубы!) Через пропасть можно перекинуть мостик. Вы только представьте себе: барабан, батальоны, шеренги – ведь это тоже было – и следовательно...
– Ну да: ясно! – крикнула (это было поразительное пересечение мыслей: она – почти моими же словами – то, что я записывал перед прогулкой). – Понимаете: даже мысли. Это потому, что никто не "один", но "один из". Мы так одинаковы...
Она:
– Вы уверены?
Владимир Абаринов: Олдос Хаксли уверял, что не читал роман Замятина, хотя в это сложно поверить. Джордж Оруэлл писал рецензию на "Мы" в 1946 году. К этому времени тираж 1925 года полностью разошелся, и Оруэлл сумел достать только французский перевод. Люба, почему к этому времени Замятин оказался полузабыт и почему интерес к нему вернулся в 60-е годы?
Любовь Куртынова: Знаете, тут нужно признать, что Замятин оказался забыт или полузабыт не сам по себе. Оказался забыт, полузабыт и неинтересен весь жанр социальных утопий и строительства нового мира, потому что читающая публика на некоторое время потеряла интерес к социальным экспериментам. Вторая мировая война сильно этому поспособствовала, а бурное развитие науки и техники, которое началось после Второй мировой войны, возродило веру в то, что технология, наука сможет решить проблемы человечества, причем как социальные, так и даже моральные. Начался – вот как раз с середины 50-х годов – начался золотой век фантастики, как научной, так и научно-социальной. Ну и на фоне общего интереса к социальной фантастике Замятин снова – так же, как и когда был опубликован первый перевод – он снова вписался именно в когорту англоязычных фантастов, как социальных, так и социально-научных.
Как раз тогда становились популярными сравнительно молодые тогда писатели Рэй Бредбери, автор романа "451 по Фаренгейту" и повести "Вино из одуванчиков", полузабытый сейчас, к сожалению, везде, в том числе и в Штатах, Клиффорд Саймак, написавший два великих социально-утопических романа, "Город" и "Выбор богов", Роберт Хайнлайн, Фредерик Браун, Генри Каттнер – все они писали не только научную фантастику как таковую, но и социально-фантастические работы.
Дверь открылась. Ступени – стертые, старые. И нестерпимо пестрый гам, свист, свет... В голове как будто взорвали бомбу, а раскрытые рты, крылья, крики, листья, слова, камни – рядом, кучей, одно за другим...
Я помню – первое у меня было: "Скорее, сломя голову, назад". Потому что мне ясно: пока я там, в коридорах, ждал -– они как-то взорвали или разрушили Зеленую Стену – и оттуда все ринулось и захлестнуло наш очищенный от низшего мира город.
Должно быть, что-нибудь в этом роде я сказал I. Она засмеялась:
– Да нет же! Просто мы вышли за Зеленую Стену...
Солнце... это не было наше, равномерно распределенное по зеркальной поверхности мостовых солнце: это были какие-то живые осколки, непрестанно прыгающие пятна, от которых слепли глаза, голова шла кругом. И деревья, как свечки, -– в самое небо; как на корявых лапах присевшие к земле пауки; как немые зеленые фонтаны... И все это карачится, шевелится, шуршит, из-под ног шарахается какой-то шершавый клубочек, а я прикован, я не могу ни шагу – потому что под ногами не плоскость – понимаете, не плоскость, – а что-то отвратительно-мягкое, податливое, живое, зеленое, упругое.
Я был оглушен всем этим, я захлебнулся – это, может быть, самое подходящее слово. Я стоял, обеими руками вцепившись в какой-то качающийся сук.
– Ничего, ничего! Это только сначала, это пройдет. Смелее!
И – деревья разбежались, яркая поляна, на поляне – люди... или уж я не знаю как: может быть, правильней – существа. На поляне вокруг голого, похожего на череп камня шумела толпа в триста – четыреста... человек – пусть – "человек"... Все они были без одежд и все были покрыты короткой блестящей шерстью – вроде той, какую всякий может видеть на лошадином чучеле в Доисторическом Музее.
– Нет, подожди – а "Мефи"? Что такое "Мефи"?
– Мефи? Это – древнее имя, это – тот, который... Ты помнишь: там, на камне – изображен юноша...
Знаю: сперва это было о Двухсотлетней Войне. Глухой вой: гонят в город черные бесконечные вереницы, чтобы силою спасти их и научить счастью.
– Ты все это почти знал?
– Да, почти.
– Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить там, за Стенами. Голые – они ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши.
Она медленно поднимала вверх, к свету, мою руку – мою волосатую руку, которую я так ненавидел. Я хотел выдернуть, но она держала крепко.
– Твоя рука... Ведь ты не знаешь – и немногие это знают, что женщинам отсюда, из города, случалось любить тех. И в тебе, наверное, есть несколько капель солнечной, лесной крови.
Владимир Абаринов: В этом отрывке слышится что-то очень знакомое по фантастике 60–70-х: пугающий жителей стерилизованного общества полнокровный, запретный мир свободы.
Но нам надо закончить историю романа и его автора. Признаюсь, еще недавно я думал, что Замятин своим романом готовил свою эмиграцию. Но реальность оказалась сложнее. В июле 1922-го он действительно оказался в списке кандидатов на принудительную высылку из России вместе с цветом русской интеллигенции. Против его фамилии было написано: "Скрытый заядлый белогвардеец". Почти всех из этого списка выслали, а Замятина оставили. Он продолжал работать и публиковаться. После английского появился чешский перевод, но большевиков это особенно не волновало. А вот когда в 1927 году отрывки из романа напечатал пражский журнал "Воля России", власть взбеленилась. Началась травля Замятина. Она кончилась тем, что Замятин написал Сталину письмо, в котором попросил отпустить его с женой за границу. При этом он пообещал не заниматься политикой. Вождь милостиво отпустил их. Замятин свое слово сдержал.
Один из учеников Замятина, Константин Федин, назвал его "гроссмейстером литературы". Комплимент двусмысленный. Замятин, будучи инженером-конструктором, сконструировал свой роман, математически вычислил его, рассчитал все сюжетные ходы, как гроссмейстер. Именно поэтому он многим кажется сухим и скучным. Особенно по сравнению с Оруэллом. Мир Замятина дистиллирован, даже стерилизован, в нем нет крови, плоти, а мир Оруэлла – грязный, из плоти и крови, и оттого гораздо более страшный. Но не будем забывать, что роман Замятина написан от первого лица, ему приходилось стилизовать свой язык под язык гражданина Единого Государства, искусственно обеднять его. Парадокс заключается в том, что язык, лишенный стилистических красот, стал понятен всему миру.
Нам осталось обсудить последний, но очень важный вопрос. Какие из пророчеств Замятина не утратили своей актуальности, а может быть, приобрели новую актуальность, которой не было тогда, когда роман писался?
Любовь Куртынова: Ну, прежде чем говорить о Замятине, которого действительно можно воспринимать как схему: это роман-схема, которая сейчас очень актуальна, надо отметить, что интерес к фантастике снова возрождается. Интересно, к чему бы это.
А если говорить о Замятине, то сейчас актуальны такие глобальные идеи, которые воплощены в его романе. Например, идея того, что общество может и должно быть построено согласно некоей научной теории. Такой вот "научной" в кавычках теории – или не в кавычках – и некими научными опять же методами. До сих пор очень распространено мнение, то есть люди абсолютно убеждены, что без этого никак нельзя обойтись, и что если общество будет построено согласно "рациональным" представлениям, то все будет прекрасно. И сюда же относится мысль о том, что руководство обществом и право принятия решений необходимо передать людям, специально для этого обученным. Поскольку давать право принятия решений кому попало как бы недопустимо.
Кстати, с идеей рационального построения общества тесно связана идея создания идеального человека. Раньше об этом говорили как о воспитании, т. е. о воспитании идеального человека, а сейчас это уже перешло на уровень биологии. Кстати, как раз как это описано у Замятина и особенно у Хаксли. И вот совершенно недавно было объявлено, что уже существует методика, благодаря которой можно изменить генетику эмбриона, который несет какие-то генетические болезни, с тем чтобы родился здоровый ребенок. Совсем недавно разработчики этой идеи представляли ее, и действительно, казалось бы, это потрясающая новость: масса детей, которые могли бы родиться больными, родятся здоровыми. Но! На той же самой пресс-конференции, где представлялась эта методика, некий журналист задал совершенно естественный, лежащий на поверхности вопрос: значит ли это, что родители смогут заказывать некие качества детей, которые им кажутся желательными? То есть что даже не больные эмбрионы можно будет переделывать каким-то таким образом, чтобы родители получили то, что им больше нравится. И разработчики, помявшись, поскольку, понятное дело, вопрос весьма щекотливый с этической точки зрения, помявшись, вынуждены были сказать: "Да". То есть, поскольку можно вылечивать, то, значит, можно и менять по желанию. Появление таких вот "дизайнерских детей" уже близко, что тоже описано, кстати говоря, в фантастике. Прекрасно помню рассказ о том, как создаются такие "дизайнерские дети" и чем это чревато, какими печальными последствиями.
Владимир Абаринов: А какими?
Любовь Куртынова: Непредсказуемостью. Тем, что человек, заказывая качества своего ребенка, воздействует на генетику. А генная структура человечка – это цепочка, в буквальном смысле этого слова. Если в этой цепочке меняется одно звено, оно так или иначе воздействует на остальные звенья. То есть, заказав ребенка с голубыми глазами, веснушками и идеальным атлетическим развитием тела, можно получить – как в том рассказе, который я сейчас вспоминаю – человека, абсолютно лишенного чувства эмпатии. Он жесток, но при этом даже не способен понять, что такое жестокость, и что это значит – причинять кому-то боль.
Владимир Абаринов: Ну и еще, конечно, постоянно возникает повод вспоминать и Замятина с его стеклянными домами, и Оруэлла с его Большим Братом в связи с проблемой тотального контроля.
Любовь Куртынова: Да, как раз я хотела сказать, что идея все большей прозрачности жизни, все большей доступности информации о человеке, слежка за всеми без исключения, но уже не по политическим причинам, а просто чтобы вот иметь информацию, в том числе и чисто с точки зрения продаж. Это ведь делается с точки зрения бизнеса. Они хотят знать вкусы людей, с тем чтобы продавать им как можно больше своих товаров.
Владимир Абаринов: Борьбой с терроризмом еще мотивируется.
Любовь Куртынова: Да, но мне кажется, что никакие разведывательные организации не делают этого лучше, чем маркетологи, которые держат информацию о каждом и знают о нем все.
Владимир Абаринов: Зачастую больше, чем мы сами.
Любовь Куртынова: Да, зачастую больше, чем мы сами. В общем, мы уже практически живем в мире, описанном Замятиным, только вот строем еще не ходим на занятия сексом, но расстраиваться рано, еще не вечер, может, и это еще появится.
Владимир Абаринов: В стеклянных домах уже живем.
Любовь Куртынова: Да, в стеклянных домах уже живем, ну а на секс строем – может, еще впереди.
Но рядом с этим как раз Замятиным описанная идея унификации человечества.
Казалось бы, на первый взгляд, происходит обратное: казалось бы, мы живем в мире, где поощряется мультикультурализм, приятие всевозможных меньшинств, пропагандируется – по крайней мере, на словах – веротерпимость и терпимость к любым недостаткам или нестандартным чертам окружающих людей.
Но на самом деле получается обратный эффект. Потому что, если никто не обращает внимания на твои особенности, если ты можешь быть любым и это ничего не означает, если твое отличие от других ничего не значит, получается как раз наоборот, получается унификация. То есть, каким бы ты ни был, ты такой же, как все. Если мы не обращаем внимания на особенности наших близких или там далеких, то, значит, мы все одинаковы. Не имеет значения, какой ты. Ты взаимозаменяем. Ты – один из "нумеров", как это написано в романе Замятина. В реальности ты – никто. Кем бы ты ни был, ты – никто.
Это в большой степени касается социальных институтов, таких как семья. У Замятина описано, что она отсутствует, и у нас это практически умирающий социальный институт, который был последним оплотом индивидуальности. Для своих близких человек все-таки был единственным и неповторимым. Его нельзя было заменить. А когда институт семьи размывается и прекращается, то уже можно заменить кого угодно на что угодно.
И – вот следующая мысль Замятина – очень и очень цепляется за жизнь мысль о том, что некое идеальное состояние общества вообще возможно. Что можно все-таки прийти к такому моменту, когда общество будет таким, что всем в нем будет хорошо. Может, я тоже отличаюсь мизантропией и смотрю на мир глазами фантастов 50–60-х годов, которых обвиняли в недостатке воодушевления по отношению к техническому прогрессу и так далее, но, в общем, природа не терпит идеала. Идеал – это статичное состояние, а в природе статичное состояние возможно лишь для неживых объектов. Даже смерть и разложение – это изменение и движение.
Владимир Абаринов: Он умер своей смертью в Париже в 1937 году. И это тот случай, когда от судьбы не уйдешь: он не пережил бы 37-й в России, но он не пережил его и в Париже. Роман издан на десятках языков, включая каталанский, турецкий, сербохорватский. На английский язык он переведен восемь раз. В Советском Союзе роман был впервые напечатан всего 30 лет назад, в 1988 году.
(Музыка)
Владимир Абаринов: С нами была философ и историк Любовь Куртынова. В передаче прозвучали отрывки из передачи Всесоюзного радио "Производственная гимнастика" (ведущий Николай Гордеев, аккомпаниатор Валентин Родионов), из спектакля Ленинградского радио "Мы" (в ролях Светлана Крючкова и Андрей Толубеев, 1993 год) и музыка из балета Александра Карпова "Мы" (скрипки Светлана Петрова и Глеб Резвых, альт – Людмила Полетаева, виолончель – Федор Самарин, фортепиано – автор, Александр Карпов, запись 2014 года).