350 лет назад, 28 ноября 1667 года, в Стокгольме казнен через обезглавливание один из первых русских политических эмигрантов и западников. Сегодня по его сочинению о Московском государстве XVII века Россия изучает собственную историю.
Летом 1664 года бежал из-под Смоленска в Польшу, бросив службу, подьячий Посольского приказа Григорий Котошихин. Перебежчики в обоих направлениях были в то время явлением обыкновенным и даже массовым. Но побег Котошихина – случай исключительный.
Он занимал заметное положение в своем ведомстве, состоял при русском посольстве, которое вело переговоры о "вечном мире" со Швецией, принимал участие в составлении важных дипломатических документов, имел доступ ко всем бумагам приказа. В качестве гонца он доставлял на специально выделенном ему корабле царскую грамоту в Стокгольм и ответную королевскую – в Москву. Котошихин был, выражаясь современным языком, секретоносителем, и в этом отношении его бегство было событием чрезвычайным.
Причины своего решения Котошихин изложил сам. Его отца, казначея одного из московских монастырей, обвинили в растрате монастырской казны, вследствие чего у Котошихина-сына конфисковали переписанный на него отцом дом в Москве. Кроме того, когда он был прикомандирован к русскому войску, стоявшему на Днепре под Смоленском, у войска сменилось командование, и новый воевода боярин Юрий Долгоруков принуждал его написать донос на своего предшественника Якова Черкасского, будто бы тот "сгубил войско царское, дал возможность королю скрыться в Польшу и таким образом выпустил его из рук, не дав полякам битвы, тогда как весьма легко то сделать". Котошихин, по его словам, боялся лгать, но боялся и мести Долгорукова. В итоге, горестно заключает он, "я решился покинуть мое отечество, где не оставалось для меня никакой надежды".
Историки принимают эти объяснения со значительными оговорками. Извет на князя Черкасского, которого требовал от Котошихина Долгоруков, был совсем не клеветой. Войско, стоявшее на русском берегу Днепра, получило приказ перейти реку и дать сражение более слабым польским силам, дабы подкрепить позиции русских дипломатов, которые там же вели с поляками переговоры о перемирии. Однако Черкасский действовал нерешительно, понес большие потери и отступил.
Главное же возражение заключается в том, что Котошихин совершил измену за год до побега. Завербовал его шведский дипломат Адольф Эберс, прибывший в Москву летом 1663 года для переговоров о денежных претензиях, возникших после подписания "вечного" Кардисского мира. Котошихин снял копии с секретных наказов царским дипломатам, из которых было видно, на какие уступки готова пойти Москва. Копии он передал Эберсу, за что получил от него 40 рублей, причем Эберс написал в отчете, что заплатил за ценные сведения сто червонцев. Разницу он положил в собственный карман. О своем тайном информаторе Эберс доносил в Стокгольм:
И этот парень, по происхождению Русский, но по своим симпатиям добрый Швед, обещался и впредь извещать меня как о том, что будут писать русские послы, так и о том, какое решение примет его царское величество на счет денежной суммы.
Поступая на государственную службу, приказный давал "подписку о неразглашении" – целовал крест, обязуясь "посулов и поминков ни от кого и ни от чего не имать" и "дел государевых тайных всяких никому не сказывать". Эту клятву Котошихин нарушил. Не исключено, что он боялся разоблачения, и это стало главной причиной его побега. От боярина Долгорукова он мог найти заступника, от обвинения в измене – нет.
Но в таком случае встает вопрос о мотивах измены. Материальному положению Котошихина очень многие могли бы позавидовать. Он принадлежал к чиновничьей номенклатуре Московского государства. Ей полагались, помимо годового оклада, премии по престольным праздникам, единовременные пособия по случаю свадьбы или болезни, на избное строение и пожарное разорение, а также хлебное и соляное жалованье. За успешно исполненные дипломатические поручения царь Алексей Михайлович жаловал его дорогими подарками и денежными премиями (хотя однажды был он бит батогами за описку в царском титуле), да и в Неметчине царских гонцов было принято награждать. В Европе же Котошихин оказался в бедственном положении, и возможность прилично устроиться была далеко не очевидна. Тогда в чем же дело?
Григорий Котошихин, как явствует из его сочинений, был убежденным западником. В относительно либеральное царствование Алексея Михайловича появились в Московском государстве поклонники европейского уклада жизни. Вот что об этом пишет историк Сергей Платонов:
Ближе познакомясь с иноземцами во время смуты и после нее, москвичи поняли, что иноземцы образованнее их, богаче и сильнее... стали понимать, что их прежнее самодовольство и национальная гордость были наивным заблуждением, что им надо учиться у иноземцев и перенимать у них все то, что может быть полезным и приятным для московского быта. Так появилось среди московских людей стремление к реформе, к улучшению своей жизни через заимствование у более просвещенных народов знаний, полезных навыков и приятных обычаев.
Одним из первых русских западников – и не по внешности, а по убеждению – был начальник Котошихина, глава Посольского приказа Афанасий Ордин-Нащокин. В 1660 году с ним стряслась беда: сбежал за границу его сын Воин. "Сам отец, – пишет Сергей Соловьев, – давно уже приучил его с благоговением смотреть на Запад постоянными выходками своими против порядков московских, постоянными толками, что в других государствах иначе делается и лучше делается... В описываемое время он ездил в Москву, где стошнило ему окончательно..." Царь послал его с поручениями к отцу в Ливонию, но вместо Ливонии Воин отправился в Гданьск, где в то время находился двор польского короля Яна Казимира. Он провел в Европе около двух лет, но не прижился там, покаялся, получил прощение от царя и вернулся.
Западником был и повидавший мир Котошихин. В сочинении, которое он написал в эмиграции, хватает сетований на боярскую спесь и невежество, препятствующих карьере умного и образованного, но неродовитого чиновника:
А лучитца царю мысль свою о чем объявити, и он им объявя приказывает, чтоб они бояре и думные люди помысля к тому делу дали способ… а иные бояре, брады свои уставя, ничего не отвещают, потому что царь жалует многих в бояре не по разуму их, но по великой породе, и многие из них грамоте не ученые.
Иронически объясняет Котошихин обычай царских дипломатов возить с собой иконы – по московским понятиям, он впал в явную ересь и безбожие:
Они разумеют будто помощию и заступлением и молитвою Богородицыною и святых которых ис тех образов, и по такому домышлению те образы почитают и не стыдятся к бездушному глаголати и о помощи просити; понеже слепы есть: замазал им диавол очи пламенем огня негасимаго.
Оказавшись в Польше, Котошихин подал королю прошение о приеме его в польское подданство и о назначении на службу. Его определили к канцлеру Великого княжества Литовского, но то ли условия были неудовлетворительными, то ли отношения не сложились, но он покинул это место и через Пруссию и Любек в октябре 1665 года добрался морским путем до Нарвы, которая тогда входила в состав Швеции. К этому моменту положение его было в полной мере отчаянным. Генерал-губернатор Ингерманландии Яков Таубе, к которому обратился с прошением Котошихин, сообщал в Стокгольм, что должен был дать просителю верхнее платье и малую толику денег, так как он был "совершенно гол".
В своем прошении Котошихин просит Таубе "дать мне какую-нибудь должность по моим силам и услать меня подалее от отечества". Беглец волновался не напрасно: узнав о пребывании Котошихина в Нарве, новгородский воевода Василий Ромодановский послал туда стрелецкого капитана Ивана Репнина с требованием выдать государственного преступника на основании Кардисского договора, в котором имелась статья об экстрадиции перебежчиков. Таубе тянул время, дожидаясь ответа из Стокгольма, а когда положительный ответ был получен, инсценировал побег Котошихина из-под стражи, а на самом деле отправил его в Стокгольм.
В шведской столице Котошихин подал две челобитные – королю и государственному совету. В последней он униженно просил: "Еще покорно королевскому величеству, моему всемилостивому государю, так же и вам, превысоким господам, бью челом и милости прошу, чтоб я пожалован был где жить и чем сыту быть". В марте 1666 года король Карл XI назначил Котошихину (который для конспирации стал называться Иваном Селицким) немалое жалованье и пособие на прожиток и обзаведение, "поелику он нужен нам ради своих сведений о Русской государстве". По поручению канцлера Магнуса Делагарди Котошихин написал обширное сочинение о государственном устройстве Московии, быте царской семьи, хозяйстве, войске и обычаях во многом загадочного в ту эпоху царства. Котошихин был знатоком русского дипломатического протокола и бюрократической машины, знал скрытые пружины политики, а сверх того, был наблюдательным и толковым человеком.
Кончил Григорий Котошихин плохо. В пьяной драке он неумышленно убил своего квартирного хозяина, приревновавшего его к жене, и был отдан под суд. Хотя обстоятельства дела хорошо известны по шведским источникам, в нем остается загадка. Подсудимый вполне признал свою вину и не сделал ни малейшей попытки добиться снисхождения. Осужден он был исключительно на основании собственных показаний, ибо свидетелей преступления не было. Создается впечатление, что в нем вдруг иссякли жизненные силы, и он покорился судьбе.
Суд еще не начал разбирательство, когда в Стокгольм прибыл русский посол Иван Леонтьев. Узнав о судебном процессе, он потребовал выдачи перебежчика. Послу ответили, что коль скоро Котошихин прибыл в Швецию не из России, а из Польши и совершил свое преступление на шведской земле, он не может быть выдан. Но ежели посол желает, он может оставить в Стокгольме своего представителя для наблюдения за казнью. Неизвестно, воспользовался ли посол этим предложением.
Король утвердил смертный приговор не позднее 21 октября 1667 года. Засим последовала отсрочка его исполнения: Котошихину дали время для приобщения к лютеранской вере.
Накануне казни осужденный "с величайшим благоговением причастился в темнице Святых Тайн" и принял лютеранство. После обезглавливания труп его был доставлен в Упсалу, где выдающийся естествоиспытатель Олаф Рудбек анатомировал его перед студентами. Скрепленные проволокой кости Котошихина еще долго хранились в музее Упсальского университета.
Труд Котошихина имел большое значение для шведской дипломатии. Он был переведен на шведский язык и размножен в нескольких копиях для высших сановников королевства. В России о нем узнали лишь в 30-е годы XIX века. С тех пор он был и остается ценнейшим источником по истории Московского государства XVII века. Так изменник получил посмертное признание на родине, где он не видел применения своим дарованиям.
В XX веке на измену смотрели уже иначе. Философ Федор Степун, высланный советской властью из России в 1922 году, проводит различие между понятиями "родина" и "отечество". Он цитирует Вольтера: "Отечество возможно только под добрым королем, под дурным же оно невозможно". И утверждает, что задача эмиграции – "не революционное минирование своей родины и не подготовка интервенций", а "защита России перед лицом Европы и сохранение образа русской культуры".
В 90-е годы прошлого столетия судьбой Григория Котошихина заинтересовался писатель Анатолий Приставкин. Герой его последнего романа "Король Монпасье Мармелажка Первый", советский литератор Соколов, пишет исторический роман о беглом подьячем, за что подвергается неистовой критике:
А обвиняли его в том, что он якобы воспел своих молодых литературных дружков Владимова, Кузнецова, Гладилина, еще кого-то, кто свалил на Запад и там пишет и клевещет, как Котошихин на Россию. А то, что герой романа какой-то подьячий, живший в XVII веке, так это все "аллюзии"... Думал, раз XVII век, то никто его аллюзий не сообразит! Еще как сообразили!
Российская Археографическая комиссия предпослала к первому изданию сочинения Котошихина предисловие, в котором сказано: "Необузданные страсти и развратная жизнь сделали его преступником, преждевременно свели в могилу и на чужбине покрыли имя его бесчестием". В предисловии же ко второму изданию говорится, что опус Котошихина "открывает многое, что доселе таилось во мраке. Можно сказать утвердительно, что… в нашей литературе, до XVIII века преимущественно состоявшей из духовных творений, летописей и грамот, не было сочинения, которое в такой степени соединяло бы в себе достоинство истины с живостью повествования".