Владимир Морозов: У нас дома, в подмосковной деревне Сабурово, стояло полное собрание сочинений Джека Лондона. Издание 1957 года, все 8 томов. Я прочел его от корки до корки. "Зов предков", "Белый клык" – помню свои детские слезы. Позже "Мартин Иден", выражаясь словами классика, всего меня перепахал. Какая жизнь! Сплошное приключение! А какая слава! К тому времени меня еще как следует не били и ребер я не ломал, поэтому с упоением читал роскошно поставленные сцены драк. О синдроме Мартина Идена я тоже еще не слыхал. И строки Суинбёрна, которые вспоминает герой за минуту до самоубийства, привлекали только своей красотой.
Устав от вечных упований,
Устав от радостных пиров,
Не зная страхов и желаний,
Благословляем мы богов,
За то, что сердце в человеке
Не вечно будет трепетать,
За то, что все вольются реки
Когда-нибудь в морскую гладь.
В школе я, как положено, пописывал стишки. А кто – нет? Пробовал что-то кропать и прозой. Но выходило не очень. Честно сказать – очень даже не очень! Чего же моим творениям не хватает? Жизненного опыта – отвечал мне Мартин Иден, и Джек Лондон с ним соглашался. Герой и автор в один голос убеждали меня, что писателя делает биография. Значит, надо срочно делать биографию.
Я бросил Электротехнический институт связи, куда меня силком заставили поступить родители, и пошел в судомеханический техникум. Закончив первый курс, отправился на практику в Клайпеду (Литва) работать на рыболовном флоте и остался там на три года.
... И видеть звезду
над бушпритом склоненным...
Теперь эта звезда мерцала не только Багрицкому, но и мне. Рундук, полубак, кранец, бимс, клотик и другие флотские термины звучали как пароль для входа в иную реальность. Даже слово "гальюн" (корабельный сортир) навевало мечты о дальних странствиях, и не даром: ведь оно (galjoen) приплыло к нам из Голландии.
В те времена Прибалтику называли бывшей Европой. Тамошние города своей уютностью и пригодностью для жизни настолько отличались от российских, что в Прибалтике снимали фильмы о растленном Западе. Хотя припортовая часть Клайпеды была не столь опрятна, как центр города. Но и тут, подавая билет, кондуктор автобуса говорил тебе спасибо, официанты были вежливы, а в портовой столовке можно было купить копченого угря и стакан ароматной сметаны, не разбавленной кефиром. Чем не заграница!
В Клайпеде на танцплощадке объявляли мergaitė (дамы приглашают кавалеров). Обычно, стесняясь своей худобы и роста (школьная кличка – Гулливер), я робко стоял у стенки. Но вот подходит девушка и приглашает. Извините, говорю, я вальс не умею. А мы походим, уверенно отвечает дама и твердой рукой выводит меня в центр танцплощадки. Дальше вальса у нас дело не пошло, но все равно приятно.
Работа щедро одарила меня темами. И мои флотские стихи пару раз напечатали в газете "Советская Клайпеда". А следом – несколько заметок. Потом наш траулер отправили в Таллинн на ремонт. Тогда это название писали еще с одним "н". Таллинн был столицей советской республики, а не страны Эстония, как теперь. Республика оказалась куда большей Европой, чем Литва. В маленьких, почти кукольных кафе сидели чинные пожилые дамы и, неспеша, пили кофе из крошечных чашечек и ликер Vana Tallinn из совсем уже малюсеньких рюмочек – зрелище в Москве невиданное. Сквозь могучие стены соборов Вышгорода, словно молния сквозь тучи, прорастали аккорды органа.
Кружевом, камень, будь
И паутиной стань,
Неба пустую грудь
Тонкой иглою рань!
Это я вычитал потом у Мандельштама, и с ним не согласился. Гудящие космические ракеты соборов наполняли небо чем-то неведомым, точнее, слышанным когда-то от бабушки. Но что там дальше у поэта?
Будет и мой черед –
Чую размах крыла.
Так – но куда уйдет
Мысли живой стрела?
Не знал я, куда уйдет, но крылья на спине почесывались. В Таллинне жил Юхан Смуул, "Ледовую книгу" которого я недавно прочел. Но запомнились совсем другие его строки.
Парусный флот дворянство морей,
Высшая знать океанов,
Крестили тебя под звон якорей,
Под акафисты ураганов.
Двигатель на нашем траулере был дизельный, мои предки – крестьяне и работяги, но это не мешало чувствовать себя причастным к дворянству морей. Да, бедный родственник, но с коллегами прошлых веков меня и моих флотских приятелей роднило древнее чувство, что и нам тоже море по колено. Это чувство крепло, когда по приходу из рейса мы получали небольшие, но свободные деньги. Их хватало ненадолго, но красиво жить не запретишь. Постепенно мы привыкали пить коньяк и ликер Vana Tallinn не из судовых алюминиевых кружек, а с помощью рюмок. Подборка моих стихов (ровно две штуки!) появилась в газете "Молодежь Эстонии".
Дальше – больше! В меня влюбилась серьезная женщина, уже в годах (ей было лет 30). Журналистка, от которой я впервые услышал Гумилева:
На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.
Моей даме (любовь слепа!) понравились и мои вирши. Она перепечатала их на машинке, и я, полный надежд, отправился в Москву в Литературный институт. Но не дождался от приемной комиссии ни любви, ни дружбы, учиться на поэта меня не взяли. И правильно сделали, потому что, как я позже выяснил, чтобы писать стихи или прозу, надо, кроме биографии, иметь еще и талант. А талант, как деньги – или он есть, или его нет. Потом мне встречались такие же, как я, не случившиеся члены Союза писателей, в отличие от меня успевшие закончить Литинститут. Первые опусы в местной газете, горячие споры за бутылкой, слухи о том, какие у Евтушенко бешеные заработки – и парни выходили из института готовые покорить весь мир. Но мир (и то неохотно) определял их (нас!) на мизерную зарплату в многотиражки, пресс-центры, отраслевые издания. И все потому, что нам вовремя не показали четкую инструкцию Раймона Кено (перевод Михаила Кудинова).
Возьмите мудрости щепоть,
Наивности большой ломоть,
Немного звёзд, немножко перца,
Кусок трепещущего сердца
И на конфорке мастерства
Прокипятите раз, и два,
И много-много раз всё это.
Теперь пишите! Но сперва
Родитесь всё-таки поэтом.
Вот такое кино (Кено)! Может, его стоит вывесить перед входом в Литинститут?
После провала в Литинституте я за компанию с несколькими другими отверженными подал документы на факультет журналистики МГУ, куда меня почему-то взяли, хотя только на заочное отделение. Чистая везуха спасла меня от неудачи и помогла избежать двойки на приемном экзамене по английскому, когда на прямой вопрос преподавателя – где же вы, голубчик, учили язык, если ничего не выучили, – я стал рассказывать, как зубрил иностранный в тесном кубрике траулера после собачьей вахты в Атлантическом океане. А в Бискайском заливе, вы знаете, такие шторма! Ну, как тут не перепутать артикли, союзы, предлоги и все остальное.
А строки стихов (слава Богу, не моих, а чужих) помаленьку становились вешками моей биографии. Не уверен, спасет ли мир красота, но стихи меня, можно сказать, и спасали. Они кратко и внятно объясняли многое из того, что я не мог понять другим путем. Хорошего образования я не получил – ленивый заочник. Толковых друзей вокруг было не густо. Стоящих учителей я не умел искать. Самообразованием не занимался и слова такого не знал. Да, что-то читал, но довольно бессистемно и мало. И лишь стихотворная строка проклевывала скорлупу моего невежества. Так, она с легкостью объясняла целые пласты отечественной истории (хотел того автор или нет).
Однажды ошибясь при выборе дороги,
Они упрямо шли, глядя на свой компАс.
И был их труд велик, шаги их были строги,
Но уводил их прочь от цели каждый час!
Это проясняло мою давнюю, хотя и смутную догадку, что страна, в которой мне выпало родиться, идет не туда, точнее, в никуда.
Эти и другие стихи я до сих пор повторяю, как напевают памятную с детства песню. Читаю вслух, когда еду один в машине. Молча твердил их себе, промерзая до костей, когда укрывался в засидке и поджидал диких гусей. Когда-то в юности мне попалось в руки бодлеровское "Плаванье" в гениальном переводе Цветаевой. Эта музыка тоже засела у меня в голове и время от времени начинала там звучать сама по себе.
В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
Мы всходим на корабль, и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей.
Что нас толкает в путь? Тех – ненависть к отчизне,
Тех – скука очага, еще иных – в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни -
Надежда отстоять оставшиеся дни.
Годы спустя, "надежда отстоять оставшиеся дни" постепенно утратила связь с цирцеиными ресницами и обрела менее романтическое направление – cбежать из любезного отечества. Надежда отстоять оставшиеся дни! Чтобы заземлить "высокий штиль" Бодлера, я повторял расхожий перифраз известного лозунга Николая Островского: «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо... ТАМ".
Среди таких вот "разъясняющих строчек на чердаке моей памяти пылилась и цитата из "Моления Даниила Заточника". Проза ХIII века запомнилась потому, что звучала для меня, как стихи:"... и покрыи мя нищета, аки Чермное море фараона" (и покрыла меня нищета, словно Красное море – фараона). Я был не беднее других совков, и вместо "нищеты" твердил ЛАЖА, БРЕХНЯ, ЛОЖЬ. Все то, что составляло основное содержание работы и жизни – моей и моих коллег, советских журналистов.
Как-то, вернувшись из очередной командировки, я рассказал сыну-школьнику, в каких жутких условиях живут нефтяники и другие работяги Сургута – по несколько семей с детьми в небольшом передвижном вагончике. (В статье, куда менее откровенной, чем устный рассказ сыну, более точное слово "балок" вычеркнули цензоры). Поведал, как изо всех углов сифонит в балке стужа. Как трудно матерям достать молоко для детей. Скопления этих ветхих развалюх имели красивые названия – "Энтузиаст", "Комсомолец", "Первопроходец". Послушав один из таких рассказов, сын предложил:
– А ты, отец, об этом напиши.
– Хорошо, я напишу, а ты потом будешь мне в тюрьму сухари носить? – спросил я.
– Буду! – ответил сын.
Это обещание я лукаво растолковал себе, как разрешение, карт бланш. На этом чистом листе могла появиться и статья для тамиздата, и план побега за границу. Я выбрал второе. Оставил в Москве 19-летнего сына и пожилых родителей. Что не делает мне чести. И уже из Нью-Йорка (когда началась перестройка и стало можно) написал в Москву покаянное письмо. Отец, фронтовик, раненный на войне, и не отходивший от телевизора во время парадных шествий на Красной площади, не допускавший при нем никакой критики в адрес властей, неожиданно ответил мне – сынок, ты сделал правильный выбор. И, надо же – Юрий Левитанский уже тут как тут с готовым афоризмом:
Каждый выбирает для себя
Женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку -
Каждый выбирает для себя.
...Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже — как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.
Я выбрал жизнь ТАМ. Это короткое и емкое слово, некогда имело широкую аудиторию. А в 90-е годы в Москве какое-то время даже выходила газета с названием "ТАМ".
А придумал название Саша Коробко, журналист и продюсер, сын секретаря партийной организации журнала "Советские профсоюзы", моего непосредственного начальника Юрия Корбко. Саша выбрал жизнь ТАМ, в Британии, через несколько лет после перестройки, когда за это уже не лишали советского или российского гражданства и уехавшим разрешали посещать историческую родину.
Я попросил политического убежища ТАМ до перестройки, в конце 1986. (Город Дюссельдорф, Западная Германия). После этого Юрия Коробко вызывали в КГБ и в райком партии: как проморгал такого внутреннего врага! К родителям приходил сотрудник "органов" и "советовал" им повлиять на меня и убедить, чтобы перестал выступать в забугорной печати. Стараюсь успокоить свою совесть тем, что никого за меня особенно не трясли, "органам" было не до того: страна уже шла вразнос, а паровоз, давно устаревшей марки, сходил с рельсов.
Наш паровоз, вперед лети!
В Коммуне остановка,
Иного нет у нас пути,
В руках у нас винтовка.
Пойдем на бой мы, сыновья,
В рядах с отцами вместе,
Мы бьем врага – одна семья,
Горя единой местью.
...Мы дети тех, кто наступал
На белые отряды,
Кто паровозы оставлял
И шел на баррикады.
Внуки и правнуки "тех" оставили и паровозы и все, что могли, и отправились не на баррикады, а в качестве "челноков" – в Турцию за ширпотребом, потом в частные и охранные предприятия, позже за границу, где, как выяснилось, не водилось никаких врагов, а можно нормально работать и зарабатывать, не опасаясь косого взгляда мента на перекрестке.
Несколько недель американские власти проверяли меня в Мюнхене, потом отправили в Нью-Йорк. Слово ТАМ стало означать для меня Россию. И тогда на место мрачного диагноза, что ТАМ никогда ничего не изменится, вдруг пришла надежда. А что, если они ТАМ сумеют отстоять оставшиеся дни!
В 1987 году, когда я работал в нью-йоркской газете "Новое русское слово", там появилась очередная подборка Губермана и, среди прочего:
Империя вышла на новый виток
спирали, висящей над крахом,
и жадно смакует убогий глоток
свободы, разбавленной страхом.
Ярко и лихо, как всегда у Губермана! Но я на него обиделся. Задним числом во мне зашевелился патриотизм. Или просто сочувствие? Как же так можно, ведь люди пытаются что-то изменить! Мне (и многим другим) хотелось чуда. Мы снова верили словам. Чуда не случилось. Циник и медник Губерман оказался прав.
А чужие строчки по-прежнему рифмовались с какими-то новыми этапами в жизни города и мира, и моей жизни тоже. Этакие цветные ярлычки и наклейки на виртуальных коробках, в которых хранится память: 60-е годы, 70-е, Россия, Америка, Любовь, Дружба. Диагноз – банальная и неопасная строко– (или стихо-) центричность. С налетом легкой инфантильности. Но тут – как повезет. Один знакомый охотник из моей уже американской деревни Коринф выбрался из чащобы, потому что его лесник нашел, другой увидел в небе идущую клином стаю гусей, а осенью они летят только на юг, тут и компаса не надо. Кстати, на севере штата Нью-Йорк, в горах Адирондак, где я живу, есть такие места, в которых компас не работает – там неглубокие залежи железа. И стрелка компаса сходит с ума, со всех сторон – везде север.
А стихи? Всегда готов читать их километрами любому, у кого хватит терпения слушать. Друзья прощают это мелкое чудачество. И сам я прощаю. К какому-то возрасту человек привыкает к себе, любимому, и уже не слишком себя стесняется. Какой есть! Дык, мы, чай, расейские, аль нет! Сначала было Слово – это для нас и про нас.
Устремляется вспять поток,
Если плотиной заперт.
Будем мы глядеть на восток,
А уходить на запад.
Знают ли эти строчки тысячи молодых образованных людей, которые уезжают сегодня из России на Запад? Страшно подумать, сколько уже не тысяч, а миллионов россиян перебралось бы в Америку, если бы Россия имела с ней сухопутную границу.
Будем мы глядеть на восток,
А уходить на запад.
Иван Елагин писал эти стихи в 1946 году в лагере для перемещенных лиц. А я важно примерял его строки на себя в теплой нью-йоркской квартире. Как же, перебежчик! Какое надо иметь мужество! – говорили мне. Но я-то понимал, что дошел до "мужества", так как не был способен к более прямой конфронтации с властью. Кто сказал про это точнее Галича!
И все так же, не проще,
Век наш пробует нас -
Можешь выйти на площадь...
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
Я не смог. Какая там площадь! В России я не слишком раскрывался и с друзьями. А вдруг кто-то из этих порядочных ребят завтра выпьет и расскажет про мои слова кому-то не тому? Выйти на площадь у меня кишка тонка. Смирный я человек, боязливый. Не смог. А Наташа Горбаневская смогла. "За вашу и нашу свободу" – один из лозунгов коротенькой (в несколько минут, пока не повязали) демонстрации 25 августа 1968 года против вторжения стран Совка в Чехословакию. Семеро не только вышли на площадь, но, прекрасно зная, что их ждет, стали прямо у Лобного места. К сожалению, я не был знаком с Горбаневской и панибратски называю ее Наташей только потому, что в 2013 году за несколько недель до ее смерти именно так обратился к ней, когда мы обменялись парой посланий на facebook, где, между прочим, я признался ей, что люблю ее еще и за этот вот короткий стих.
В моем родном двадцатом веке,
где мертвых больше, чем гробов,
моя несчастная, навеки
неразделенная любовь
средь этих гойевских картинок
смешна, тревожна и слаба,
как после свиста реактивных
иерихонская труба.
Еретический образ, по мощи вряд ли уступающий библейским. Понимаю, что многие из стихов в моем малом джентльменском наборе разят дидактикой и немодным ныне реализмом. Для оправдания приведу Верлена (перевод Пастернака). Хотя (кажется, снова попался!) это в какой-то мере опять инструкция, указание. О том, каким должен быть стих. Что поделать, я искал и находил указания там, где только мог.
Пускай он выболтает сдуру
Все что впотьмах чудотворя
Наворожит ему заря,
Все прочее – литература.
Извиняюсь, но в основном литературой казались мне и прекрасные стихи Бродского, хотя что-то нравилось и запоминалось с первого прочтения. Не исключено, что моя врожденная (буквально) и неискоренимая (тяжелый случай) деревенскость мешали мне осилить строки, требовавшие умственного усилия и эрудиции. Так получилось, что от стихов мне в основном нужны сильные эмоции, слезы, трагедии, явный вызов, а иногда и столь же явный призыв. Так подвыпивший купчик требовал у ресторанных оркестрантов чего-нибудь для души.
И все осталось там за белым белым, за тем январским ледовитым днем.
О как я жить решилась, как я смела, ведь мы давно условились вдвоем.
Но тот, кто с августа запомнил сквозь рупора звеневший голос мой,
зачем-то вдруг нашел меня и поднял.
Со снега поднял и привел домой.
Как в притчах, позабытых и священных
пред путником, который изнемог,
он стал передо мною на колени и обувь снял с моих отекших ног.
Высокое сложил мне изголовье, чтоб легче сердцу было по ночам
и лег в ногах окоченевший сам
и ничего не называл любовью.
Может быть, стихи Ольги Берггольц – не самый лучший пример для противопоставления Бродскому. Но в них не только чистая красота, не только драма и трагедия, а еще и нечто большее, что останавливает тебя, как удар грома.
Как в притчах, позабытых и священных...
Здесь не только блокадный Ленинград, не только о жизни, о смерти и о любви. Но еще и о том, какое богатство из опыта и наследия старших поколений – все наше кровное по праву рождения, вдруг отняли у нас, конфисковали и уничтожили хозяева и строители новой жизни, которая оказалась куда хуже давно ушедшего в прошлое крепостничества. РАБЫ НЕ МЫ! – писали мелом на доске на курсах для малограмотных. Описка по Фрейду. Ведь надо бы – РАБЫ НЕМЫ, то есть безголосы. Душу живу" изъяли при обыске не только у людей образованных.
Не возьмешь мою душу живу.
Так на полном скаку погонь
Оборачивающийся и жилу
Перекусывающий конь...
Эти строки Цветаевой, как и она сама – яркий образ, образец, символ независимости. Тут, извиняюсь за прозаизм, позиция автора. Да, слово "позиция" как-то неловко применять по отношению к поэзии. Может, это рудименты советской школы, которую я закончил аж в 1956 году? Нам столько толковали об "идейном содержании", а так называемые "художественные особенности" отодвигали на второй план. И вот теперь я сижу на двух стульях, не знаю, что важнее, фигурально говоря, – музыка или позиция. А что, если – когда как? Вот строки Набокова, датированные 1944 годом и написанные в Кембридже, штат Массачусетс.
Каким бы полотном батальным ни являлась
советская сусальнейшая Русь,
какой бы жалостью душа ни наполнялась,
не поклонюсь, не примирюсь
со всею мерзостью, жестокостью и скукой
немого рабства — нет, о, нет,
ещё я духом жив, ещё не сыт разлукой,
увольте, я ещё поэт.
При всей моей любви к стихам Набокова, это не запоминается. Потому что, по-моему, вышло коряво. Но мне нравится – сразу видно, за что автор и против чего. И, главное, я тоже против того же самого, что и Набоков. Какой бы жалостью душа не наполнялась! Увольте! И не уговаривайте!
Помню, какой разгромной критикой (кажется, в журнале "Континент") ответили в свое время Карабчиевскому на выход его книги "Воскресение Маяковского", где он походя отважился помянуть о холодности Бродского. Пусть гений и лауреат, но руки прочь от нашей святыни – это уже идолопоклонство. По-моему... Мне ближе Цветаева. Вот, начинается просто с зарисовки: деревня, солдаты, поезд. И, вдруг, сквозь все это:
Чем прогневили тебя эти старые хаты, -
Господи! — и для чего стольким простреливать грудь?
Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты,
И запылил, запылил отступающий путь...
Нет, умереть! Никогда не родиться бы лучше,
Чем этот жалобный, жалостный, каторжный вой
О чернобровых красавицах. — Ох, и поют же
Нынче солдаты! О, господи, Боже ты мой!
Конечно, не всякий раз поэту удается так напрямую ухватить Бога за бороду, и я великодушно на этом не настаиваю. Хотя не только согласен с Карабчиевским, но рискну пойти дальше. По-моему, "На независимость Украины" за Бродского мог бы написать кремлевский идеолог Владислав Сурков. У Суркова в должностной инструкции четко обозначено – хвалить империю. При всей красоте стиля, при всей музыке стихов классика, его великодержавное тьфу (!) разом на всех "меньших братьев" мог бы разделить с ним любой мирно почивающий в канаве российский алкаш – только вот разбуди его, и патриот, еще не успев опохмелиться, тут же выскажется по поводу хохлов, западенцев и бандеровцев. Что? Хохлы хотят жить по-своему? А нас они спросили?
Где вы, грядущие гунны,
Что тучей нависли над миром!
Слышу ваш топот чугунный
По ещё не открытым Памирам.
...Сложите книги кострами,
Пляшите в их радостном свете,
Творите мерзость во храме, —
Вы во всём неповинны, как дети!
Брюсов написал это более века назад. Гунны охотно приняли приглашение, и все, кто хочет знать, давно знают, что потом случилось. Теперь российские власти взывают к тем же гуннам, к таким же. В России они отечественного производства, подготовленные к своей высокой миссии, точнее, изготовленные с помощью тотальной пропаганды. Сегодня гуннов настойчиво приглашает и Запад, там они выходцы из Третьего мира. Правительство Обамы буквально открыло для них южную границу. Что творят в Европе беженцы с бомбой в кармане и без бомбы, может увидеть своими глазами всякий русский путешественник. И похоже, что гунны уже не грядущие. Они прибыли на место назначения (назначенного судьбой?) Устаревший глагол "грясти" (грядет, грядущий) не имеет прошедшего времени. Потому возьмем слова, близкие по смыслу — "пригрясти, грянуть". Гунны уже грянули! А мы сетуем, что, мол, российская история идет по спирали. Но посмотрите на Запад. Так что, и у нас, и у них строки Вячеслава Иванова "Топчи ИХ РАЙ, Атилла!" можно слегка переиначить:
Топчи НАШ РАЙ, Атилла.
И топчут. И топчущих все больше. О чем и предупреждал когда-то Владимир Соловьев:
Как саранча, неисчислимы
И ненасытны, как она,
Нездешней силою хранимы,
Идут на север племена.
Каковы будут конечные результаты этого пока еще мирного завоевания, – имеют смелость гадать лишь те авторы, которые не боятся нарушить почти тотальные и тоталитарные законы политической корректности. Надежней еще раз спрятаться за Брюсова.
И что, под бурей летучей.
Под этой грозой разрушений,
Сохранит играющий Случай
Из наших заветных творений?
Бесследно все сгибнет, быть может,
Что ведомо было одним нам,
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном.
На этой оптимистической гимно-ноте пора и заканчивать. Поэтому вернемся к тому, с чего, собственно, все и начиналось – строки, как вехи, юношеское "сделать бы жизнь с кого". Выбор давно сделан и жизнь тоже. Как говорится, не просто едем с ярмарки, а уже и подъезжаем к "дому". Но любопытно взглянуть на вешки, расставленные на пути, и по ним вспомнить прошлое.
Каждый выбирает по себе.
Щит и латы. Посох и заплаты.
Меру окончательной расплаты.
Каждый выбирает по себе.