Иван Толстой: Учителя. Духовные лидеры, интеллектуальные гуру, культурные наставники. Люди, сформировавшие нас. Кого мы помним, кому благодарны за преподнесенные уроки. Не о педагогах речь (хотя и о них, разумеется, тоже), а об учителях жизни. Сегодня мы узнаем об учителях Олега Лекманова.
Московскому филологу Олегу Андершановичу Лекманову только что исполнилось 50 лет. Когда я пригласил его для беседы, я в календарь, признаться, и не заглядывал. Меня Лекманов интересовал своими книгами и постами в "Фейсбуке", литературными интересами и общественным – смелым, мужественным, внятным – поведением. А тут еще и такое совпадение – юбилей.
Олег Андершанович, расскажите, прежде всего, о вашем экзотическом отчестве. Я думаю, что все интересуются, кто такой Андершан Лекманов, из каких он краев, на каком ковре-самолете прилетел?
Олег Лекманов: Действительно, это небезынтересная история, может быть, потому, что такого имени нет. Есть татарское имя Андржан, и когда моего папу, наполовину татарина – наполовину еврея (у него такое экзотическое для наших краев сочетание), записывали в свидетельство о рождении, то паспортистка перепутала и поставила "ш". И так возник Андршан. И поскольку папа – детский врач, один из лучших в Москве, как все говорят, то он был в течение долгого времени Андреем, потому что детям было трудно произнести это имя. И я начинал как Олег Андреевич. Я работал некоторое время в школе, в лицее, и до сих пор, когда мне звонят бывшие школьники, я понимаю, что это звонят именно они, еще до того, как они представились, потому что они говорят: "Здравствуйте, Олег Андреевич!". Я понимаю, что это из того мира. А потом, когда в 1998 году я перешел работать на журфак МГУ, меня позвал Николай Алексеевич Богомолов, то я подумал, что Олегов Андреевичей очень много, к тому же я – Олег Андршанович. И я стал Олегом Андершановичем. И ни разу об этом не пожалел.
Иван Толстой: Бывает так, что у человека учителем становится его же родитель – отец или мать. Как было в вашем случае? Можете ли вы их называть своими учителями?
Я только в книжках писателя Набокова встречал такую степень близости, тепла, которая была у меня с родителями
Олег Лекманов: Да, безусловно. Более того, я только в книжках писателя Набокова встречал такую степень близости, тепла, которая была у меня с родителями. Моя мама, к сожалению, умерла, она была лучшим человеком, которого я знал, папа мой, слава богу, жив. И как-то так складывались с ними мои отношения, в это невозможно поверить, но, кажется, ни одной серьезной ссоры за всю жизнь у нас не было. И всегда я на них смотрел снизу вверх, и всегда с восторгом. И, в общем, не было такого, чтобы мне давались какие-то прямые уроки. Чему-то меня учили, скажем, на лыжах кататься. Папа мой был заядлый лыжник, мы жили в Зеленограде, с самого детства я на лыжах. Но таких нравственных уроков мне не давалось. Я смотрел на них и, в меру своих сил, старался им подражать, и до сих пор стараюсь это делать.
Иван Толстой: Какие отцовские черты вы можете назвать из тех, которые вызывают уважение и восхищение? Что в этой натуре есть такое? Можно ли это объективировать, назвать?
Олег Лекманов: Самая главная черта моего отца, помимо того что он человек порядочный, он – очень целеустремленный человек. Это мне передалось в малой степени, кажется, немножко. Если у меня есть какие-то успехи, то они главным образом с этим связаны. Здесь разница между нами. Я в работе только так, а он – во всем, он чрезвычайно целеустремленный человек.
Я могу вам привести пример. Например, довольно поздно ему понравился большой теннис. Большим теннисом начинают заниматься в пять-шесть лет. Мало кто начинается заниматься теннисом в сорок лет. Он начал, он научился, и он стал играть, не скажу, что профессионально, но очень хорошо. И все, что он начинает делать, он делает очень основательно. У него еще в медицине такая профессия, всякая профессия в медицине важна, но его особенно, он – анестезиолог-реаниматолог. И вот степень тщательности, с которой он все это делал, его завела на то место, где он стоит. Я сам был этому свидетелем. Я родился очень рано. Он помогал маме во всю силу, левой рукой он что-то делал, правой он писал диссертацию, и он потихонечку, медленно поднимался на эту недостижимую вершину. Я, конечно, всегда смотрел на него снизу вверх. И кроме того, это не всегда связанное качество, мне кажется, он один из самых остроумных людей, которых я знаю. В этом смысле они с мамой друг друга дополняли. Не то чтобы у мамы не было чувства юмора, но у мамы было мягкое чувство юмора. Бывают такие люди, фонтанирующие шутками, и когда люди за столом собирались, то он был всегда центром этого стола, он замечательно говорит, он замечательно шутит. И он довольно быстро почти в любой компании, где он оказывался, был любимцем, его любили все.
Он сказал: "Ни в коем случае не читай!" – и положил в ящик стола
Был такой великий, без шуток, пионерский лагерь "Орленок". Он и сейчас, кажется, есть. Был "Артек", и был "Орленок". И мои папа с мамой познакомились в "Орленке". И я там родился, я родился в Туапсе и в возрасте месяца был перевезен в Москву. И в "Орленке" он был вожатым, ездил туда вожатым. И до сих пор эти пионеры, которые там у него когда-то были в отряде, те, с кем он работал рядом в "Орленке", я почти никогда ни от кого не слышал каких-то жестких, суровых слов. Всегда его все любили. Он играл на гитаре, песни Окуджавы и Кима я услышал впервые в исполнении своего папы. Однажды, когда мне было 11 или 12 лет, папа принес с работы перефотографированную книжечку, это было американское собрание сочинений Мандельштама, которое делали Струве и Филиппов. Он сказал: "Ни в коем случае не читай!" – и положил в ящик стола. Как только тебе говорят "ни в коем случае не читай"… Я думаю, что это было сделано с расчетом. На следующий день я уже читал, захлебываясь от восторга, Мандельштама.
Иван Толстой: А вы потом не спросили его?
Олег Лекманов: Спустя многие годы я спросил его, но он не любит признаваться в каких-то ходах своих. Я читал и записывал тайным шифром: "Мы живем, под собою не чуя страны". Действительно, я очень многим ему обязан.
Так случилось, что я два года служил в армии. Это были, наверное, самые два тяжелых года в моей жизни. Это был 1985-87 год. Я служил в Германии, в ГДР, и это было еще труднее, чем в России служить, – там не было ни увольнительных, никто не мог ко мне приехать. И у нас была дача в Фирсановке. А мы жили тогда очень бедно. И папа по моим письмам понял, хотя я старался не писать каких-то отчаянных вещей, что было тяжело. И они с мамой поняли, что что-то не так, что нужно обязательно меня повидать. Они продали эту дачу, и папа поехал в какую-то туристическую поездку, приехал, выцепил меня оттуда, забрал меня в Берлин. И эти шесть дней, я думаю, это был такой "глоток свободы", окуджавовской формулой выражаясь. Это меня, не знаю, спасло или не спасло, я не хочу таких громких слов говорить, но это было очень важное для меня событие. И хотя я очень любил нашу дачу, это было для меня одно из главных наслаждений лета, но я, конечно, был страшно благодарен. Это мой папа вместе с мамой, вот они такие.
Иван Толстой: Покинем райское детство и вступим в самостоятельную жизнь. Когда она началась у вас?
Олег Лекманов: Что называть самостоятельной жизнью?
Иван Толстой: Когда вы вдруг поняли, что вы индивидуальность, что вы, в принципе, можете и выплыть, и сами уже все определяете, и сами себе ставите эти метки, и работает компас на вас, а не на кого-то?
Олег Лекманов: Довольно поздно. Отчасти, наверное, потому, что было такое счастливое детство, и компания у меня была моих друзей, это были одновременно друзья моих родителей, и родители были моими лучшими друзьями всегда, очень долго, и поэтому я долго себя ощущал частью чего-то, мне было уютно, прекрасно, замечательно. И когда мои друзья, особенно девочки, говорили: "Ах, моя семья! Так все ужасно, все неправильно…", такое подростковое… Наверное, папа бы сказал другое, но у меня ощущение, что у меня почти не было такого подросткового состояния неуютности, ада такого подросткового. И потом я поступил в Московский педагогический институт имени Ленина, который потом стал, когда я уже в нем учился, университетом.
Иван Толстой: С круглым фасадом?
Олег Лекманов: Да, где учились до меня Ким, Коваль и разные великие люди, Саша Архангельский учился на несколько курсов старше меня, хотя я не помню его в институте. Я туда поступил, и в течение долгого времени я не совсем понимал, зачем я это сделал, но нужно было куда-то пойти. Мне нравились всякие гуманитарные дела. С одной стороны, я чувствовал в себе какую-то силу, но я не знал, куда я ее приложу. Я в течение долгого времени мечтал быть вовсе не филологом, а режиссером или актером, и в перестроечное время у меня даже был свой маленький театр, когда мы ставили какие-то спектакли небольшие. И как-то все в моей жизни так складывалось, что меня всегда несло по волнам. Я не собирался идти ни в какую аспирантуру, но мне предложили в нее пойти. Я не собирался работать в университете, но вот мне предложили. Я не собирался защищать кандидатскую, потом докторскую… Как-то меня само несло. Я должен сказать, самые успешные проекты – это те успехи, где я не прикладывал никаких сил. Каждый из нас это делает. Вот нужно самому стараться, надо делать. Когда я начинал делать, получалось натужно, плохо, менее неудачно. Поэтому, отвечая на ваш вопрос: может быть, до сих пор я этого не почувствовал. До сих пор я чувствую, что меня несет как-то, а я более или менее стараюсь лавировать в этой реке, в этом море.
Иван Толстой: А учителями вашими кто был? Вот с отцом понятно. Вы стали учиться. Под учителями можно понимать и педагогов, которые просто учат нас каким-то азам специальности, а есть и учителя в высоком и духовном смысле, личностные примеры какие-то дающие.
Олег Лекманов: Первые имя, отчество и фамилию, которые я бы назвал после папы, это такой человек, которого звали Семен Львович Соловейчик. Это был такой замечательный великий педагог. Он был старшим другом папы. И, глядя на него, я многому научился, он был во многом определяющей для меня фигурой. И, опять же, вспоминая армию, кроме родителей я написал и ему письмо. Был очень тяжелый, очень трудный момент, когда я попал в среду совершенно других, не похожих на меня людей. Я не хочу говорить плохо, но это было жестко, они были совершенно по-другому настроены по отношению к миру. Я совершенно ничего не умел, я был московский мальчик, я мылся в душе, брился горячей водой, у меня плохо получалось бриться в холодной воде. Это был короткий, но очень тяжелый период. И вот я ему написал какие-то такие слова, которые я родителям боялся писать, чтобы их не пугать. Он написал письмо, очень сдержанное. И он такой рецепт тогда предложил, не знаю, правильный или неправильный, но для меня он был правильный. Он сказал: "Ты жалуешься, но посмотри, скольким людям гораздо хуже тебя". Я посмотрел вокруг себя, успокоился, и меня это как-то, действительно, спасло.
А что касается уже филологии, я должен вспомнить, прежде всего, замечательного человека, по-моему, лучшего современного пушкиниста Олега Анатольевича Проскурина.
Иван Толстой: Который преподавал в Педагогическом институте.
Олег Лекманов: Я писал диплом у него. И, по-моему, я даже не ходил ни на какие его семинары, я у него впрямую не учился на занятиях. Но я хорошо помню, как это все началось. Там раньше можно было курить, на выходе из института. Я вышел, стоял такой бородатый человек в заячьей шапке, одно ухо было вверх, другое – вниз, кажется, и смотрел с интересом. Мы вдвоем или втроем вышли, какой-то разговор идет, и, видя, что ему интересно, я пустил такой пробный камень про Мандельштама или что-то такое. Это был пароль. И мы зацепились с ним. И дальше это может казаться преувеличением, но мы часами с ним разговаривали. Мы стояли и разговаривали, причем перескакивали… Самый интересный, вкусный разговор, когда ты ни на чем не задерживаешься. Причем я не знал никаких работ его, я только потом прочел и ими восхитился. Масштаб чувствовался в его личности уже. Там были хорошие преподаватели, но он отличался от многих. Он был особым человеком в моей жизни. И через него я понял, что может быть и такой филология. Я попросился у него писать диплом про Мандельштама в 1991 году, хотя он не был специалистом по Мандельштаму. Он поправил три запятых, сделал два замечания. Он не ставил мне руку, не набивал ее, но само общение с ним, разговоры с ним – это было одно из самых важных в моей жизни событий.
И через него я понял, что может быть и такой филология
И я еще себя поймал на том, что из этого поколения я со многими людьми общаюсь и дружу – с Андреем Семеновичем Немзером, с Андреем Леонидовичем Зориным, с кем-то даже на "ты" перешел, со всеми я перешел на имя. Но не представлю себе, что когда-нибудь Проскурина я могу назвать Олег. Для меня он – Олег Анатольевич, и это правильно.
А так, я бы сказал, что почти все те, кого я считаю учителями своими филологическими, это были заочные учителя. Я, в результате, со всеми с ними познакомился. Например, Юрий Иосифович Левин, замечательный исследователь, которого сейчас почти, к сожалению, не то что забыли, но он не находится в таком актуальном тренде, его не очень читают, хотя вышла его прекрасная книга в свое время. И это было еще раньше знакомства с Олегом Анатольевичем Проскуриным, я прочел статью, опубликованную даже не на Западе, а в Шадринске, про стихотворение "Мастерица виноватых взоров" Мандельштама. И я просто обалдел, я подумал: вот непонятное стихотворение, и он сделал для меня его ясным. Филология может быть такой. И потом я познакомился с Левиным.
Или, например, работы Романа Давидовича Тименчика, который тоже очень для меня важный. Работы Александра Львовича Осповата. Они были для меня даже не близкими. Осповат – пушкинист, и про Тютчева писал. Но когда я это все прочитал, за ниточку маленькую Осповата какую-то, я подумал: текст непонятен, а можно к нему так подойти, так его раскрыть.
И, конечно, главный филолог русский 20-го века – Михаил Леонович Гаспаров. Я тоже имел счастье знакомства с ним. Конечно, я не был его другом, смотрел на него всегда снизу вверх, но это тоже очень важный для меня и человек, и писатель, и филолог.
Иван Толстой: Если взять армию как институт, возможны ли там учителя для человека?
Олег Лекманов: Это сложный вопрос. Я, конечно, над этим думал. Два года жизни. И, конечно, признавать, что они вычеркнуты и ты ничему не научился, что это пустой опыт, это неприятно, не хочется. В моем случае, и вот здесь я не претендую на универсальность, потому что я вел разговоры с разными людьми, потому что это тема важная для меня, люди отвечают по-разному. Но в моем случае – лучше бы этого не было. Потому что тот опыт…
Я много узнал, это правда, я много узнал о мире, как мне кажется, мне легче стало общаться с людьми разными. Более того, у меня там появился замечательный, прекрасный друг, белорусский мальчик, его зовут Иван Кудыш. Он не был такой совсем уж простецкий, он окончил Сельскохозяйственный институт, сам был из маленького белорусского городка… И некоторое время после армии мы общались, я ездил на свадьбу к нему. И это было замечательно. Потому что одно дело, когда ты прочтешь в книжке, а другое дело, когда ты сам это видишь, что доброта может быть важнее сверхинтеллектуальности и сверхинтересности.
Доброта может быть важнее сверхинтеллектуальности и сверхинтересности
И я понял там еще одну вещь. Я стараюсь, у меня не всегда получается, я понял, что не нужно быть высокомерным. Нам кажется, что мы тут… Есть слово, которое я ненавижу и стараюсь никогда не употреблять, – быдло. Вот есть мы, такие князья духа, мы тут пишем про Мандельштама, читаем Пруста, а вот есть эти, Путина выбирающие, плебс. Я понял, что это неправильный подход. Это другие люди, у них другие представления. Но вот я грибы хорошо собирал, и сейчас люблю это делать. И там мы пошли за грибами, в немецкий лес, я кучу всего нашел, они нашли меньше, но потом оказалось, что эти грибы невозможно приготовить, их нужно жарить, отваривать. И мое умение с этими грибами оказалось совершенно ненужным, лишним, а они зато умели делать такие вещи, которых я не умел, и они видели мир, очень какие-то вещи тонкие замечали гораздо лучше, чем я, со своим интеллигентским узеньким опытом. Но все равно я хочу сказать, это важно, интересно было, существенно, это меня сделало во многом, но это было настолько для меня болезненно, настолько тяжело – я холодным обливаюсь, когда я вспоминаю это время. Думаю: вот здесь я мог погибнуть, вот здесь я мог с собой покончить. Это было тяжело. Многие об этом рассказывают, и это правда. Так, когда мне снится, что меня забирают в армию, вот сейчас, мне 50 лет, я в ужасе себе это представляю. Я долго мучился, не знал, как это в себе избыть все. И в конце концов я единственный раз в своей жизни написал художественную прозу. В журнале "Новый мир" опубликовал рассказ про армию, и немножко мне стало полегче после этого.
Иван Толстой: Был ли случай в вашей жизни, когда не на страницах журнала, не в литературном произведении, а, что называется, по жизни вам пришлось применить те знания, которых у вас без армии не было бы?
Олег Лекманов: Да, конечно. Это было много раз. Я уже не говорю про опыт забивания гвоздя, все-таки худо-бедно этому папа меня учил, это я мог. То есть физически это не главное. Но у меня были несколько раз ситуации. Например, я работал, уже после армии, учась в институте, с первой женой мы работали вожатыми в пионерском лагере. А пионерский лагерь как устроен? Там есть танцы, а если танцы, то приходят местные пацаны. А местные пацаны приходят бухие, иногда с ножичками. И у нас был младший отряд, а были девушки уже вполне половозрелые, 15-летние. И у меня было два или три раза, когда мне нужно было разговаривать с этими людьми. Нужно было, чтобы они ушли, и при этом задача стояла такая, чтобы они ушли и чтобы ни одна девушка не была быстро изнасилована прямо на моих глазах, чтобы, по возможности, никто не получил в лицо. И у нас был физрук, такой спортивный, но в армии не служивший. И вот он довел ситуацию за две минуты до того, что сейчас все кончится очень плохо. Потому что он не умел. Я начал с ними разговаривать, я попал в этот тон, я вспоминал, как это бывает, какие слова здесь нужно сказать. И тогда, в тот конкретной момент, это спасло, это разрядило ситуацию. Это концентрированно, как кубик от бульона. А если как про бульон говорить, то да, до сих пор бывает иногда легче понять определенного типа людей, чем некоторым моим друзьям и коллегам.
Иван Толстой: Олег, чем учит учитель? Есть ли такая субстанция, которая может быть передана, есть ли какая-то эманация, которая воспринимается только чужой эоловой арфой, и если нет эоловой арфы, то все, уже нечем воспринимать?
Олег Лекманов: Я думаю, что нужно говорить о разного типа случаях. Еще одно имя, которое я хотел бы назвать. Это опять, слава богу, здравствующая, замечательная блоковедка, ученица Дмитрия Евгеньевича Максимова и Зары Григорьевны Минц, Дина Махмудовна Магомедова. Прекрасный человек, она преподавала и преподает, кажется, в РГГУ. Вот она меня научила таким профессиональным вещам. После института я попал в Институт мировой литературы, в аспирантуру, в отдел начала 20-го века. И меня сначала поставили к одной тетеньке, которая занималась Ахматовой, не буду называть ее фамилию. Вполне милый, хороший человек. Но она не умела учить. Несколько раз я слышал, как Дина Махмудовна выступает на заседаниях отдела, и я понял, что я хочу у нее. И таким сложным образом я стал ее аспирантом. Я мучился, никак не мог начать, писал какую-то главу, у меня не получалось. И она мне сказала: "Так, смотрите: тут нужно делать вот так, здесь – вот так, а здесь – вот так". Я сказал: "Ага", сел и написал. И овладел некоторым алгоритмом, до сих пор мне это иногда помогает. Может быть и самое прямое обучение азам профессии, такое бывает. И Дину Махмудовну я тоже считаю своим учителем.
Но бывает и по-другому. Ты смотришь на человека, как он говорит, какое словцо он скажет и, наоборот, чего он не скажет, чего он себе не позволит, и это очень большое влияние оказывает, для меня это важно. И действительно, несколько человек, глядя на них, я многое для себя усвоил, впитал. Может быть профессиональное обучение, а можно смотреть и делать по-другому, но это тебя будет как-то формировать и будет тебя куда-то направлять. Но самое главное, потому что я тоже преподаю и решаю этот вопрос для себя с другой стороны, самое главное, что нужно показать, что может быть интересно. Вот если показать, что может быть интересно, это очень сильно сразу человека мотивирует, дает ему возможность самому идти этим путем. А дальше уже получается по-разному. Ты можешь чему-то учить или не учить, кто-то может с тобой вообще разойтись. Но если ты толкнул человека, пихнул, это самое важное. И там были важные преподаватели, но для меня было важно, что был Проскурин, я припал к нему, и это мне очень многое дало, а дальше уже я сам что-то начал делать.
Иван Толстой: Расскажите, пожалуйста, о ваших книгах. Что вы считаете самым важным, самым для вас интересным, самым глубоким из сделанного?
Олег Лекманов: "Глубоким" – я сразу откажусь категорически отвечать на этот вопрос!
Иван Толстой: Это я употребил слово.
Олег Лекманов: Когда недавно на какой-то встрече сказали: "А теперь даем слово писателю…", я просто облился холодным потом, весь скукожился, потому что, честное слово, поверьте, я не кокетничаю, я не писатель. Потому что писатель – это писатель, а я – филолог. Это тоже вполне неплохо, но я не писатель. И насчет глубины тоже я не уверен. Но есть работы, за которые мне стыдно меньше, чем за остальные.
Есть работы, за которые мне стыдно меньше, чем за остальные
Во-первых, всегда приятно про свежее говорить, свежее всегда на уме. Я только что сделал книжку вместе с Романом Лейбовым, известным тартуским филологом, и с Ильей Бернштейном, издателем, книжку замечательного детского писателя Юрия Коваля, у которого есть три повести про простодушного Иванушку-дурачка Васю Куролесова. Издатель Илья Бернштейн занимается тем, что делает детские книжки. И он мне предложил что-то сделать. Я придумал этот проект. И чем дальше, тем для меня это более становится важным: я себя часто ощущаю не столько автором комментария или текста, сколько тем человеком, который подбирает нужных людей, куратором некоторого проекта. Я придумал позвать Романа, о котором я знал, что он очень любит Коваля, дальше я придумал, как это все делать. Это был комментарий про 70-е годы, про 60-е, с картинками, со всеми делами. Он сто страниц занимает в этой книжке, он большой. И дальше мы это вывешивали в интернете. У Коваля есть такие любители, он из тех писателей, которые перетягивают к себе, они делали какие-то свои дополнения, потом что-то из этого нужно было взять, а что-то не нужно было взять, этот комментарий бесконечное количество раз дополнялся и переписывался. Потом нужно было писать послесловие, и я понял, что обязательно одного из этих любителей Коваля, чтобы это был человек оттуда, нужно взять в авторы послесловия, и тогда Вера Семенова, исследовательница Коваля, стала одним из соавторов послесловия. То есть мне это было ужасно интересно делать, когда я придумываю какой-то процесс. Поэтому эта книжка для меня важна.
Конечно, для меня важна биография Мандельштама, потому что это самый мой любимый поэт. Когда я брался за это дело, такой полноценной биографии, книги не было, была замечательная книжка американского исследователя Кларенса Брауна, но он не довел ее до конца жизни Мандельштама. Одновременно со мной, как всегда бывает, оказалось, что биографию Мандельштама пишет такой швейцарско-немецко-французский человек Ральф Дутли, он написал такую хорошую книгу. И я ее написал такими блоками, зная, что буду ее дополнять. Я придумал, как ее сделать, потому что я придумал ее сделать без личного тона. Иногда личный тон надо включать, а с Мандельштамом это, мне кажется, очень опасно, потому что ты пошлости начинаешь говорить. Сама его судьба провоцирует на то, чтобы говорить "несчастный" или "Осип вышел на балкон, Наденька была…" – всю эту галиматью. И я решил, что буду предельно холоден, как лед, что я буду просто брать, анализировать, рядом ставить, а вы уж сами, пожалуйста, ставьте какие-то оценки, делайте какие-то выводы. И даже я был рад, обычно не радуешься, когда тебя ругают, а здесь я был рад, когда несколько рецензий написали, что вообще ничего не понятно, очень холодно написал, и даже такой великий мандельштамовед, как Омри Ронен, упрекнул меня, как я холоден. А Михаилу Леоновичу Гаспарову понравилось. Я знаю про одну работу, про другую я не знаю. Но эта книжка ему понравилась. И дальше я в эти пустые места вставлял какие-то новые куски, и в четвертом или пятом издании она вышла в начале этого года, и там еще есть какие-то дырки. Если будут находиться издатели, я это до конца жизни буду шлифовать, делать, и эта работа очень для меня важна и дорога.
И по-другому для меня важны две биографии, которые я написал в соавторстве со своим другом Михаилом Свердловым. Это биографии Есенина, которые я написал, исходя из некоторых профессиональных соображений. Мандельштам – это был некий долг, а Есенин – я люблю этого поэта, я считаю его большим поэтом, но это не то что я просыпаюсь утром, открываю томик Есенина, или засыпая, читаю его стихи. Я с огромным удивлением увидел, что серьезные люди им почти не занимались. Конечно, были работы Сергея Ивановича Субботина, Константина Марковича Азадовского, там есть замечательные мемуары, но полноценной книги биографической, кажется, нет. По одной простой причине: это была некая секта тех, кто любит Есенина и им занимается. И они всегда стояли на коленях перед ним. А с колен трудно увидеть человека. Ты видишь подбородок, галстук, но человека не видишь. Вот я попробовал встать с этих колен и написать не разоблачение, а такую объективную биографию. И, судя по количеству откликов людей, эту книгу похваливших, а с другой стороны, по яростной реакции сектантов и есениноведов, кажется, это получилось.
И еще одна работа, очень важная для меня, она не вышла пока как отдельная книжка, она вышла как огромное предисловие к маленькому томику, – это Николай Олейников, один из лучших русских поэтов 20-го века. И когда я его читал, а про него как раз писали филологи самой высшей пробы – Лидия Яковлевна Гинзбург, великая женщина с аналитическим умом замечательным, очень многое видевшая, которая, вдобавок, с ним дружила, про него писала очень интересная, сложная и сама заслуживающая биографии исследовательница Софья Викторовна Полякова, античница великая.
Иван Толстой: Лев Лосев.
Олег Лекманов: Да, мой любимый поэт Лев Лосев, который вторую или первую книжку написал. Лазарь Соломонович Флейшман… То есть писали люди будь здоров про Олейникова. Мне казалось, что все это правильно, тонко, умно. А у Олейникова такие альбомные стишата, кажется, что это такие стишки. А у меня было всегда такое ощущение – господи, какая это великая поэзия, как это гениально! И мне хотелось как бы две задачи решить. Во-первых, наметить эту загадку, обозначить, показать ее. Мы смотрим, читаем, и кажется: чепуха, не за что ухватится. А это – великая поэзия. И сквозь эти стишки сам автор на нас глядит пристально и улыбается. И в этом смысл названия статьи Лосева "Ухмылка Олейникова", оно замечательное, по-моему. Поставить загадку и, если получится, попробовать ее разгадать. И мы с Михаилом за это взялись. А кроме того, про Олейникова довольно мало было известно все-таки. И вот мы попробовали это сделать, и, мне кажется, это получилось. Это тоже для меня важная и существенная работа.
Иван Толстой: И в самое последнее время рассказанная история о его отце, о роли сына, конечно, невероятно все взбаламутила и обынтересила эту фигуру.
Олег Лекманов: Это правда. Было так, что я позорно ничего про это не знал. Причем, как всегда это бывает, как только я поставил точку, как только мы это сдали и ничего уже нельзя было сделать, с разных сторон, сначала Мариэтта Омаровна Чудакова говорит: "Олег, вы написали, я надеюсь, про отца-то?" – "Что – про отца?" – "Что он отца убил?" – "Чего?!" Представляете, писать про Олейникова и не написать про такое! "Как?! Все знают!" – "Где все знают?" – "Как? Все говорят!" Потом мне еще такой замечательный филолог и прекрасный человек Игорь Лощилов в Новосибирске, который Заболоцкого прекрасно издал, говорит: "Олег, вот мне Никита Николаевич, сын Заблоцкого, по секрету рассказывал, что…" Я говорю: "Игорь, где же вы раньше были?" А потом выяснилось, что моя близкая подруга, тоже замечательно писавшая про обэриутов и про Олейникова в том числе, Аня Герасимова...
Иван Толстой: Умка?
Олег Лекманов: Да. В Питере нашла документы, где, действительно, Олейников признается, что в таком-то году на почве политических разногласий убил отца. И дальше, когда вышло это вторым изданием, я несколько страниц сумел вставить туда.
Иван Толстой: Там буквально разница меньше года.
Олег Лекманов: Она быстро разошлась, они сделали допечатку, и там страниц десять-пятнадцать вставили. Там не только это, там много документов из личного дела Олейникова. Я плохой архивист, у меня есть несколько публикаций, но мало, а вот Аня – хороший архивист, и она это нашла и любезно мне, еще до того, как написала статью, дала с просьбой на нее сослаться, что я и сделал. Сначала я был ошеломлен, как и все, этим, и сначала я в это все, безусловно, поверил. А сейчас я написал довольно осторожно про это в книжке. Не то что мне хотелось адвокатствовать.
Это тоже такая, мне кажется, важная позиция – в книжке не надо никого защищать. И Олейников, и Мандельштам, и Есенин, и Маяковский, и Набоков, да кто угодно, и Бунин, они сами настолько крупные фигуры, что в нашей защите они не нуждаются, они сами за себя прекрасно постоят. Но просто я стал думать и мне стало казаться, что, да, есть эта фраза. С другой стороны, больше нигде, никогда, ни в одном документе это не возникает – раз. Второе: в этот момент комиссия его чистит, и он ей это сообщает. Ему это выгодно сообщить. Потому что тогда это некоторый подвиг. Проверить этого они не могут, потому что это находится не в Каменке, не в том месте, где он родился и где это могло произойти, а за много километров оттуда.
И третье: был ли вообще склонен Олейников к эпатажным шагам (если предположить, что этого не было)? Да, был способен. Он это любил, он любил огорошивать, он был человек жесткий и склонный к провокациям такого типа. Я не говорю, что этого не было, я просто пытался написать осторожно, что, возможно, это было можно допустить, что этого не было. Что напрашивается? Вообще всю биографию выстроить на этом? Вот человек, который убил отца, и дальше всю свою жизнь… Известно, что он был страшно скрытный человек, никто ничего не знал про него. Например, удивительно, мы вообще ничего не знаем про его мать, мы не знаем до сих пор, как звали его мать. Он все скрывал. И дальше из этого можно сделать красивейшую книжку про то, как такой человек с эдиповым комплексом живет, как существует. Но я не хочу таких книжек писать, мне это не нравится, я считаю, что это неинтересно. А если потом выяснится, что этого не было? То есть пока не будет, как это было с биографиями, двух, трех, четырех свидетельств, я это буду держать, буду учитывать… Я думаю, что теперь, когда я буду читать стихи Олейникова:
Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет: "Папа, папа!"
Бедный сын!
Я всегда буду помнить, что это человек, который, возможно, убил своего отца. Но это "возможно" будет все время для меня, будет важным, я про него буду помнить.
Иван Толстой: Откроем том Николая Олейникова "Число неизреченного". Вот цитата из предисловия к книге, написанное Олегом Лекмановым и его соавтором Михаилом Свердловым.
"Жизнь и стихи Николая Олейникова. Среди коллег по литературному цеху у него была репутация фигуры загадочной и скрытной.
"Олейников – странный человек, казавшийся даже по первому знакомству чудаковатым". Так вспоминал о нашем герое драматург Александр Штейн.
"По обычаю ускользая от вопроса". Так описывал манеру Олейникова общаться с ближайшими друзьями философ и детский писатель Леонид Липавский.
"Он удивительно умен. Он как обезьяна – все понимает и говорит мало…" Так охарактеризовал Олейникова филолог Борис Бухштаб.
"Демонически-прозорливый Олейников". Таким изобразил поэта автор "Республики ШКИД" Л. Пантелеев.
"Я знал его…" – так начинает свое повествование об Олейникове Вениамин Каверин. И тут же поправляет себя: "Впрочем, вернее было бы сказать, что мы были хорошо знакомы. Он внутренне как бы уходил от собеседника – и делал это искусно, свободно". А дальше автор "Двух капитанов" деликатно формулирует свое недоумение по поводу несоразмерности демонстративно "несерьезных" стихов и тем более ремесленнически крепкой детской прозы Олейникова с угадываемыми масштабами его личности: "В нем чувствовалось беспощадное знание жизни. Мне казалось, что между его деятельностью в литературе и какой-то другой, несовершившейся деятельностью – может быть, в философии? – была пропасть <...> Может быть, сознание несовершившейся деятельности, в которой он мог бы проявить себя в полной мере, было причиной скрытности его характера?".
"<О>громное его дарование не находило применения. Нет, не то: не находило выражения",– вторил Каверину ближайший олейниковский друг-враг, Евгений Шварц.
Если поверить Каверину и Шварцу, то может статься, что не только себя, но и Олейникова имел в виду Даниил Хармс, чей автобиографический персонаж задумывает "рассказ о чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает".
Важно, конечно, помнить и про то, что Олейников, как и другие обэриуты, был искусственно отгорожен от читателя, взрослые Олейниковские вещи были известны очень малому кругу людей. "Писать для самого себя – все равно что острить наедине с собой, не смешно,– с горечью говорил друзьям наш поэт. – Нужно иметь людей, в расчете на которых пишешь. Скольких? Не много. Достаточно, может быть, двух, трех. Но их нужно иметь непременно".
"Его манера держаться в обществе поражала: на людях он носил личину шутника. Им был придуман в обращении с людьми некий выспренний слог готовых приветствий и шуточных афоризмов, ставших в редакции ходячими <…> Все весело смеялись. Однако глубокое раздумье не покидало его. Грустные глаза были серьезны". Таким Олейников запомнился художнику Валентину Курдову.
Об игровой манере поведения поэта, надежно маскировавшей его подлинную сущность, писал и философ Яков Друскин, сравнивая жизненные стратегии Олейникова и Хармса: "Д<аниил> И<ванович> <Хармс> играл самого себя, а кого играл О<лейников> – не знаю. Внешне это производило блестящее впечатление".
Д<аниил> И<ванович> <Хармс> играл самого себя, а кого играл О<лейников> – не знаю
Понятно, что немудрящие трактовки тайного смысла олейниковской игровой манеры, предлагаемые некоторыми мемуаристами (Олейников "просто любил паясничать в быту"), не выдерживают проверки при сличении с другими воспоминаниями о поэте.
"Мы никогда ничего не знали о его романах". Так, противопоставляя скрытного Олейникова донжуану Введенскому, рассказывала о любовных увлечениях обэриутов Елизавета Коваленкова".
Конец цитаты. И вот за такого полузагадочного человека взялись Олег Лекманов и Михаил Свердлов, составители тома "Число неизреченного", сборника поэтических и прозаических сочинений Николая Олейникова. Возвращаемся к беседе с Олегом Лекмановым.
Если представить себе, то есть перевернуть формулу вверх ногами, не о ваших учителях спросить, а о том, как вы поведете себя как учитель? Приходит к вам молодое существо, которое хочет понять, как Дина Магомедова быстренько вам разъяснила, что как понимать, приходит и спрашивает главных жизненных советов: о том, как себя ставить, как жить, к чему стремиться, какие принципы исповедовать? Какие вы быстрые три совета могли бы дать?
Олег Лекманов: Первый совет – отвали.
Иван Толстой: О, Учитель!
Олег Лекманов: Потому что мне кажется, что есть два или три человека, один – точно есть, это мой сын любимый, Филипп, который если ко мне придет за советами, я обязан их ему давать, я его отец, у меня есть некоторая обязанность перед ним просто потому, что я – его отец. А так, сколько я таких советов ни давал, а я их давал, сколько я таких советов ни получал, а я их получал, всегда все шло криво, косо. То есть, если честно, я не очень верю в действенность таких советов. То, что мне преподавала Дина Махмудовна, это другое. Попробовать научить ремеслу можно, пытаться хоть немножко, я не говорю, что у меня это получается, но пытаться хоть немножко своим поведением, тем, что я говорю на лекции, не вообще говорю, а про литературу говорю, попытаться здесь хоть как-то влиять. То, что я пишу в "Фейсбуке", между прочим. Это можно, наверное. Только не впрямую, это никогда не действует. Давайте вы возьмете плакат и пойдете с ним стоять в одиночный пикет. Я не чувствую себя вправе это говорить. И чем дальше, тем больше я стараюсь. Важно никого не учить, не лезть со своими советами. Это пошло, глупо и высокомерно, когда я начинаю кому-то что-то говорить.
А к тому же я сам знаю много достойных, прекрасных людей, которые к старости начинают плыть. Помните, как Гумилев говорил Ахматовой: "Если я когда-нибудь начну пасти народы, убей меня". Вот одна из самых страшных картин, которые я себе представлю, что сижу я, мудрый старец, и что-то такое говорю каким-то людям, и они хихикают в кулак: Лекманов опять включил свою пластинку, сейчас еще пятнадцать минут поболтает... Вот я ужасно хочу этого избежать.
Я сам – могу. Если я считаю, что "Мемориал" – это одно из самых больших достижений нашей эпохи, то, что они сделали, конечно, я решаю, иду я или не иду в пикет. Но только для себя. А дальше вы смотрите. Вам нравится? Пожалуйста, делайте. Вам не нравится – ваше дело. Есть одно, чего я не терплю. Когда говорится, что "жиды погубили", я не буду молчать. В такси недавно я ехал, таксист был такой разговорчивый, на радио я ехал как раз выступать. И он что-то начал говорить про одно, другое, что Путин такой молодец, что мы сейчас победим американцев. Я сидел и малодушно не то что молчал, а говорил: "Ой, что вы говорите!". Потом он сказал: "Вот, и Немцов – сука, вот его убили". И здесь я проснулся и сказал: "Нет!" То есть есть какие-то пределы даже моей беспринципности. Но, вообще говоря, каждый думает по-своему, у каждого своя жизнь, у каждого свои представления. С чего мы взяли, что мы так уж правы, а другие люди не правы? Я стараюсь никому ничего не советовать, никого не учить по большому счету. А по малому, профессионально – пожалуйста. Здесь рекомендации возможны.
Иван Толстой: Ваш отец читает ваши книги?
Олег Лекманов: Да.
Иван Толстой: Что говорит?
Олег Лекманов: Не только книги читает, он смотрит, что я часто в телике мелькаю. И он остался последним человеком на земле, который может сказать: "Ну что ты горбился? Что ты как-то плохо говорил?" Но я все-таки думаю, что это важно, существенно: он смотрит. Что касается книг, ему нравится, кажется. Я не говорю, что все книжки, он не филолог, совсем специальные работы он не читает, но всегда говорит: "Мне две штуки отложишь". Для себя и кому-нибудь подарить. Для меня это важно, я трепещу всегда, и пока, чтобы он мне сказал: "Ну, это дрянь вообще!" – такого, кажется, нет.
Иван Толстой: Я правильно понимаю, что ваша следующая книжка будет о Льве Лосеве?
Олег Лекманов: Нет, моя следующая книжка будет, если получится, про Венедикта Ерофеева, это будет биография, в которую вставлены главы разбора "Москва-Петушков". Тоже мы с моим другом Михаилом Свердловым это сделали. А вот следующая, ЕБЖ, наверное, будет о Лосеве, потому что это один из трех-четырех моих любимых поэтов второй половины 20-го века, недостаточно, по-моему, оцененный, хотя и многими любимый. И я думаю, что про него надо написать.
Иван Толстой: И на этом мы заканчиваем беседу с филологом Олегом Лекмановым. Готовя эту передачу к эфиру, я с радостью обнаружил, что Олегу Андершановичу только что исполнилось 50 лет. Сердечно поздравляем его с юбилеем и ждем новых книг!