Ссылки для упрощенного доступа

Темные века. Часть вторая


Марина Ефимова
Марина Ефимова

Заключительная часть записок Марины Ефимовой о послевоенном детстве.

Марина Ефимова: Год, очевидно, 1950-й, мне -13, но я перехожу в 8-й класс, потому что пошла в школу в шесть лет.

На этот раз я еду с семейством Ц. без бабушки. Мы живем не по-русски – не в деревне, а «на хуторе». Фруктовый сад – символ незнакомого изобилия. Лёгкий понос от зеленых яблок. За воротами - родной уют северного леса. Вера Георгиевна жарит в сметане грибы «дождевики». «Эти грибы несъедобные», - говорю я. «Много ты знаешь», - говорит она. Но детям дождевиков на всякий случай не дают. Я злорадствую.

Я скучаю. Хозяйка предлагает:

- А пошлите ее с моими ребятами коз пасти. Они к пяти вертаются.

Ребята (мальчик и девочка лет 10-ти, двойняшки) безразлично слушают. Тётя Женя спрашивает их: «Возьмёте Марину с собой?». Кивают. «Не бросите ее там?.. а то она заблудится». Качают головами. Я – в неуверенном восторге. Знала бы, на что иду...

Утром в лесу, без взрослых, двойняшки разговорчивы и лукавы. По дороге они прячутся за деревьями, заставляя меня пугаться, что я потерялась. Но выскакивают довольно быстро, не давая мне впасть в панику. Козы послушно бредут, мелко помекивая и иногда пускаясь галопом. Тогда бежим и мы... пока не подходим к высокому лесистому холму. Вверх вьется тропинка, усложненная переплетением корней. Козы играючи по ней взбираются. Мы, перекликаясь, тоже лезем, хватаясь за корни. Наверху - блаженство. Козы пасутся на дремотном лугу. Мы валяемся в траве, пьем козье молоко, тут же звонко надоенное в кружку, грызем с пистолетным хрустом морковь, и дети рассказывают мне безграмотные истории про дядьку Ильдиса, поймавшего щуку чем-то смешным – кальсонами?.. и про соседа, которого «армия сделала зверем».

Около пяти, безо всяких часов зная время по солнцу, дети собирают коз. И тут приходит расплата – спуск с холма. Это - ежедневная игра: мы спускаемся первыми, козы за нами. Если спускаться медленно, козы догоняют и поддают рогами, поэтому надо мчаться, виляя зигзагами, – тогда есть надежда избежать сильных костяных поджопников. Дети бегут с визгом и хохотом, я – в беззвучном ужасе. Почему никто из нас не сломал себе шею – загадка. Я выдерживаю неделю, потом приезжает тёти Женина подруга Галина и спасает меня, решив обучать гребле.

На крыльце Вера Георгиевна раздраженно говорит Жене:

- Что это за выдумка с греблей?.. И вообще - пусть помогает по дому. Большая девица. Пусть горшки за детьми выносит. Сольет в ведро и вынесет в уборную.

Я выношу горшки с глубокой обидой и жалуюсь в лодке доброй Галине, которая держит меня за сиротку: «Я же тут в гостях... все-таки нехорошо заставлять меня выносить горшки». И Галина, вдруг, говорит: «А, по-моему, нехорошо ябедничать на людей, которые делают тебе добро!». И я сижу, надувшись и злобствуя, и болезненно учусь жизни.

Но больше не скучаю. Каждый день часов в шесть за мной приходят хозяйские дети. Они входят в дом дачников без стука и молча стоят у двери, переминаясь и не отрывая глаз от усатой Веры Георгиевны. Тетя Женя спрашивает: «Ну, и что ж вы хотите сказать?.. Хотите позвать Марину играть?». Дети кивают, и как только мы выходим, обретают голоса и сообразительность.

Я сплю в одной комнате с тетей Женей и дядей Димой, на раскладушке, почти напротив их огромной двуспальной кровати. Когда они ложатся, я всегда уже сплю, кроме одного раза – когда я притворяюсь, что сплю. И тогда я вижу странную и волнующую сцену. Тетя Женя, голая, моется в большом тазу у кровати. А дядя Дима в постели, привстав на локте, неотрывно на неё глядит. Тёти Женино тело не кажется мне прекрасным, но в нем есть какая-то летняя налитость соками – как у яблока. Моется она не очень красиво, присев враскорячку, так что мне неловко, а дядя Дима смотрит не отрываясь. И в мои 13 лет я удивляюсь дяде Диминой слепоте, но чувствую (впервые увиденную) абсолютную близость мужчины и женщины. Мне очень хочется посмотреть, что будет, когда тетя Женя ляжет в кровать, но она моется так долго, что я засыпаю.

Вторые сутки – дождь. Дядя Дима привез из Ленинграда пластинки Вертинского. «Ваши пальцы пахнут ладаном, на ресницах спит печаль...». Я морщусь, я кривлю рот, я всячески выказываю презрение к этому жеманному пению, к слабому картавому голосу. То ли дело наши оперные краснознаменные голоса, наши ясные, добротные эмоции: «Жди меня, и я вернусь... только очень жди».

- Ты не торопись, - говорит дядя Дима. – Ты послушай подольше.

- Не хочу я слушать эту упадническую поэзию. Нам и в школе говорили...

- Ну, тогда уйди и не порти нам удовольствие, - говорит Вера Георгиевна.

Я горделиво выхожу под дождь и потом полчаса прячусь под узким карнизом у открытого окна, подслушивая Вертинского и сердито рыдая над «Безноженькой». И всё оставшееся лето у меня вызывает сердцебиение воспоминание о неправильной любви, так вызывающе провозглашенной жеманным, картавым голосом:

Я знаю, я совсем не тот,

Кто вам для счастья нужен.

Но тот, другой, пускай он ждет!..

Пока мы кончим ужин.

**

Один из стыдов «средневековья» – поездка на Кавказ, на поезде, с дядей Димой. Мне – 14 лет. Это – первая моя поездка на Юг. Я воображаю некую курортную элегантность и уже на вокзале начинаю стесняться дяди Димы: его субтильности, застиранной бобочки, его правой культи, его навьюченности рюкзаками и сумками – даже на сгибе культи что-то висит. В вагоне другие пассажиры помогают дяде Диме закинуть багаж на верхнюю полку, а я делаю вид, что не имею к нему отношения. Я выхожу в коридор – в надежде, что кто-то заметит девушку типа Татьяны Лариной. Никто не замечает. Тогда я без спросу выхожу в тамбур. Там у открытой двери сидит на полу немолодой солдат в расхристанной форме и курит. Я подхожу к двери с намерением выглянуть из нее – чтобы мои волосы романтически раздувал ветер, но солдат поднимает ногу в галифе и русском сапоге и решительно перегораживает дверь.

- Снесёт на повороте, - говорит он кратко.

Я не решаюсь ослушаться, тоже сажусь на грязный железный пол и пытаюсь вести взрослую беседу. Солдат терпеливо отвечает на мои замечания, скопированные у тёток в очередях, типа: «Навоевались, небось». В тамбур выходит встревоженный дядя Дима. Я разочарованно замечаю, что они с солдатом переглядываются, и солдат говорит, чуть улыбаясь: «Не бойтесь – я пригляжу».

- Ну ты недолго, ладно? – покорно говорит мне дядя Дима и уходит.

В Туапсе надо куда-то идти по шпалам, и я зловредно обгоняю дядю Диму, снова заставляя его волноваться, и он спешит, совсем уж надрываясь со своей поклажей.

От Туапсе едем не в автобусе, а в открытом грузовике. В кузове прибиты друг за другом скамейки, и на каждую, торопясь, усаживаются плечом к плечу пассажиры: румяные тётки с живыми курицами, бледные дачники, туристы с гигантскими рюкзаками, непривычно усатые мастеровые с ящичками, набитыми инструментом. Я успеваю увидеть вдали нечто, не виданное дитём ленинградских болот, – волнистую, высокую линию горизонта – почти горы. Тесная площадь, где разворачивается грузовик, окружена не чахлыми станционными деревцами, как остановки под Ленинградом, а бурными, спутанными зарослями и деревьями с розовыми цветами, похожими на пуховки для пудры. Они источают теплый, сладкий аромат, который я судорожно вдыхаю. Когда грузовик трогается, мои свинцовые веки закрываются, я падаю со скамейки и утыкаюсь в спину сидящего впереди. Очухиваюсь от встревоженного голоса бедного дяди Димы и от смеха румяных тёток: «Да она спит, спит, не бойтесь. Она сейчас как пьяная - её воздух наш опьянил. Это пройдет».

В тот приезд я не помню море большим, до горизонта. Море – это глубокая вода у рыбацкого причала, сквозь которую видно песчаное дно и смешно искаженные глубиной тела ныряльщиков. Я не смею прыгнуть. Дядя Дима говорит, подходя: «Только не вздумай прыгать. Тут высота не меньше двух метров». Теперь есть отговорка. С причала ныряют местные мальчики – компания разных возрастов, но видно, что очень дружная. Старший – мой ровесник, у него лицо добряка, и младшие к нему льнут. Я завистливо наблюдаю. Друзей у меня тут нет. Дети Жени и Димы - совсем маленькие, послевоенные.

- Ты плавать умеешь?

Это спрашивает старший мальчик. Ленинградский сказал бы: «Трусишь?».

- Умеешь? Ну, так и нырять научишься. Идем, я покажу. Не бойся, мы тебя подстрахуем.

И я иду за ним, как солдат за уверенным командиром. И урок его заучиваю на всю жизнь.

- Встань на край причала – так, чтобы пальцы ног охватили конец доски. Теперь подними руки, сложи их вместе, выпрямись и начинай медленно падать. Только не сгибайся. И когда почувствуешь, что тебе уже не остановиться, оттолкнись ногами. Будет то, что надо.

Я прыгаю и выныриваю под веселые поздравления. И после этого вхожу в их компанию. У меня начинается счастливая, южная жизнь в окружении босых рыцарей. Женя и Дима смиряются. Женя сразу доверяет этим чистым душам, с которых списывают своих героев Гайдар с Кавериным. Они – сама провинциальная советская чистота, чудом уцелевшая в некурортном рыбацком поселке на берегу Чёрного моря. И я их предаю.

За неделю до отъезда к Жене и Диме приезжает московский друг – геолог, с 15-летним сыном. Роль «барышни-крестьянки» вмиг становится мне чужой, и я с хамелеонской скоростью превращаюсь в «столичную штучку». Я возбуждаюсь от застольных разговоров, хохочу над городскими шутками. (Хозяйка, которая сдает нам дом, накрывая стол под навесом из винограда, неприязненно смотрит на меня и учит: «У тебя зубы-то – неровные. Так что ж ты хохочешь с открытым ртом? Это неприлично. Надо прикрывать рот ладошкой). Я содрогалась от ее совета, но тут же о нем забываю. Начинается новый этап моего южного сезона – кокетливо-интеллигентский. Правда, приехавший мальчик холоден и высокомерен, зато его отец - неотразим. Он и высок, и худ, и приветлив, и открыт, он рассказывает случаи из геологической жизни, он добродушно позволяет мне «блистать» моими историями, подцепленными дома из взрослых разговоров. Я кажусь себе юной светской львицей и забываю про своих добрых деревенских друзей. В моей жизни позор почти всегда следовал за триумфом – как божий подзатыльник.

Предотъездный, восхитительный поход за яблоками - большой дачной компанией, по лесной дороге, вслед за медленной телегой, всё выше в холмы. Дети весело барахтаются в телеге, в соломе, остальные идут пешком. Женщины в сарафанах, мужчины в белом, все загорелые и веселые, как персонажи каких-то итальянских историй...повестей Тургенева?.. Вокруг – незнакомый, густой, колючий, ароматный лес. Я вижу одно дерево с ягодами.

- Это – черешня? – спрашиваю я возницу.

- Алыча.

- Съедобная?

Он кивает, я кидаюсь к дереву и собираю в панаму жёлтые теплые ягоды. Все их пробуют, а через несколько минут я дотрагиваюсь до груди и вскрикиваю от боли. Вся моя кожа над сарафаном утыкана мельчайшими шипами с красавицы-алычи. Геолог пытается вытаскивать их по одному, и от волнения я не чувствую боли. Все суетятся, пока не раздается голос возницы:

- Да не щупайте вы, они скоро сами выйдут.

За повортом дороги открывается дремучий сад, усыпанный разноцветными яблоками – как на иллюстрациях к народным сказкам. К общему изумлению, я знаю много сортов (спасибо Ларисе Ивановне): «антоновку», «белый налив», плоский «ранет», восковой «розмарин», и темно-зеленую «семиренку»... Но в саду выглядывают из корявых ветвей еще много безвестных: продолговатых, ребристых, очень мелких почти коричневых и неправдоподобно больших цвета зари.

Назад их увозит в корзинах телега вместе с детьми и двумя дамами. Остальные бредут вниз пешком. Взрослые увлеченно беседуют, и я держусь рядом с геологом - в безумной надежде сказать или сделать что-нибудь такое, чтобы понравиться ему всерьез. На подходе к поселку мы встречаем всю мою деревенскую компанию. И я отворачиваюсь. Они вразнобой выкрикивают: «Здравствуй, Марина!». Но я делаю вид, что увлечена разговором. Геолог трогает меня за плечо:

- Эти мальчики с тобой здороваются. Ты их знаешь?

- Нет, - говорю я.

- Но они тебя назвали по имени.

В его взгляде – сначала удивление, потом подозрение, потом – не приведи Бог что... Но я уже соврала, и мне нет пути назад.

- Я их не знаю, - говорю я с безнадежным упрямством и прохожу вперед.

Остановившиеся, было, рыцари отворачиваются и медленно уходят. Мои попутчики продолжают путь, вернувшись к прерванному разговору. Геолог исчезает. Я стираю его из своего поля зрения – как опасного свидетеля.

В оставшиеся дни я не выхожу из дома. Мои страдания и стыд - такие острые, словно я уже знаю, что буду мучительно помнить свое предательство всю жизнь.

(Последняя встреча с дядей Димой – в 70-х, лет через 5 после ранней смерти тёти Жени – от гипертонии. Живет он уже не на Литейном, а где-то, помнится, на Желябова, дочь - замужем, а Алешка еще экспериментирует со своей личной жизнью. Спрашиваю у дочери, как отец живет без тети Жени. «Долго был плох, - говорит она, - а сейчас ничего, кокетничает в университете с молодыми преподавательницами». Я радуюсь за него, но, осматривая квартиру, захожу в его спальню и вижу, что все стены завешаны сплошь, рамка к рамке, фотографиями тёти Жени. И я представляю себе, как он возвращается вечерами в эту комнату, откокетничавшись с молодыми преподавательницами).

* *

1953 год, весна.

Имя Сталина у нас дома вообще-то не произносит никто, кроме репродуктора. Но если на коммунальной кухне жёлчная рабочая женщина Анна Тимофеевна говорит про своих обидчиков: «Узнал бы товарищ Сталин, он бы им показал, где Нева, а где Колыма», бабушка сочувственно кивает. И я полагаю, что бабушкина присказка: «не поминай имя Божье всуе» более или менее относится и к товарищу Сталину... что о нем не говорят из чувства глубокого уважения.

И вдруг - школьным утром 5 марта 1953 года бабушка будит меня абсолютно невозможной фразой:

- Вставай, усатый помер!

Онемев от удивления, я бегу в школу. Мой «девятый А» рыдает навзрыд вместе с классной воспитательницей. Актовый зал бывшей Стоюнинской гимназии уже задрапирован черным, и в нем надрывно звучат траурные марши. Залитые слезами колонны разновозрастных девочек втекают по очереди в этот зал. Но у входа в него, в темноватом коридорчике, молча стоит пара, которая делает это утро еще более загадочным. Любимая учительница литературы Софья Ильинична Лопотухина, скрестив на груди руки, наблюдает за нами со смущающим, скептическим спокойствием. Этот же скепсис, удвоенный юностью, особенно демонстративен на лице стоящей рядом (тоже со скрещенными руками) ученицы 10 класса Люды Давидович. Я знаю, что у этих двух представительниц школьной элиты нет ничего общего с моей бабушкой, они из разных миров и, наверное, шарахнулись бы друг от друга, сведи их судьба. И тот факт, что все трое знают о Сталине что-то такое, чего я даже не могу вообразить, дает мне волнующее предчувствие масштаба и неминуемости грядущих перемен.

Средневековье кончалось, начиналась Эпоха Просвещения.

Материалы по теме

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG