Когда Горбачев пришел к власти и представил стране и миру свои намерения, моя мать-колхозница сказала в очередном семейном политическом разговоре: "Загнали в колхозы – загонят и в перестройку". Я был озадачен. Коллективизация тридцатых годов перевернула шестую часть земной суши, затронув и остальные части, а тут всего-навсего очередная попытка кое-какой демократизации застоявшейся страны. Мне тогда показалось важным другое. Я увидел готовность народа спокойно принять хорошо ему знакомые манеры власти в обращении с обществом. Горбачев между тем миндальничал, и при первом же случае я передал ему эти слова матери. Случай представился в Кремле, куда нас, пару десятков публицистов-перестройщиков, позвали для "откровенного разговора". "Вот вам, Михаил Сергеевич, намек снизу. Люди поймут, если вы употребите более жесткие меры. Лишь бы во благо и без проволочек". Во время той же встречи я сказал и самую большую свою глупость тех лет. Дело в том, что ТВ продолжало находиться в руках отнюдь не перестройщиков. "Дайте нам телевидение, – сказал я, – и через полгода вы не узнаете свой народ". Мне не приходило в голову, что эти полгода не улучшат жизнь людей, а ухудшат, и в таком случае ящик даже под моим руководством вчистую проиграет холодильнику.
Горбачев не прислушался к нашим советам и пожеланиям. Однажды у меня в статье мелькнуло слово "шелупонь". Это – о мелком чиновничестве, которое во многих случаях открыто саботировало перемены. Статья попала ему на глаза. По сообщениям одних его приближенных, он впал в неистовство, звонил в газету, по заверениям других – чуть не плакал: "Ну, разве можно так? Это ведь живые люди, это наши люди. Ну, они заблуждаются, кто-то недопонимает, но зачем же их обижать всех скопом? Разве так их можно перетянуть на нашу сторону?"
Загонять в перестройку – это была не его религия. Ему надоело, что всех всегда куда-то загоняют
Загонять в перестройку – это была не его религия. Ему надоело, что всех всегда куда-то загоняют. Он был одержим идеей, грандиозность которой было трудно осознать даже тем, для кого она стала своей: отказавшись от насилия, тем самым очеловечить социализм, а Советский Союз превратить в настоящую семью, в которой было бы хорошо всем народам. Отдать нам телевидение и прочие важные участки означало бы выключить из перестройки тех, кому она была не по духу, а он хотел наоборот – включить в нее всех, преобразив их свободой и доверием.
Всюду и всегда реформы делятся на те, которые надо проводить медленно, и на те, что – как можно быстрее, с большевистской бесцеремонностью, пока силы сопротивления не пришли в себя. Наше нетерпение нарастало. Горбачев делает все правильно, говорили мы, но у него нет времени, поэтому он все делает неправильно. Неправильно, то есть дает возможность опомниться и организоваться своим противникам. Как смеялись над его выражением: "Процесс пошел!" Он по-ленински верил в "живое творчество масс". Снять с человека путы – и он пойдет творить чудеса. Оказать доверие жизни – и она не замедлит благодарно ответить. Ему не хотелось думать, что "у жизни есть темные силы" и что они могут проявляться прежде светлых. Да и поди разбери, что свет, а что тьма. "Пушки к бою едут задом – это сказано не зря".
Процесс-то пошел, только не в сторону сказки. Страна бессознательно приступила к восстановлению природного порядка вещей, нормы. Называлась эта норма капитализмом, и оказался он, как ему и положено на первых порах, длящихся по сей день, довольно чумазым. К нему присоединились – как же иначе! – национализмы.
Горбачев не был ангелом во плоти и не до конца фантазером. В нем проснулись инстинкты, которые с младых лет вели его в советских условиях к высшей власти. Он попытался прибегнуть к насилию и демагогии, произнес слова, прозвучавшие для нас в его устах совершенно дико: "Так называемые демократы". Но было уже поздно. Процесс действительно пошел. Какое захватывающее зрелище выпало нам: перестройка началась благодаря Горбачеву, но вершилась вопреки ему!
Он ничего не знал и не умел лучше, чем обычный советский начальник областного уровня. От них всех он отличался одним. Господь, как сказано, ушиб его детской верой в то, что в природе может существовать социализм с человеческим лицом. Да и так ли уж отличался? Присмотревшись, эту веру можно было разглядеть едва ли не у каждого представителя правящего класса и обслуживающего его идеологического персонала. Всем хотелось, чтобы все было по-хорошему, по-человечески, по писанию. Не так уж важно по какому: по коммунистическому или христианскому, но – писанию. Всем! Только каждый добавлял, вздыхая: "когда-нибудь" и продолжал гнить, приспосабливаться, подличать. А Горбачев – единственный из своего класса! – решил, что по-хорошему все может устроиться уже при нем и по его почину.
Можно ли назвать его великим человеком? По-моему, можно и нужно. Он – великая неожиданность, одна из величайших русских неожиданностей. В момент его подъема на сцену страна была в таком состоянии, что нельзя было и подумать: в ней, и где – на самом верху! – появится живой человек, реформатор. Поэтому можно сказать: великий, а можно просто – живой. В случае Горбачева это одно и то же.
Анатолий Стреляный – писатель и публицист, ведущий программы Радио Свобода "Ваши письма"
Высказанные в рубрике "Право автора" мнения могут не отражать точку зрения редакции