Александр Подрабинек: Сегодня мы говорим о следователях и писателях.
Встречи следователей с писателями не всегда драматичны, но интересны, а иногда и поучительны. За столом друг против друга сидят два пишущих человека. Один пишет романы или стихи, другой – протокол допроса. Один вдохновляется музой, другой – Уголовным кодексом. У одного в руках перо, у другого – власть. И вот они встречаются: перо против власти. Бывают интересные поединки.
Один пишет романы или стихи, другой – протокол допроса
Пару недель назад в Следственный комитет вызвали двух московских писателей: Льва Рубинштейна и Виктора Шендеровича. Я встретил Рубинштейна в то утро и спросил, что побудило его выбраться из дома в такую скверную погоду.
Лев Рубинштейн: Побудил гражданский долг. Просто принесли повесточку, которую потом специалисты рассмотрели и сказали, что это никакая не повесточка, а типа приглашения, как на елку, что я, в принципе, мог бы не ходить. Но я по своей нервности решил сходить. В повестке абсолютно ничего не было написано, а на словах сказали, что это связано с фестивалем "Книги в парке" и моим участием в нем. Я долго вспоминал и потом вспомнил, что я там действительно был. Это было два с половиной года назад, а я с тех пор много где выступал, я не очень все это запоминаю. Поэтому, подумал я, если спросят, кто меня пригласил, я совершенно честно скажу, что не помню. Они сказали, что это доследственная проверка на тему нецелевого расхода средств, а средства, как я понял, были бюджетные, город участвовал в этом деньгами. Мне-то откуда это знать? Я пришел, открыл рот, закрыл рот – собственно, и все. Так что тема разговора мне абсолютно непонятна.
Александр Подрабинек: Мы ехали со Львом Семеновичем Рубинштейном из Марьиной Рощи в Следственный комитет на Немецкой улице, которая по какому-то запоздалому большевистскому недоразумению до сих пор называется Бауманской. По дороге мы вспоминали, кому из знакомых писателей доводилось встречаться со следователями.
Лев Рубинштейн: В брежневские времена, в которых я рос и жил, просто огромное количество моих друзей и знакомых там побывали, имели беседы. Покойный Пригов точно пару раз был вызван по каким-то делам. По-моему, Сергей Гандлевский там был. В те годы – конец 1970-х – их почему-то больше всего интересовала, видимо, связь с иностранцами. Тогда появился тамиздат, многие наши авторы публиковались за границей. Их интересовало, как правило, не содержание текстов, а "как попало, расскажите нам".
Для выявления среди литераторов врагов социализма советская власть прикармливала специальных писателей, критиков и литературных доносчиков
Александр Подрабинек: КГБ, как правило, не вдавался в художественные оценки литературного творчества. Его задача была проста: выявлять западную пропаганду и пресекать идеологические диверсии.
Для выявления среди литераторов врагов социализма советская власть прикармливала специальных писателей, критиков и литературных доносчиков. Иногда эта публика по степени идеологического мракобесия даже обгоняла сотрудников КГБ, которые на фоне этой писательской прислуги выглядели почти либералами.
Рассказывает историк Александр Даниэль, сын писателя Юлия Даниэля, осужденного в 60-е годы за антисоветскую деятельность.
Александр Даниэль: Эту историю я знаю из вторых рук, ее рассказывал мне мой отец, а ему во время первого следствия рассказывал куратор их дела – дела Синявского и Даниэля – такой подполковник Михаил Иванович Бардин, который в 5-м Главном управлении считался куратором литературы и искусства. Он рассказывал, что ему поступил донос из журнала "Октябрь" на писателя Максимова Владимира Емельяновича, что тот принес в редакцию журнала антисоветский роман. Редактором "Октября" был Кочетов, Бардин с гордостью рассказывал, что он вызвал его к себе и спросил: "Это антисоветский роман? Нам надо возбуждать уголовное дело?". Кочетов сказал: "Да нет, не то что уголовное дело, но все-таки он, так сказать, с душком". "Ах, раз не надо возбуждать уголовное дело, – сказал Бардин, – тогда распоряжение КГБ будет – печатать". То есть возможность не возбуждать уголовное дело и не печатать в этом разговоре не рассматривалась. Получилось, что КГБ заставил "Октябрь" напечатать роман Максимова.
Александр Подрабинек: История почти рождественская, почти сказочная. Но то были уже хрущевско-брежневские времена, социализм на предпоследнем издыхании. В сталинские времена с писателями расправлялись жестче. С поэтессой Ольгой Берггольц следователи не церемонились. Правда, в одном ей повезло – ее освободили, когда сняли народного комиссара внутренних дел Николая Ежова, и новый нарком Лаврентий Берия доказывал, что его предшественник фабриковал липовые дела. Рассказывает писательница Наталья Громова.
Наталья Громова: В "Дневных звездах", во второй части Ольга Берггольц описала несколько сюжетов со своими следователями. Известно, что ее посадили в конце 1938 года, продержали не очень долго, но страшно: она была беременна, ей выбили ребенка на следствии. Она прошла через руки многих следователей. От нее требовали признания в том, что она готовила убийство Кирова, признания в связи с Авербахом, – многое от нее требовалось на следствии. Но произошла пересменка, и ее выпустили, поэтому она многое смогла написать, оставить в памяти. Там есть странный сюжет: она попадает на следователя, она называет его почему-то Иван (я забыла его фамилию), он расследует то, что они с соседками переписывались некими шифрами, чтобы их не подслушивали. Он требует от нее объяснить, почему она так переписывается: может быть, они в камере что-то организовали? Он ей говорит: "Ольга Федоровна, вы же коммунистка, почему вы не говорите правду?". Она говорит: "Я вам говорю правду". Он пишет: я посмотрела ему в глаза: "Я говорю правду". И он опустил глаза. Тут, конечно, есть ее "коммунистический момент". Дело в том, что она вдруг увидела в этом следователе: он понимает, что она честна и порядочна, но не может ничего сделать. Дальше она описывает его глаза, такие усталые, измученные, и понимает, как ему все это отвратительно. Она кончает это описание так: зачем же он это делает? Он прекрасно понимает, чем занимается. Она вдруг видит в нем старого коммуниста, который попал в эти органы абсолютно не по велению сердца.
Александр Подрабинек: Другому советскому поэту, Николаю Заболоцкому, повезло меньше: за антисоветскую агитацию и пропаганду в 1938 году он угодил сначала под следствие, а затем и в лагерь. На следствии его пытали. В своих воспоминаниях "История моего заключения" он писал:
"Первые дни меня не били, стараясь разложить морально и физически. Мне не давали пищи. Не разрешали спать. Следователи сменяли друг друга, я же неподвижно сидел на стуле перед следовательским столом – сутки за сутками. За стеной, в соседнем кабинете, по временам слышались чьи-то неистовые вопли. Ноги мои стали отекать, и на третьи сутки мне пришлось разорвать ботинки, так как я не мог переносить боли в стопах. Сознание стало затуманиваться, и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали…".
Не может быть, чтобы наши советские люди это делали. Это заговор, во все органы власти проникли фашисты
Наталья Громова: Заболоцкий пишет удивительную вещь. Эти следователи (а у него были, все помнят, такие круглые бухгалтерские очечки, он был человек не былинного здоровья) через некоторое время его начали бить, и он пишет, что в какой-то момент понял: "Меня раздавят, и надо сопротивляться". Он стал на них бросаться, что удивительно. Потом они его отправили в такой карцер, где он умудрился лавкой перекрыть дверь и отбивался шваброй, которая там стояла. В общем, они его почти забили, пытались забить насмерть. Но когда он после психиатрической больницы появился в камере, то главное, о чем они все шепотом говорили друг другу (а там, в этой камере, были тоже удивительные люди), – что эти люди, которые их допрашивают, наверное, фашисты. Не может быть, чтобы наши советские люди это делали. Это заговор, во все органы власти проникли фашисты, поэтому их так избивают и мучают. Им как-то легче стало от этого, потому что принять существующий порядок вещей было просто невозможно.
Александр Подрабинек: Попавшим в тюрьму советским писателям было трудно осознать преступления коммунистического режима. Совсем по-другому складывалась судьба принципиальных противников советской власти.
Поэт Николай Гумилев не скрывал своего отвращения к большевикам. Его обвинили в участии в контрреволюционном заговоре Таганцева. Рассказывает журналист Леонид Велехов.
Леонид Велехов: Так называемый заговор Таганцева, в связи с которым его расстреляли, – на самом деле никакого заговора не было, как уже давно доказано. Таганцев – сенатор, интеллектуал, большой философ, в его доме собирались люди, аристократы духа посмелее, которые не боялись вслух говорить о том, что происходит вокруг, о большевиках, – больше ничего, пили чай и рассуждали об этом. Сочиняли прокламации – ни одной не расклеили. Собирались покупать оружие – ничего не купили. Собрали деньги, поручили это Гумилеву, но ни одного ствола куплено не было. Собрали деньги на пишущую машинку, опять же, для прокламаций – вот это было куплено. И все – на самом деле никакой контрреволюционной деятельности, даже сотрясения воздуха, и то не было. Но всех загребли в июле 1921 года, и Гумилева, естественно. Расследование было достаточно скорым, оно заняло несколько недель. Горький делал все возможное, чтобы спасти Гумилева. Добился того, чтобы не только писатели и поэты старой школы поставили свои подписи в его защиту, но даже Пролеткульт за него заступился. Горький дошел до Ленина, Ленин сказал: "Хорошо", но поставил условие, чтобы Гумилев отказался от дальнейшего участия в политической борьбе. Пришли с этим к Гумилеву, он отказался пойти на этот компромисс. Доложили Ленину, Ленин сказал – это все апокриф, мы не знаем, в каких точно это было выражениях, – но Ленин сказал: Расстрелять его вместе с остальными участниками так называемого заговора. Были расстреляны 60 человек, из них 15 женщин, в том числе жена Таганцева. Женщины вообще занимались только тем, что чай разливали. То, что это был самый принципиальный интеллектуал, самый принципиальный поэт, самый принципиальный художник во всей истории вот этой русской революционной и постреволюционной культуры, – это факт.
Александр Подрабинек: Чекисты, убивавшие Гумилева, пытавшие Берггольц и Заболоцкого, скорее всего, понимали, с какими людьми столкнула их судьба. Но людоедская идеология освобождала их от моральной ответственности. Писатель Лев Тимофеев, арестованный в 80-е годы за антисоветскую агитацию и пропаганду, вспоминает, что следователь выполнял свою работу почти автоматически, ничем не интересуясь и ни на что не обращая внимания.
Лев Тимофеев: Я с самого начала отказался участвовать в следствии. Я сказал, что литературные тексты не могут быть предметом уголовного преследования, и поэтому я отказываюсь участвовать в следствии в любой форме. Была следственная группа – человек из пяти, наверное. Они что только ни делали: они ездили в деревню, где я когда-то жил и где у меня был дом, они там всех расспрашивали. Я некоторое время преподавал в рязанской школе английский язык, совсем не перед арестом, за много лет до того, так они съездили туда, нашли моих учеников, уже выросших, и допрашивали их. Ну не идиоты? Такой следователь – это был не человек, а абсолютная функция. Только один раз я увидел его живые эмоции, правда, вот какие: у него над столом был шкафчик, и как-то он слишком распахнул дверцы шкафчика, а там наклеены девки – тогда русского "Плейбоя" не было, наверное, им в руки попадали западные "Плейбои". Такой комсомолец… Однажды я в нем увидел какую-то эмоцию, когда ради шутки ему сказал: "Знаете, ощущается, что должны быть какие-то перемены (был уже 1985 год). Вы знаете, может так оказаться, что мы с вами поменяемся местами. Я на вашем, конечно, не буду, но вы на моем точно окажетесь". И вот тут он взвился.
Чекисты, убивавшие Гумилева, пытавшие Берггольц и Заболоцкого, скорее всего, понимали, с какими людьми столкнула их судьба. Но людоедская идеология освобождала их от моральной ответственности
Александр Подрабинек: Поэт Игорь Губерман, отсидевший в начале 80-х годов пять лет по сфальсифицированному уголовному обвинению, отмечает, что, по существу, следствие велось не только на стадии предварительного расследования, но и в суде.
Игорь Губерман: Следствие ведь еще идет и в суде, выступает прокурор – это тоже следовательское… В мировом мне прокурор Сугробов сказал: "Как могли вы, интеллигент, общаться с людьми, у которых татуировки? Вы что, не понимали, что это уголовники?". Он вздернул руку, у него мундир поехал, и все увидели татуировку. В зале смеялись даже гэбэшники. Зал был набит чекистами и ментами – чтобы родных не пускать.
Александр Подрабинек: Среди следователей встречались исключения. Нет, они не помогали своим жертвам избежать лагеря, но, судя по всему, осознавали свое неприглядное место в репрессивной системе, как тот следователь у Ольги Берггольц, который опустил глаза под прямым взглядом арестованной. Об одном таком следователе – Николае Шиварове, который допрашивал еще Осипа Мандельштама, рассказывает Наталья Громова.
Наталья Громова: Он имел два лица. Удивительный следователь, который ходил в гости, дружил с Фадеевым, Павленко. Это был бывший болгарский коммунист, он когда-то бежал из Болгарии и проходил по ведомству журналистики. Этот человек вел дела Платонова, Клюева, то есть он был специалистом именно по писателям. Вообще интересно: когда я сейчас этим занимаюсь, то выясняю, что действительно существовали люди, которые были нацелены на писателей. Например, Агранов был широкого полюса, он мог заниматься академиками, мог заниматься и просто, как он считал, контрреволюционерами, но он очень любил писателей. Как мы знаем, он всячески окормлял Владимира Владимировича Маяковского и приводил к нему других людей. Что касается Шиварова, то его дружба с Павленко, с писателем роковым и страшным, сыграла свою роль, потому что по легенде, которая почти подтверждена, Павленко приходил подглядывать за следствием Мандельштама. То есть он испытывал чувство злобного удовлетворения по поводу того, что мучили Мандельштама. Но все-таки эта история закончилась для Мандельштама выходом: в 1934 году он попал после Чердыни в ссылку в Воронеж – можно сказать, что это было временное избавление. А для Шиварова она закончилась удивительным образом: будучи в лагере, уже сосланным, он пишет, как он должен отравиться люминалом. Он прощается с ней и пишет: если кто-то обо мне может сказать хоть одно человеческое слово, то пусть… Это не называется раскаянием, но, конечно, этот человек кончает жизнь ужасно для себя. Он пишет: "Если бы был Бог, я бы просил у него защиты".
Александр Подрабинек: Другой случай, слава богу, совсем не драматичный, заставляет поверить, что ничто человеческое следователям не чуждо. Рассказывает Александр Даниэль.
Александр Даниэль: Когда в 1974 году в Петербурге, то есть в Ленинграде разворачивалось дело Михаила Хейфеца, ленинградского самиздатчика, то этим делом было затронуто довольно много людей из литературных кругов, которых Хейфец то ли знакомил, то ли не знакомил со своей статьей о Бродском. И в частности, на допрос был вызван Борис Натанович Стругацкий, один из братьев Стругацких, тот, который жил в Ленинграде. Так вот, его долго допрашивал следователь Липчук (был в Питере такой майор Липчук) по поводу знакомства или не знакомства его со статьей Хейфеца о Бродском. А концовка была совершенно неожиданная: после подписания протокола Липчук вытащил из портфеля книжку братьев Стругацких и попросил подписать, дать автограф. Все-таки они тоже были падки на знакомства со знаменитостями.
Александр Подрабинек: Случались и вовсе необыкновенные случаи, особенно в делах, которые КГБ спихивало на другие правоохранительные органы. Рассказывает поэт Игорь Губерман.
Игорь Губерман: У меня была следовательница Никитина. Муж ее, кстати, работал в кремлевской охране, но очень пил – она мне жаловалась. Она ко мне хорошо относилась, то есть не хорошо, а так – спокойно. Меня непрерывно допрашивали, потому что дело было гэбэшное, и на нее работали, как минимум, десять ищеек. У меня каждый день были новые имена: кого я знаю, куда ехал… Вечером она брала из шкафа пальто, чтобы ехать домой, и мы с ней вместе спускались. Она меня сдавала милиционеру, я шел за решетку, а она шла домой. Но когда она вынимала пальто, у меня срабатывал рефлекс (а потом я это делал уже осознанно) – я ей подавал это пальто. Я брал его у нее из рук и держал. У нее делалось такое лицо… она не знала, что сказать. Ей, очевидно, редко в жизни подавали пальто. А тут у нее сохнет рука, я вижу – она плохо подписывает протоколы. Я ее спрашиваю: что? Она говорит, что сохнет правая рука. И я ей порекомендовал своего товарища, гениального врача, Володю Найдина (покойник уже), и она к нему съездила, он смог ей помочь. Найдину она осмелилась сказать, что это не ее дело, что она чиста, а дело это гэбэшное.
Мы вам дадим пять лет, потому что иначе нельзя будет конфисковать вашу коллекцию, которая очень понравилась директору нашего музея
Надо сказать, что допрашивала она меня очень тщательно. Каждый день у нее были какие-то донесения, которые она сама читала впервые, поэтому спрашивала меня в вопросительно-восклицательной форме, сама удивляясь. Она не проявляла никакого энтузиазма, свойственного тем следователям, которых мы сейчас видим в сериалах, – ни грамма. Способностей не было – обычная баба. А в отношении Таты, моей жены… Я хочу сказать очень важную штуку: очень разнится отношение следователей, особенно женщин, наверное, к клиентам, с которыми они общаются, и к их женам. Дело в том, что с Таткой она вела себя безумно, она ее унижала, она перебирала книги – кстати, в этой комнате она перебирала все книги. Она придиралась к каким-то словам, она Тате грозила. А ко мне относилась спокойно. Она была простовато-искренняя. В самом конце следствия сказала совершенно изумительную фразу. Меня ведь посадили, потому что два уголовника дали показания, что я у них купил пять заведомо краденых икон, а их не было у меня в коллекции, они их даже не смогли опознать, хотя могли бы назвать какие-нибудь. И поскольку их не было, то меня посадили не только за скупку, но и за сбыт краденого (значит, я их продал). Было очень много деталей из Уголовного кодекса. Например, начальник отделения, который участвовал в следствии (вот тот был садист, безусловно), мне сказал: "Игорь Миронович, сейчас мы дадим вам пять лет, вы их отсидите, в конце мы вам пришьем срок – еще семь по 70-й статье". Дивно сексуальным оказался Уголовный кодекс! Вот что он сказал: "Мы по 70-й статье дело завели, но не возбудили, а через пять лет возбудим, получите двенадцать, – он с наслаждением это складывал, – а потом еще пять по рогам. Представьте себе, как вы будете выглядеть: вам сейчас 43 года". И я представил, я в ту ночь не спал, мне было очень плохо. Но это о нем. А она мне говорит: "Игорь Миронович, понимаете, какая штука, – этих икон нет, их стоимость явно невелика, – то есть очень доброжелательно говорит, – но мы вам дадим на полный срок, мы вам дадим пять лет, потому что иначе нельзя будет конфисковать вашу коллекцию, которая очень понравилась директору нашего музея". Вот это, по-моему, замечательная фраза для следователя, который ведет дело! На самом деле я не могу сказать про нее ничего плохого, только что она не проявляла энтузиазма… Ей все время хотелось выглядеть человечной.
Александр Подрабинек: Нынешние следователи вызванных на допрос писателей не бьют, не пытают и стереть в лагерную пыль не обещают. Ведут себя корректно. Все-таки от момента рождения их конторы прошло почти сто лет. Пыл поугас. Но они по-прежнему занимаются беззаконными делами и чтят не столько Уголовный кодекс, сколько указания начальства.
Тот допрос Льва Рубинштейна закончился ничем. Занял он не более получаса. Рубинштейн отказался давать показания, ссылаясь на 51-ю статью Конституции России. Следователь и не возражал. Возможно, понимал всю абсурдность затеянного дела.
На следующий день после визита Льва Рубинштейна того же следователя Степанова в том же Следственном комитете посетил писатель Виктор Шендерович. По такой же липовой повестке, по такому же липовому делу.
С Шендеровичем следователю повезло не больше, чем с Рубинштейном. Тот же отказ от дачи показаний по причине политической подоплеки дела. После допроса я спросил Виктора Шендеровича, чем порадовал его Следственный комитет.
Виктор Шендерович: Прежде всего, порадовало то, что быстро закончилось, я вышел наружу. Это главное (собственно, ничего другого особенно не ожидалось). И несколько деталей, замечательных живописных деталей, которые порадовали меня по моей основной специальности. Все-таки я по основной специальности – не опрашиваемый, а журналист и писатель. Там у него в кабинете стоит Фемида немножко легкомысленного вида, с обнаженными частями тела, но все, как полагается: глаза завязаны (в отличие от Верховного суда), весы ровненько стоят. Но эта Фемида стоит за монитором – так, чтобы ее не было видно. Она видна мне – опрашиваемому или подследственному, как кому придется. А у меня за спиной и так, что видно следователю, – тканый портрет Путина: с не завязанными глазами, глаза добрые… И замечательным образом на следователя все время обращен этот светлый взгляд Владимира Владимировича, а Фемиду он не видит. Это дивно!
Он интересовался моим участием в акции "Книги в парках". Все это довольно понятно и очевидно. Но есть одна дивная деталь, которой я теперь делюсь со всеми. "Вы выступали в 2012 году", – сказал он мне впроброс. А я выступал в 2014-м. Но их не интересует 2014 год, потому что тогда это организовывала не Александрина Маркво, гражданская жена Ашуркова из Фонда Навального, а в 2012 году организовывала она. Их интересует 2012 год. Вот эта неточность очень точного следователя мне понравилась.
В коридоре я встретил Михаила Шаца, который покидал это здание. Он посмотрел на меня, улыбнулся и сказал: "Мы не должны были встретиться – это ошибка в логистике, нас, видимо, должны были проводить разными коридорами". Нет, судя по всему, копают…
Александр Подрабинек: В советские времена шутили, что писатели делятся на две категории: тех, что садятся и пишут, и тех, что пишут и садятся. Как бы не перейти нам ту опасную черту, после которой все настоящие писатели оказываются во второй категории, а в первой остаются только следователи, пишущие протоколы допросов.
Это была программа "Дежавю" и я, ее ведущий Александр Подрабинек. С наступающим вас Новым годом! И пусть все встречи со следователями останутся в ушедшем году, а с поэтами и писателями – в новом!