На сцене – "Старуха" Хармса в постановке американца Роберта Уилсона. Зал парижского Theatre de la Ville. За окнами промокшая насквозь площадь Шатле. Уиллем Дефо говорит на английском. Михаил Барышников – на английском и русском. Над сценой и по бокам от нее высвечиваются французские субтитры, которые сделала моя подруга Маша.
Вдруг на сцене появляется во весь экран знаменитая фотография Хармса из его личного дела. Анфас и профиль. Та самая, после ареста в 1941 году. И неожиданно несколько эпох соединяются вместе, вот здесь, на этой сцене, в этом зале и в этом городе. Конечно, для меня. Это, как принято говорить, личное.
Умерший в тюремной психушке от голода в 1942-м Хармс, чьи абсурдистские причуды так блистательно соединил в сценической "Старухе" Уилсон, гомерические Дефо и Барышников, вдруг включающие пронзительную паузу, отсылая к прошлому, к записной книжке, к последнему изображению изможденного голодом автора. Тень Сталина, мелькнувшая в переполненном зале парижского театра. Барышников, бежавший из брежневского 1974-го, из страны, которой уже нет. Маша, руководящая субтитрами, шагнувшая в открытое Горбачевым окно. Я сама, родившаяся в хрущевскую оттепель и прихотью судьбы занесенная в этот дивный город.
Так случилось.
Дождливым ноябрьским вечером все вот так соединилось в этом месте и этом времени. Никакой Уилсон не мог предвидеть, что какая-то российская зрительница в ряду T, только что прилетевшая из Москвы, вздрогнет от этого переплетения через нас самих времен, от осознания не линейной, но связи спектакля с неизбывностью хармсовского абсурда там, где родились его повторы, это хождение сюжета по кругу, от чего смешно и не смешно одновременно.
В Москве тоже было дождливо. Люди шли читать имена сгинувших в сталинских лагерях. Молча стояли со свечками и листками с именами и биографиями. Другие люди шли требовать России для русских и громко выкрикивали что-то такое нацистское, облачившись в черные кожаные плащи, отдаленно напоминавшие не лучше страницы истории дизайна Hugo Boss. Два мигранта, одной со мной масти, остановились и встали за моей спиной. Я решила, что они хотели что-то спросить. А они, оказывается, хотели защитить меня, москвичку, заметьте, потому что сторонники теории Россия для русских сказали что-то такое малоприятное про мое лицо кавказской национальности, чего я не услышала, поскольку в ушах у меня были наушники, в которых в этот момент герой Ремарка из "Трех товарищей" выпивал коньяк, с интересом разглядывая красивую незнакомку.
В Москве тусили, перетекая из Жан-Жака в Бонтемпи, в Мастерскую, в Маяк и далее по кругу. Кого бы я ни спрашивала, куда пропала Надежда Толоконникова, никто не знал. Не знали те, кто о ней писал, те, кто ее защищал, те, кто ею восхищался и требовал ее свободы. Никто не знал, но это не мешало тусить, говорить о свободе, религии, дурацких законах, прекрасном Папе и не прекрасном Гундяеве. Арестованных гринписовцев отвезли из Мурманска в Петербург, читаю где-то в новостной ленте, причем с подробностями: в холодных автозаках. Переживаю. Спрашиваю близких к организации людей, как там ребята в Питере? И получаю ответ: да они же в Мурманске, никто их никуда не перевозил. Должна быть какая-то встреча с Путиным как раз в Питере, видимо, тогда и решат, что делать дальше. Но как же, вот же написано…
Это какие-то странные игры, отвечают мне. Одна надежда – на Путина, который, конечно, не имеет никакого отношения к посадке гринписовцев. Сносят или уродуют исторические здания в Москве, но умы заняты более важным: нужен ли в Москве памятник дагестанскому поэту Расулу Гамзатову. Под памятником Абаю устраивали окупай-Абай, не задумываясь, видимо, что тут у нас в саду делает казахский поэт, иностранец, считайте. Но покойному дагестанцу, то есть все еще не иностранцу, не нужен памятник в Москве. И не потому что у него была сталинская премия или он плохой поэт (тут дело вкуса), а потому что пусть вот в Дагестане и ставят.
Певца Лепса не арестовали в Америке, а попросили туда не приезжать, как бы чего не вышло. На него там в Америке есть досье. Никто не мешает ему дружить с братвой, но вот в Америку лучше не надо. Пресс-секретарь президента обиделся за певца, который к тому же был доверенным лицом президента. А президент не может быть неразборчив в связях, что бы там ни думали американцы.
Знаменитый беглец Эдвард Сноуден начал работать в России. На одном из крупнейших российских сайтов – позволил себе разоткровенничаться его адвокат. С тех пор все крупнейшие сайты пытаются выяснить, кого из них имел в виду адвокат.
Никак не придумают, кому бы поставить памятник на Лубянке. Вот уже 22 года не могут придумать. Эта тема то исчезает, то возникает. Наконец придумали: заменим Дзержинского князем Владимиром-крестителем. Ну, тут даже Хармс отдыхает.
Смотрю на миниатюрного Хармса, изображенного скульптором Наличем и выставленным в московской галерее. Приятель смеется: "Ты шевелишь губами. Пытаешься вспомнить, что идет раньше – 7 или 8?" Надо признаться, нет, я не повторяла текст Хармса, а думала, что на волне моих московских впечатлений такая условная встреча с Хармсом как-то даже символична. Дефо начинает на парижской сцене сонет Хармса: "Удивительный случай случился со мной: я вдруг забыл, что идет раньше – 7 или 8…" Барышников подхватывает и они повторяют одно и то же, не находя ответа, как известно. 1, 2, 3, 4, 5 и 6 помнят, а дальше забыли.
Я бы поставила на Лубянке памятник Хармсу работы Налича и написала вокруг его тексты. "Кассирша грустно улыбнулась, вынув изо рта маленький молоточек, и, слегка подвигав носом, сказала: "По-моему, семь идет после восьми в том случае, когда восемь идет после семи". В его текстах, в этих повторах и хождении по кругу, в совершенно неожиданных финалах так много болезненно знакомого и узнаваемого, что вопрос, что идет после 6, вдруг утрачивает свою тупиковую абсурдность и становится совершенно реальным.
Конечно, странно об этом думать, стоя под дождем в Париже.
Наталья Геворкян – журналист
Высказанные в рубрике "Право автора" мнения могут не отражать точку зрения редакции
Вдруг на сцене появляется во весь экран знаменитая фотография Хармса из его личного дела. Анфас и профиль. Та самая, после ареста в 1941 году. И неожиданно несколько эпох соединяются вместе, вот здесь, на этой сцене, в этом зале и в этом городе. Конечно, для меня. Это, как принято говорить, личное.
Умерший в тюремной психушке от голода в 1942-м Хармс, чьи абсурдистские причуды так блистательно соединил в сценической "Старухе" Уилсон, гомерические Дефо и Барышников, вдруг включающие пронзительную паузу, отсылая к прошлому, к записной книжке, к последнему изображению изможденного голодом автора. Тень Сталина, мелькнувшая в переполненном зале парижского театра. Барышников, бежавший из брежневского 1974-го, из страны, которой уже нет. Маша, руководящая субтитрами, шагнувшая в открытое Горбачевым окно. Я сама, родившаяся в хрущевскую оттепель и прихотью судьбы занесенная в этот дивный город.
Так случилось.
Дождливым ноябрьским вечером все вот так соединилось в этом месте и этом времени. Никакой Уилсон не мог предвидеть, что какая-то российская зрительница в ряду T, только что прилетевшая из Москвы, вздрогнет от этого переплетения через нас самих времен, от осознания не линейной, но связи спектакля с неизбывностью хармсовского абсурда там, где родились его повторы, это хождение сюжета по кругу, от чего смешно и не смешно одновременно.
В Москве тоже было дождливо. Люди шли читать имена сгинувших в сталинских лагерях. Молча стояли со свечками и листками с именами и биографиями. Другие люди шли требовать России для русских и громко выкрикивали что-то такое нацистское, облачившись в черные кожаные плащи, отдаленно напоминавшие не лучше страницы истории дизайна Hugo Boss. Два мигранта, одной со мной масти, остановились и встали за моей спиной. Я решила, что они хотели что-то спросить. А они, оказывается, хотели защитить меня, москвичку, заметьте, потому что сторонники теории Россия для русских сказали что-то такое малоприятное про мое лицо кавказской национальности, чего я не услышала, поскольку в ушах у меня были наушники, в которых в этот момент герой Ремарка из "Трех товарищей" выпивал коньяк, с интересом разглядывая красивую незнакомку.
В Москве тусили, перетекая из Жан-Жака в Бонтемпи, в Мастерскую, в Маяк и далее по кругу. Кого бы я ни спрашивала, куда пропала Надежда Толоконникова, никто не знал. Не знали те, кто о ней писал, те, кто ее защищал, те, кто ею восхищался и требовал ее свободы. Никто не знал, но это не мешало тусить, говорить о свободе, религии, дурацких законах, прекрасном Папе и не прекрасном Гундяеве. Арестованных гринписовцев отвезли из Мурманска в Петербург, читаю где-то в новостной ленте, причем с подробностями: в холодных автозаках. Переживаю. Спрашиваю близких к организации людей, как там ребята в Питере? И получаю ответ: да они же в Мурманске, никто их никуда не перевозил. Должна быть какая-то встреча с Путиным как раз в Питере, видимо, тогда и решат, что делать дальше. Но как же, вот же написано…
Это какие-то странные игры, отвечают мне. Одна надежда – на Путина, который, конечно, не имеет никакого отношения к посадке гринписовцев. Сносят или уродуют исторические здания в Москве, но умы заняты более важным: нужен ли в Москве памятник дагестанскому поэту Расулу Гамзатову. Под памятником Абаю устраивали окупай-Абай, не задумываясь, видимо, что тут у нас в саду делает казахский поэт, иностранец, считайте. Но покойному дагестанцу, то есть все еще не иностранцу, не нужен памятник в Москве. И не потому что у него была сталинская премия или он плохой поэт (тут дело вкуса), а потому что пусть вот в Дагестане и ставят.
Певца Лепса не арестовали в Америке, а попросили туда не приезжать, как бы чего не вышло. На него там в Америке есть досье. Никто не мешает ему дружить с братвой, но вот в Америку лучше не надо. Пресс-секретарь президента обиделся за певца, который к тому же был доверенным лицом президента. А президент не может быть неразборчив в связях, что бы там ни думали американцы.
Знаменитый беглец Эдвард Сноуден начал работать в России. На одном из крупнейших российских сайтов – позволил себе разоткровенничаться его адвокат. С тех пор все крупнейшие сайты пытаются выяснить, кого из них имел в виду адвокат.
Никак не придумают, кому бы поставить памятник на Лубянке. Вот уже 22 года не могут придумать. Эта тема то исчезает, то возникает. Наконец придумали: заменим Дзержинского князем Владимиром-крестителем. Ну, тут даже Хармс отдыхает.
Смотрю на миниатюрного Хармса, изображенного скульптором Наличем и выставленным в московской галерее. Приятель смеется: "Ты шевелишь губами. Пытаешься вспомнить, что идет раньше – 7 или 8?" Надо признаться, нет, я не повторяла текст Хармса, а думала, что на волне моих московских впечатлений такая условная встреча с Хармсом как-то даже символична. Дефо начинает на парижской сцене сонет Хармса: "Удивительный случай случился со мной: я вдруг забыл, что идет раньше – 7 или 8…" Барышников подхватывает и они повторяют одно и то же, не находя ответа, как известно. 1, 2, 3, 4, 5 и 6 помнят, а дальше забыли.
Я бы поставила на Лубянке памятник Хармсу работы Налича и написала вокруг его тексты. "Кассирша грустно улыбнулась, вынув изо рта маленький молоточек, и, слегка подвигав носом, сказала: "По-моему, семь идет после восьми в том случае, когда восемь идет после семи". В его текстах, в этих повторах и хождении по кругу, в совершенно неожиданных финалах так много болезненно знакомого и узнаваемого, что вопрос, что идет после 6, вдруг утрачивает свою тупиковую абсурдность и становится совершенно реальным.
Конечно, странно об этом думать, стоя под дождем в Париже.
Наталья Геворкян – журналист
Высказанные в рубрике "Право автора" мнения могут не отражать точку зрения редакции