Ссылки для упрощенного доступа

О Европе: задание, вызов, конфликт


Польский поэт и эссеист Чеслав Милош
Польский поэт и эссеист Чеслав Милош
Чеслав Милош пишет о том, как он – безусловный, в нашем представлении, европеец, а то, пожалуй, даже и образцовый гражданин мира, – чувствовал себя в Европе чужим. «Признается он в этом или нет, – пишет Милош, – польский эмигрант в странах Западной Европы чувствует внутреннее неудобство. Нас там не ждали. Приезжаем из краев, без которых, провались они вдруг сквозь землю, мир продолжал бы спокойно идти своим путем». В самой сердцевине Европы он ловил себя на парадоксальном, двойственном самоощущении «туземца и чужестранца разом». Причем по собственному-то чувству – даже по самому убедительному, телесному, на уровне восприятия запахов – он был вполне европеец. Однако его окружение судило явно иначе. «Стоит, – говорит он чуть ниже‚ – <…> оказаться рожденным здесь, в Европе, но на менее истоптанных северных или восточных ее околицах, чтобы тебя сочли новоприбывшим из Полночных Краев, о которых известно только то, что там холодно».

И что же это значит: родные края Милоша (а родился он, один из важнейших польских поэтов ХХ века, в Литве, в тогдашней Ковенской губернии, а это в представлении человека из глубины России – самая что ни на есть Европа, как иначе?) не вписывались в образ «настоящей», «полноценной» Европы? Не были втянуты в орбиту европейского самосознания? Но как в таком случае проходят границы такой Европы, кто их проводит? Кто принимает нас в европейцы? Почему этим «рисующим границы» и «принимающим в клуб» мы должны доверять больше, чем собственному восприятию?

И что, в конце концов, значит быть европейцем в ХХ веке, в частности, его особенной разновидностью – восточноевропейцем? Вопрос в том, из каких элементов такая идентичность складывается (а что, напротив, из себя исторгает), и, конечно, в том, как человек чувствует себя в этой символической шкуре. (Что «Европа» есть набор символов и значений, читатель не сомневается уже с первой страницы книги. Речь не о географии, не об этносе, не о языке, вернее, лишь в той мере о них, в какой они становятся символами, то есть отсылками к чему-то еще, их превосходящему).

На эти вопросы, хотя бы отчасти, способна ответить нам биогеография Милоша, история первых четырех с лишним десятилетий его жизни: от рождения на западной окраине Российской империи в 1911-м до конца пятидесятых, к которым, на глазах и личной памяти одного поколения, европейская карта успела стать совершенно другой. Ко времени когда это читаем мы, карта континента изменилась еще раз, и Литва, при жизни Милоша дважды побывавшая западной кромкой Азии, снова стала восточной околицей Европы. Перед нами история того, как человек делал себя-европейца из того сложного, разнородного, рваного, не без внутренней катастрофичности, материала, который предоставили ему время и место.

Это история освоения Европы (как пространства обитания и как типа идентичности) поляком, родившимся в Литве, выросшим в пограничном, многокультурном и многоязыком Вильно (к автору город поворачивался по преимуществу своим польским лицом, не забывая, однако, показывать и остальные: литовское, еврейское, русское), история прочтения и перепрочтения поэтом плотно написанного, далеко не всегда разборчивого европейского текста. И одновременно – история того, как родные для автора (и часто трудноразличимые друг для друга – так переплелись) Литва и Польша вписывали себя в первой половине ХХ века в контекст европейской истории и европейских смыслов и как они себя в этом контексте чувствовали. А контекст в то время был в первую очередь конфликтным и катастрофическим. Европа сама себя переписывала в эти десятилетия – понятно, что кровью.

Все, что есть в книге, было прожито, а затем и рассказано автором с позиций, всегда немного внешних той среде, в которой ему случалось жить, хотя бы и по собственному выбору. А выбор в истории его европейской идентичности значил решающе много. Чего стоит хотя бы история о том, как в 1940 году автор с двумя попутчиками ушел из только что захваченного Советским Союзом Вильнюса – через несколько границ, с риском для собственной жизни – не куда-нибудь, а в Варшаву, в столицу оккупированной немцами Польши, превратившейся в гитлеровское «генерал-губернаторство» (униженную то есть ничуть не меньше, чем Вильнюс, наскоро сделанный столицей советской Литвы). Ушел, чтобы быть там поляком, работать в польской культуре и отстаивать польскую независимость. Фактически себя как поляка (которым продолжал оставаться и потом, в эмиграции) он выбрал и создал. Притом «польскость» и «европейскость» для него изначально были синонимичны; эта же последняя, в свою очередь, предполагала ориентацию на общезначимый – и надэтничный – центр. «Столицей моей веры, – писал он, – был Рим».

Не говоря уж о том, что и сама книга – плод дистанции, форма ее проживания и изживания. Задумана она была в Швейцарии, писалась во Франции, где жил Милош в то время; вышла в той же Франции на явно чуждом основному окружению автора польском языке, притом, по собственным словам Милоша, вовсе «не адресовалась польскому читателю». Он обращался к европейцам – к европейцам как таковым – с намерением объяснить, почему он на самом деле один из них. На самом-то деле, конечно, это была не столько история личного становления («Я рассказываю о себе, – пояснял Милош, – но это не исповедь»), сколько размышление об обретаемом на индивидуальном пути европейском единстве, его, если угодно, своеобразная декларация. Видимо, для основной массы считавших себя европейцами в середине ХХ века это единство не было самоочевидно. И насколько оно самоочевидно сегодня – тоже еще большой вопрос.

Ему, рожденному на пограничье культур, начинавшему жизнь как человек окраин, Европа уже с самого начала была не столько дана, сколько задана – как конфликт, вызов, как трудно и не без самопреодоления выполнимое задание. Что касается лично Милоша – он это задание, похоже, выполнил. Но вот интересно, что написали бы о своем европействе те, кто в силу более благоприятных и однозначных биографических обстоятельств (рожденный, скажем, чистокровным французом в центре Парижа или коренным швейцарцем у того самого Женевского озера, на берегу которого Милош задумывал свою книгу) был избавлен от необходимости так напряженно его отрефлексировать? Может быть, «европейство» в принципе всерьез замечается (и активно конструируется) лишь тогда, когда становится проблемой и не дается в руки? И более всего его создают как раз те, кого «там не ждали»?

Тогда можно предположить, что Европа – как действительно общий, надэтнический, надъязыковой, надгосударственный проект, как связное, непротиворечивое целое (ценностное, стилистическое… какое еще?) – вообще утопия. Но, с другой стороны, было ли что когда-нибудь плодотворнее утопий?

Чеслав Милош. Родная Европа. – Москва-Вроцлав: Летний сад; Коллегиум Восточной Европы им. Яна Новака Езёранского, 2011. – 288 с.
XS
SM
MD
LG