23 февраля в Швейцарии умер переводчик, оперный певец, литератор Дмитрий Владимирович Набоков. В моих"Поверх барьеров" Д.В.Набоков участвовал в передаче"Мой папа – гений". В эфир эта запись вышла в марте 1998 года. Наш разговор начался с вопроса, на каком языке Дмитрий Владимирович заговорил:
– Говорили мы в семье по-русски, пока мне не исполнилось шесть лет. В шесть лет мы оказались в Нью-Йорке, я вернулся из школы в первый день из американской школы и объявил маме: сегодня я научился говорить по-аглицки. Позже действительно я научился довольно быстро по-аглицки говорить и писать, иногда щеголял дома выражениями, которые слышал в школах. Русский остался основным языком домашним, но были и фиоритуры французского и английского. Но как и мой отец, думал я всегда и думаю образами, представляю себе мысленные картины. А сны мне снятся всегда цветные, как и ему снились.
– Вы спрашивали отца, кто вы - русский, американец, швейцарец?
– Вы знаете, швейцарцем в те годы я не мог быть, поскольку эту чудесную страну стал посещать только в шестидесятых годах, а мои родители в Швейцарии обосновались в 61-м. Но вообще кризиса национальности у меня никогда не было. Микрокосм, идеальность счастливой семьи на своеобразной русской почве, если хотите, заменили нужду к чему-либо принадлежать. Вместе с тем горжусь своим синим американским паспортом. Вспоминаю с радостью синие американские горы, появлявшиеся на горизонте, как миражи. Горжусь гарвардским образованием. Люблю Америку со всеми её недостатками. С радостью провожу часть года у себя под флоридским солнцем.
С Италией я познакомился, когда мне было двадцать пять. Я приехал выступать, кончать музыкальное образование, и с этой страной у меня навсегда осталась душевная связь. Я выступал на оперной сцене и даже на кинематографическом экране. Переводил и продолжаю переводить сочинения моего отца на итальянский. Участвую в автомобильных и моторно-лодочных гонках. Сохранил за собой не только домик на Сардинии, но и самое главное: невесту-сотрудницу, у которой гениальный мозг славистки, созревшей на средиземном солнышке.
– В англоязычном мире вашего отца признали сравнительно поздно. В семье у отца был ореол непризнанного гения?
– Он думал о писании, а не о признании. Ореол гения от этого не меняется.
– Ваш отец сочинял шахматные задачи, придумывал
крестословицы. Вы принимали участие в этом, вы решали эти задачи?
– Отец меня научил играть в шахматы, основам игры. Но сам признавал, что играть серьезно представляет собой огромную трату времени. Вспоминаю, что иногда под его руководством решал задачи, так называемые миниатюры. Вспоминаю с нежностью, как просил папу не поддаваться, когда мальчиком сидел с ним за шахматной доской. А шахматистом я никода не стал. На собственные увлечения времени не хватает.
– У вас был сачок? Вы ловили вместе с отцом бабочек?
– Был, был свой сачок. Ходил с отцом. Даже благодаря отцу вместе появились на некоторых этикетках гарвардской коллекции. Подарил лозаннскому музею то, что казалось маленькой коллекцией, а оказалось четырьмя тысячами экземпляров. Это последняя папина коллекция, оставшаяся после его смерти. Сохранились и папины, впрочем, бывшие дедушкины турнирные шахматы, а также перчатки, в которых отец учил меня боксировать. Но энтомологом я тоже не стал.
– Разные отцы по-разному воспитывают своих детей: кто ремнём, кто нравоучением. Как ваш отец воспитывал вас?
– Без ремня. С нежностью, с юмором. Как бы ни был погружён в сочинение романа, всегда имел для меня время. Каким бы знанием со мной ни делился, выражал мысль, будь то простую или сложную, оригинально и забавно, как и моя мать. Делился со мной счастьем, оптимизмом, юмором, честью и гением. Многие эти качества в нём ценят. Другие не могут ему простить, как не могут примириться с тем, что его гений наконец был признан, и что дожил жизнь в тепле идеального семейного счастья.
Существует, например, особа, которая ходит в биографах Набокова, и даже цитируется московским журналом "Наше наследие". Это так называемая княгиня. О княжеском происхождении этой яростной антисемитки, между прочим, ненавидящей мою мать, кажется, мог бы кое-что сказать еврейский помещик,
сосед семьи по имению, если бы ещё был жив. Эта особа после пятнадцати лет дружбы с Набоковым и с его женой посвятила следующие пятьдесят лет сбору
издалека архива, состоящего исключительно из сплетен и гадостей про моих родителей. Она даже не знает, что я знаком с этим архивом. И даже призналась одному настоящему биографу, что её книжонка написана на самом деле против Веры Набоковой.
– Вы могли войти в рабочий кабинет отца, или этот кабинет был святая святых?
– Запретов таких у нас не было. Но я рано научился тому, что зря мешать не нужно. Со временем отец стал поручать мне переводы русских и иногда проверку своих английских произведений.
– Вкусы отца, литературные, музыкальные, сказались на ваших вкусах?
– Литературные, да. Начиная с "Ани в стране чудес", папиного перевода Льюиса Кэрролла. Это одна из первых книг, если не первая, с которой я познакомился маленьким мальчиком. Потом были Пушкин, Шекспир, Толстой, Гоголь, Флобер, словом, классики. И кончая томиком Мюссе, который папа принёс ко мне в комнату незадолго до смерти.
Музыкальные, менее. Отец говорил, что больше всего ненавидит в жизни опрессию, жестокость, глупость, грязь и бессмысленный музыкальный фон.
Несмотря на это, он приехал на мой дебют, когда я выиграл музыкальный конкурс в Италии и выступал в "Богеме" с Паваротти. Он признавался мне, что любил некоторые произведения, где либреттисты и композиторы выражали уважение к автору, например, "Борис" или "Кармен".
– В каком возрасте вы прочли "Лолиту" и открылось ли для вас что-то новое в отце после прочтения этого романа?
– Я читал папины произведения сразу после их выхода. А в каком смысле "что-то новое"?
– Для вас было неожиданностью то, что отец написал о любви к девочке?
– Ну, знаете, мне уже было сколько? Я кончал Гарвард или уже кончил. Я был знаком с писательской философией отца, если можно так сказать. Его изучение аберраций психических, физических, как в карлике "Картофельного эльфа" - это изучение было преломлением мира, учёный анализ этого мира. Педофилия - это одна из многих аберраций. Если приписать автору то, что он пишет, то тогда каждый автор книги убийца или самоубийца.
– Вы узнаёте себя, свои слова, свои поступки в романах и рассказах отца?
– Вы знаете, рассказ "Lance" был написан отчасти про меня и выражает своеобразные переживания моих родителей, когда они ожидали меня у подножья гор, где я лазил. Это выражает... тоже здесь преломление - жизнь в терминах астронавта, задолго до прихода настоящей эры астронавтов. А в "Лолите" есть маленькие выражения американских тинейджеров, которые я приносил домой в те годы.
– Вас часто спрашивают, не сын ли вы того самого Набокова?
– Да.
– Для вас это бремя или счастье быть сыном Владимира Набокова?
– Бремя, когда, несмотря на агентов и секретарш, приходится тратить время и силы на вздорную рутину, когда пошляки и пираты искажают искусство и личность моих родителей. Радость, когда я перевожу Набокова или другие переводят и издают прилично. Бремя, когда ставят глупенькие вопросы, радость, когда вопросы умные.
– Говорили мы в семье по-русски, пока мне не исполнилось шесть лет. В шесть лет мы оказались в Нью-Йорке, я вернулся из школы в первый день из американской школы и объявил маме: сегодня я научился говорить по-аглицки. Позже действительно я научился довольно быстро по-аглицки говорить и писать, иногда щеголял дома выражениями, которые слышал в школах. Русский остался основным языком домашним, но были и фиоритуры французского и английского. Но как и мой отец, думал я всегда и думаю образами, представляю себе мысленные картины. А сны мне снятся всегда цветные, как и ему снились.
– Вы спрашивали отца, кто вы - русский, американец, швейцарец?
– Вы знаете, швейцарцем в те годы я не мог быть, поскольку эту чудесную страну стал посещать только в шестидесятых годах, а мои родители в Швейцарии обосновались в 61-м. Но вообще кризиса национальности у меня никогда не было. Микрокосм, идеальность счастливой семьи на своеобразной русской почве, если хотите, заменили нужду к чему-либо принадлежать. Вместе с тем горжусь своим синим американским паспортом. Вспоминаю с радостью синие американские горы, появлявшиеся на горизонте, как миражи. Горжусь гарвардским образованием. Люблю Америку со всеми её недостатками. С радостью провожу часть года у себя под флоридским солнцем.
С Италией я познакомился, когда мне было двадцать пять. Я приехал выступать, кончать музыкальное образование, и с этой страной у меня навсегда осталась душевная связь. Я выступал на оперной сцене и даже на кинематографическом экране. Переводил и продолжаю переводить сочинения моего отца на итальянский. Участвую в автомобильных и моторно-лодочных гонках. Сохранил за собой не только домик на Сардинии, но и самое главное: невесту-сотрудницу, у которой гениальный мозг славистки, созревшей на средиземном солнышке.
– В англоязычном мире вашего отца признали сравнительно поздно. В семье у отца был ореол непризнанного гения?
– Он думал о писании, а не о признании. Ореол гения от этого не меняется.
– Ваш отец сочинял шахматные задачи, придумывал
крестословицы. Вы принимали участие в этом, вы решали эти задачи?
– Отец меня научил играть в шахматы, основам игры. Но сам признавал, что играть серьезно представляет собой огромную трату времени. Вспоминаю, что иногда под его руководством решал задачи, так называемые миниатюры. Вспоминаю с нежностью, как просил папу не поддаваться, когда мальчиком сидел с ним за шахматной доской. А шахматистом я никода не стал. На собственные увлечения времени не хватает.
– У вас был сачок? Вы ловили вместе с отцом бабочек?
– Был, был свой сачок. Ходил с отцом. Даже благодаря отцу вместе появились на некоторых этикетках гарвардской коллекции. Подарил лозаннскому музею то, что казалось маленькой коллекцией, а оказалось четырьмя тысячами экземпляров. Это последняя папина коллекция, оставшаяся после его смерти. Сохранились и папины, впрочем, бывшие дедушкины турнирные шахматы, а также перчатки, в которых отец учил меня боксировать. Но энтомологом я тоже не стал.
– Разные отцы по-разному воспитывают своих детей: кто ремнём, кто нравоучением. Как ваш отец воспитывал вас?
– Без ремня. С нежностью, с юмором. Как бы ни был погружён в сочинение романа, всегда имел для меня время. Каким бы знанием со мной ни делился, выражал мысль, будь то простую или сложную, оригинально и забавно, как и моя мать. Делился со мной счастьем, оптимизмом, юмором, честью и гением. Многие эти качества в нём ценят. Другие не могут ему простить, как не могут примириться с тем, что его гений наконец был признан, и что дожил жизнь в тепле идеального семейного счастья.
Существует, например, особа, которая ходит в биографах Набокова, и даже цитируется московским журналом "Наше наследие". Это так называемая княгиня. О княжеском происхождении этой яростной антисемитки, между прочим, ненавидящей мою мать, кажется, мог бы кое-что сказать еврейский помещик,
сосед семьи по имению, если бы ещё был жив. Эта особа после пятнадцати лет дружбы с Набоковым и с его женой посвятила следующие пятьдесят лет сбору
издалека архива, состоящего исключительно из сплетен и гадостей про моих родителей. Она даже не знает, что я знаком с этим архивом. И даже призналась одному настоящему биографу, что её книжонка написана на самом деле против Веры Набоковой.
– Вы могли войти в рабочий кабинет отца, или этот кабинет был святая святых?
– Запретов таких у нас не было. Но я рано научился тому, что зря мешать не нужно. Со временем отец стал поручать мне переводы русских и иногда проверку своих английских произведений.
– Вкусы отца, литературные, музыкальные, сказались на ваших вкусах?
– Литературные, да. Начиная с "Ани в стране чудес", папиного перевода Льюиса Кэрролла. Это одна из первых книг, если не первая, с которой я познакомился маленьким мальчиком. Потом были Пушкин, Шекспир, Толстой, Гоголь, Флобер, словом, классики. И кончая томиком Мюссе, который папа принёс ко мне в комнату незадолго до смерти.
Музыкальные, менее. Отец говорил, что больше всего ненавидит в жизни опрессию, жестокость, глупость, грязь и бессмысленный музыкальный фон.
Несмотря на это, он приехал на мой дебют, когда я выиграл музыкальный конкурс в Италии и выступал в "Богеме" с Паваротти. Он признавался мне, что любил некоторые произведения, где либреттисты и композиторы выражали уважение к автору, например, "Борис" или "Кармен".
– В каком возрасте вы прочли "Лолиту" и открылось ли для вас что-то новое в отце после прочтения этого романа?
– Я читал папины произведения сразу после их выхода. А в каком смысле "что-то новое"?
– Для вас было неожиданностью то, что отец написал о любви к девочке?
– Ну, знаете, мне уже было сколько? Я кончал Гарвард или уже кончил. Я был знаком с писательской философией отца, если можно так сказать. Его изучение аберраций психических, физических, как в карлике "Картофельного эльфа" - это изучение было преломлением мира, учёный анализ этого мира. Педофилия - это одна из многих аберраций. Если приписать автору то, что он пишет, то тогда каждый автор книги убийца или самоубийца.
– Вы узнаёте себя, свои слова, свои поступки в романах и рассказах отца?
– Вы знаете, рассказ "Lance" был написан отчасти про меня и выражает своеобразные переживания моих родителей, когда они ожидали меня у подножья гор, где я лазил. Это выражает... тоже здесь преломление - жизнь в терминах астронавта, задолго до прихода настоящей эры астронавтов. А в "Лолите" есть маленькие выражения американских тинейджеров, которые я приносил домой в те годы.
– Вас часто спрашивают, не сын ли вы того самого Набокова?
– Да.
– Для вас это бремя или счастье быть сыном Владимира Набокова?
– Бремя, когда, несмотря на агентов и секретарш, приходится тратить время и силы на вздорную рутину, когда пошляки и пираты искажают искусство и личность моих родителей. Радость, когда я перевожу Набокова или другие переводят и издают прилично. Бремя, когда ставят глупенькие вопросы, радость, когда вопросы умные.