Александр Григоренко. Мэбэт (История человека тайги): Роман. – М.: ООО «РА Арсис-Дизайн» (ArsisBooks). - 2011. - 232 с.
Вот интересно: а действительно ли только кажется, что история Мэбэта, (сверх)человека из рода Вэла – это о таёжных ненцах и на материале ненецкой мифологии? А на самом деле, то есть, рассказанная красноярским писателем Александром Григоренко жизнь таёжного охотника, "любимца богов"– не что иное, как формула общечеловеческой ситуации, "универсальная модель судьбы современного человека", как сказала о "Мэбэте" критик Галина Юзефович? (И даже – современного ли только, не человека ли вообще? Гордый, самодостаточный, не считающийся с обычаями соплеменников и с чужими чувствами человек мог же случиться в любой исторической ситуации?) Может быть, всё конкретно-историческое как таковое – не более чем материал, – не только здесь, но в принципе, всегда, по определению?
Скорее всего, не только да, но и нет. То есть, не только кажется. "Мэбэт" - именно о Другом. О настоящем, неприрученном, страшном Другом.
То есть: разумеется, роман Григоренко - это введение в общечеловечность и общечеловеческое (в противном случае интерес был бы чисто этнографическим: людям всё-таки свойственно заниматься и волноваться тем, что имеет к ним отношение). Однако, как совсем не странно, вернее всего в эти вещи можно войти именно на на таком пряно-чужом, отстраняющем и остранняющем материале. Через непреодолимо чужое как факт собственного опыта. (Чем хороша литература в отличие от всех прочих искусств? Тем, что другие жизни в ней проживаются изнутри. Совершенно неотличимо от собственного воображения, собственных сновидений, личной внутренней речи. Литература – это инъекция чужого человеку под кожу, в кровь. Никакому кинематографу такое не под силу.)
Подумаем: а что было бы, будь та же самая история рассказана на биографическом материале, ну я не знаю, жителя Пензы или Тулы, при сплошном на каждом шагу узнавании? Узнавание было бы, да, со всеми его выпуклыми радостями. А вот эффекта общечеловечности, "формульности" происходящего – с великой вероятностью не случилось бы. С гораздо большей вероятностью случился бы в очередной раз унылый, ползучий, в лучшем случае - публицистичный реализм, истощивший свои смысловые ресурсы ещё, пожалуй, в позапрошлом столетии. И не потому, что история человека из Пензы – по самому своему существу сплошная банальность, о нет. Просто восприятие так устроено. Своё родство и скучное соседство мы презирать заведомо вольны. Близкое – обезвреживается.
Автор - в лице своего героя-рассказчика (о жизни любимца богов рассказывает, по идее, не он, а проживший большую жизнь и состарившийся внук Мэбэта) рассказывает свою историю, отвлекаясь, насколько возможно, от европейского опыта и европейского видения. От самого автора здесь - только небольшая вступительная заметка, и в ней упомянуты некоторые вещи, важные для понимания рассказанного.
Например, то, что в тайге нет истории. Время есть, память есть, а истории нет. Само рассказывание этой истории – попытка быть другим, прожить хотя бы часть жизни – пока длится рассказ – вне европейского чувства времени и жизни.
"Белый человек старательно и не первое столетие намывает в потоке этих фантасмагорий крупицы полезного вещества, пытаясь выплавить из них некоторое подобие исторического слитка – пусть не высокой, но хотя бы приемлемой пробы. Спасибо за это белому человеку. И всё же, в глубине души он понимает, что в его стараниях есть изрядная доля абсурда".
Не вымывать бы крупицы – а пережить как есть. Во всей полноте, какая возможна. Без узкой морали, без "полезного".
Конечно, это и потребность в эпосе: в эпическом восприятии мира. В связи с "Мэбэтом" критики уже писали, что автор создал для ненцев (или для кого? - народ-то на всём протяжении книги ни разу не называется по его узнаваемому для европейцев имени) "настоящий народный эпос" - подобно тому, как в XIX веке «военный индендант Пумпур на досуге сочинил латышского "Лачплесиса", а медики Лённрот и Крейцвальд — финскую "Калевалу" и эстонский "Калевипоэг" соответственно" (Галина Юзефович). Да, один раз это уже было в истории - в совсем близкой, практически в "нашей" культуре, уже тогда понимавшей себя как усталая и гиперрефлективная. Но то была потребность в своём эпосе, в этнических корнях, и нужды нет, что эти корни во многом конструировались образованными людьми посттрадиционной культуры ( те же "Лачплесис", "Калевала", "Калевипоэг"). Теперь, кажется – другое.
Теперь это, похоже, потребность …нет, не в чужом эпосе. В эпосе вообще. В эпосе как типе видения и проживания мира. А если он "чужой", принадлежит как будто иному, не твоему племени – так даже и лучше: в таком с большей вероятностью найдёшь общее, такое, что относилось бы ко "всем". Тут не почвы ищут – а чего-то допочвенного, пред-почвенного - предшествующего почве с её конкретикой, более коренного, чем она. Архетипов, должно быть.
Отвязаться от европейского культурного и читательского опыта, конечно, так просто не удаётся – если удаётся вообще. Читатель-европеец неминуемо вспомнит и ницшеанского сверхчеловека, и Постороннего Камю (вообще не чувствующего других людей и их условностей просто потому, что он так устроен); в связи с многоуровневым устройством потустороннего мира – многослойный мир Даниила Андреева; история рождения Мэбэта и определения его судьбы приведёт ему на память, пожалуй, "Пролог на небе" из гётевского "Фауста". Всё это, конечно, только способствует общечеловеческому пониманию истории… впрочем, само "общечеловеческое" - тоже европейский конструкт.
Да, Григоренко поднимает ненецкую мифологию (если это именно она, а не авторские конструкции по её – или каким-то другим - мотивам. Ни в отсутствующем предисловии к книге, ни в не менее отсутствующих комментариях к ней мы, повторяю, ничего об этом не прочитаем… да так ли, впрочем, важно? Отчего бы автору и не выдумать этого мира целиком? Выдуманное – тоже Другое и Чужое) до европейского "структурного смысла", как это называла Лидия Гинзбург. Привлекает её – вполне в русле современных тенденций - к выговариванию забот западного человека. Для европейского чувства, то есть, мифология неевропейских народов – реальная или воображаемая – не первое десятилетие очень привлекательна: в ней ищут, похоже, смысловые и эмоциональные ресурсы – источники нового чувства мира и, вполне возможно, нового его понимания. Как знать, может быть, и вправду найдут?
Вот интересно: а действительно ли только кажется, что история Мэбэта, (сверх)человека из рода Вэла – это о таёжных ненцах и на материале ненецкой мифологии? А на самом деле, то есть, рассказанная красноярским писателем Александром Григоренко жизнь таёжного охотника, "любимца богов"– не что иное, как формула общечеловеческой ситуации, "универсальная модель судьбы современного человека", как сказала о "Мэбэте" критик Галина Юзефович? (И даже – современного ли только, не человека ли вообще? Гордый, самодостаточный, не считающийся с обычаями соплеменников и с чужими чувствами человек мог же случиться в любой исторической ситуации?) Может быть, всё конкретно-историческое как таковое – не более чем материал, – не только здесь, но в принципе, всегда, по определению?
Скорее всего, не только да, но и нет. То есть, не только кажется. "Мэбэт" - именно о Другом. О настоящем, неприрученном, страшном Другом.
То есть: разумеется, роман Григоренко - это введение в общечеловечность и общечеловеческое (в противном случае интерес был бы чисто этнографическим: людям всё-таки свойственно заниматься и волноваться тем, что имеет к ним отношение). Однако, как совсем не странно, вернее всего в эти вещи можно войти именно на на таком пряно-чужом, отстраняющем и остранняющем материале. Через непреодолимо чужое как факт собственного опыта. (Чем хороша литература в отличие от всех прочих искусств? Тем, что другие жизни в ней проживаются изнутри. Совершенно неотличимо от собственного воображения, собственных сновидений, личной внутренней речи. Литература – это инъекция чужого человеку под кожу, в кровь. Никакому кинематографу такое не под силу.)
Подумаем: а что было бы, будь та же самая история рассказана на биографическом материале, ну я не знаю, жителя Пензы или Тулы, при сплошном на каждом шагу узнавании? Узнавание было бы, да, со всеми его выпуклыми радостями. А вот эффекта общечеловечности, "формульности" происходящего – с великой вероятностью не случилось бы. С гораздо большей вероятностью случился бы в очередной раз унылый, ползучий, в лучшем случае - публицистичный реализм, истощивший свои смысловые ресурсы ещё, пожалуй, в позапрошлом столетии. И не потому, что история человека из Пензы – по самому своему существу сплошная банальность, о нет. Просто восприятие так устроено. Своё родство и скучное соседство мы презирать заведомо вольны. Близкое – обезвреживается.
Автор - в лице своего героя-рассказчика (о жизни любимца богов рассказывает, по идее, не он, а проживший большую жизнь и состарившийся внук Мэбэта) рассказывает свою историю, отвлекаясь, насколько возможно, от европейского опыта и европейского видения. От самого автора здесь - только небольшая вступительная заметка, и в ней упомянуты некоторые вещи, важные для понимания рассказанного.
Например, то, что в тайге нет истории. Время есть, память есть, а истории нет. Само рассказывание этой истории – попытка быть другим, прожить хотя бы часть жизни – пока длится рассказ – вне европейского чувства времени и жизни.
"Белый человек старательно и не первое столетие намывает в потоке этих фантасмагорий крупицы полезного вещества, пытаясь выплавить из них некоторое подобие исторического слитка – пусть не высокой, но хотя бы приемлемой пробы. Спасибо за это белому человеку. И всё же, в глубине души он понимает, что в его стараниях есть изрядная доля абсурда".
Не вымывать бы крупицы – а пережить как есть. Во всей полноте, какая возможна. Без узкой морали, без "полезного".
Конечно, это и потребность в эпосе: в эпическом восприятии мира. В связи с "Мэбэтом" критики уже писали, что автор создал для ненцев (или для кого? - народ-то на всём протяжении книги ни разу не называется по его узнаваемому для европейцев имени) "настоящий народный эпос" - подобно тому, как в XIX веке «военный индендант Пумпур на досуге сочинил латышского "Лачплесиса", а медики Лённрот и Крейцвальд — финскую "Калевалу" и эстонский "Калевипоэг" соответственно" (Галина Юзефович). Да, один раз это уже было в истории - в совсем близкой, практически в "нашей" культуре, уже тогда понимавшей себя как усталая и гиперрефлективная. Но то была потребность в своём эпосе, в этнических корнях, и нужды нет, что эти корни во многом конструировались образованными людьми посттрадиционной культуры ( те же "Лачплесис", "Калевала", "Калевипоэг"). Теперь, кажется – другое.
Теперь это, похоже, потребность …нет, не в чужом эпосе. В эпосе вообще. В эпосе как типе видения и проживания мира. А если он "чужой", принадлежит как будто иному, не твоему племени – так даже и лучше: в таком с большей вероятностью найдёшь общее, такое, что относилось бы ко "всем". Тут не почвы ищут – а чего-то допочвенного, пред-почвенного - предшествующего почве с её конкретикой, более коренного, чем она. Архетипов, должно быть.
Отвязаться от европейского культурного и читательского опыта, конечно, так просто не удаётся – если удаётся вообще. Читатель-европеец неминуемо вспомнит и ницшеанского сверхчеловека, и Постороннего Камю (вообще не чувствующего других людей и их условностей просто потому, что он так устроен); в связи с многоуровневым устройством потустороннего мира – многослойный мир Даниила Андреева; история рождения Мэбэта и определения его судьбы приведёт ему на память, пожалуй, "Пролог на небе" из гётевского "Фауста". Всё это, конечно, только способствует общечеловеческому пониманию истории… впрочем, само "общечеловеческое" - тоже европейский конструкт.
Да, Григоренко поднимает ненецкую мифологию (если это именно она, а не авторские конструкции по её – или каким-то другим - мотивам. Ни в отсутствующем предисловии к книге, ни в не менее отсутствующих комментариях к ней мы, повторяю, ничего об этом не прочитаем… да так ли, впрочем, важно? Отчего бы автору и не выдумать этого мира целиком? Выдуманное – тоже Другое и Чужое) до европейского "структурного смысла", как это называла Лидия Гинзбург. Привлекает её – вполне в русле современных тенденций - к выговариванию забот западного человека. Для европейского чувства, то есть, мифология неевропейских народов – реальная или воображаемая – не первое десятилетие очень привлекательна: в ней ищут, похоже, смысловые и эмоциональные ресурсы – источники нового чувства мира и, вполне возможно, нового его понимания. Как знать, может быть, и вправду найдут?