Александр Генис: В те страшные – и героические - августовские дни многие мои друзья были на баррикадах у Белого Дома. Прошло 20 лет и сегодня они не слишком любят об этом вспоминать. ''Это как первая любовь, - объясняют мне, - неловко за свою наивность, тем более, что ничего из этого не вышло – брака страны со свободой не получилось''.
Если это и верно, то только отчасти: люди изменились больше страны, и сегодняшние не узнали бы себя во вчерашних. Другое дело, что со стороны это заметнее. Руководствуюсь этим соображением, ''Американский час'' предлагает необычный и спорный материал нашего постоянного автора, ветерана ''Свободы'' (и свободы) – Бориса Парамонова. В отличие от традиционного жанра беседы на этот раз я просто отдам микрофон Борису Михайловичу, надеясь, что диалог начнется потом, когда мы услышим ваши, дорогие слушатели, ответы, реплики и вопросы.
Итак, травелог Бориса Парамонова: Россия через 20 лет после путча.
Борис Парамонов: В России я был шесть недель – с 24 мая по 4 июля – самое время, чтобы обнаруживать предметы восхищения. Зимой, говорят, туристические восторги сильно охладевают, да и не походишь по обеим столицам, когда с любой крыши сваливаются смертоносные сталактиты. Лето - другое дело, летом всякому клошару хорошо, всякому бомжу место. Я бомжом отнюдь не был, и в Питере стоял, например, на Екатерининском канале, как раз против знаменитого Львиного мостика. От Львиного мостика – сто метров до Казанского собора, теперь украшенного снаружи большой иконой Казанской Божьей матери. На площади шум и суматоха туристического бизнеса, десятки мегафонов предлагают десятки экскурсий по городу и окрестностям. На мегафонах написано слово ''орало''. Хотя это слово значит всего-навсего плуг, но мне понравился юмор предпринимателей, придавший неформальный оттенок своему бизнесу.
Я спросил одну такую тётку с оралом, сколько стоит поездка, скажем, в Пушкин. Посмотрев на меня, она сказала: столько-то, потом добавила: ''Пенсионерам скидка''. Я спросил: ''А похож я на пенсионера?'' Она сказала: ''Да''. ''Верно, - согласился я, - мне 74 года''. ''Выглядите намного моложе'', сказала тетка, а потом еще раз меня осмотрела и сказала: ''Для иностранцев другие тарифы''. ''А разве я похож на иностранца?'' – поинтересовался я. ''Очень'',- ответила тетка. Вот и разъезжай по исторической родине, разговаривая на чистейшем русском языке.
Эта непритязательная виньетка долженствует оттенить совсем иной сюжет. Не знаю, так ли я похож на иностранца, но на мой присмотревшийся за полтора месяца глаз нынешние русские визуально ничем не отличимы от каких бы то ни было иностранцев. Толпа нынче одна – что в Нью-Йорке, что в Москве, что в Лондоне. Мир стал плоским,- прав Томас Фридман. Этому способствует прежде всего немыслимая простота современной принятой в городах одежды. Одежда утратила качество, то есть на философском языке, определенность, у нее нет отличительных черт, присущих, скажем, богатому лондонцу, или питерскому плебею, или шикарной парижанке. Туалеты выставляются по особым случаям, по улицам ходят в чем попало. Это только новые русские за границей демонстрируют среди бела дня бриллианты и меха. Сейчас говорят, что современная женщина одета так, будто она идет не по улице, а по своей квартире из спальни в уборную. Я-то старый сноб, и всю свою жизнь связывал с Западом понятие о красоте, почему меня немыслимо раздражают всякие нынешние аксессуары, вроде этих пресловутых шлепанцев флип-флоп (в России их называют вьетнамки). И вот когда я то же самое увидел в России – это стало чем-то вроде момента истины. Раз все так, значит так и надо. Человечество сравнялось в чем-то существенном, то есть больше общего стало, больше оснований для, простите излишнюю торжественность, человеческой солидарности. В сущности, доведенная до конца эта тенденция дает идею бани: где как не в бане люди неразличимо похожи? И где как не в бане их связывает самая что ни на есть глубинная солидарность? Ну хорошо, баня институция не западная, другое слово вспомним, равноценное: пляж. Братство народов, одним словом. Тут что-то человечеством инстинктивно найдено. И нынешний говорливый поп Чаплин, ратующий за православный дресс-код, - темный реакционер, ему место рядом с какими-нибудь талибами. И недаром так остро во Франции этот вопрос стоит, тут действует здоровый демократический инстинкт. Всякая попытка выделиться априорно несет в себе потенцию враждебности, желание конфронтации.
Я знаю, что это старый философский вопрос: о иерархичности бытия, о сложной структурированности мира, об исчезновении в современной демократии качеств, то есть определенностей. То есть лиц необщего выражения. Демократия уплощает мир. Упрощает и уплощает. В том числе красоту сводит на нет, я бы сказал – дезавуирует. Но вот и позитив рядом с этими негативами: красоты меньше, а мира и спокойствия больше. Я настаиваю: толпа в Москве и Петербурге – не враждебная толпа, от нее не исходит флюидов злобы. И это колоссально много, и это необычайно ново. Советская толпа была злой толпой – потому что ущемленной в своем подсознании. А сейчас уже не подсознание, а ясное сознание: люди побывали во многих местах и увидели свою субстанциальную идентичность. Прорыв советской ментальной блокады – колоссальное достижение.
Это непосредственные, чисто зрительные впечатления, на уровне уличного быта. А вот посложнее сюжет, так сказать культурный. Естественно, смотрел я в России телевидение. Пошлость, конечно, ожидаемая, но это опять же всеобщее определение современного масскульта. В Америке та же ерунда кажется лучше, потому что на английском языке, а чужой язык, как бы хорошо его ни понимал, всегда дает ощущение некоей эстетической приподнятости. Но и тут доброе слово сказать хочется о масскульте в нынешнем русском исполнении. Все, конечно, помнят знаменитое высказывание одной советской гражданки: ''В СССР секса нет''. Мне и другое вспомнилось: в перестроечном уже фильме ''Забытая мелодия для флейты'' партийный функционер, побывав на выставке художников-авангардистов, сказал: ''Это хуже секса''. Так вот, сейчас в России говорят о сексе много, охотно и исключительно в позитивном плане. Люди обрели секс и оказалось, что так и надо.
Видел я несколько документальных фильмов о звездах советского еще искусства. Об Эдите Пьехе говорили именно с такой эмфазой: красивая талантливая женщина, а как с мужьями не везло, и главное, все они плохо кончили. Зато про Эдуарда Хиля рассказали, что он был однолюб и всячески в семейной жизни счастлив. Было и об эмигрантах - Гончаровой и Ларионове; тоже всех любовников и любовниц перечислили. Вы можете отнестись к тому, что я скажу, как вам угодно, но я настаиваю на положительном впечатлении от таких, как сказали бы раньше, мещанских пересудов. Это прежде всего человечно. Не шибко культурно, но человечно. А человек вообще не шибко культурен, и с этим его и надо брать. Со всеми почесываниями, как говорил Достоевский. Опять же общее впечатление раскованности, естественности, и ей-богу, это не пошло. Людям, привыкшим говорить простыми словами о простых вещах, не очень впаришь какой-нибудь воодушевляющий миф.
Но это всё, так сказать, эпифеномены. Главный сюжет другой, о другом. Не знаю, как в других городах, но Москва и Петербург производят определенное впечатление преуспеяния и богатства. И это впечатление не перебить никакими разговорами, даже и цифрами, о всеобщей коррупции, начальственном беспределе и ожидаемом неминуемом крахе (ведь каждый день что-то валится или тонет). И всем известные слова о потемкинских деревнях и империи фасадов уже не воспринимаются. Фасады, слов нет, на месте, но и за фасадами не пустые, а битком набитые полки. Да, воруют, но при этом никогда раньше русские не жили лучше, - за всю советскую историю, когда не воровали, но 95 процентов ВВП пускали на производство танков и прочего ненужного железа. Поэтому ждать падения нынешнего режима – это всё равно что Безенчуку приехать в Москву с запасом гробов.
Повторяю и настаиваю: в России с 17-го года не было лучше, а я знаю, что говорю. Я жил в России сорок лет, и всяких - и войну видел, и послевоенный террор, и оттепель, и застой. Россия десятки раз была в ситуациях хуже нынешней – и выкручивалась, удерживалась бездны на краю. Так почему бы сейчас ей не удержаться? Распил бабла идет, но и простому человеку крошки выпадают. Всё-таки нефтяная труба - не чугунные гири Корейко.
Самое сильное впечатление – именно бытовое, уличное. По старой памяти зная, что центром элегантной Москвы еще до революции был Кузнецкий мост, поехал туда, благо метро такое есть. Улица по-прежнему богатая, витрины шикарные – Картье, Фаберже, всякий антиквариат, но сама улица элегантность потеряла, заставленная тысячами иномарок. Не идешь, а пробираешься, тем более, что улица идет в гору и по-московски петляет. И как известно любому русскому, улица Кузнецкий мост выводит прямиком на Лубянскую площадь, к старому еще, 30-х годов зданию ГПУ. Впрочем, и новое не за горами, а там же, за углом. Ну и пошел я по улице Малая Лубянка и через сто метров вышел к Сретенскому монастырю, ныне, как и прежде, действующему. А в монастыре у скромной стеночки груда камней – тут и расстреливали мучеников за веру. И всё это, не побоюсь этого слова, мирно сосуществует. И вот тогда я понял, к какому вечному образу тяготеет Москва, Московское православное государство: вот к этому синтезу зверств и покаяния. Это и есть формула руссейшего царя Ивана Грозного: неотделимость казни от слезных пеней. В Москве, на Руси одно не сменяет другого, прогресс – варварство, а все вместе живут в каком-то даже, страшно сказать, уюте. Формула социального мира для России: на сто убиенных – один монастырь. И даже не социальный мир здесь, а какая-то русская онтологическая гармония. Если убил – не говори о лучшем будущем и не проклинай мертвецов, а воздвигни часовню и помолись.
Но вот и новейшая деталька: в самом начале Малой Лубянки – ресторан, стилизованный под контору, причем американских тридцатых годов, с письменными столами вместо обеденных и даже с пресс-папье – промокать чернила на счетах. (Вообще кулинарно-ресторанная выдумка в Москве заставляет думать о том, что именно в эту область деловой активности переместилась художественная выдумка народа.) А дальше иду – и выхожу на Сретенский бульвар, а там мемориал Н.К.Крупской, как ни в чем ни бывало, а дальше уютнейший московский Рождественский бульвар, и на одном из особнячков – мемориальный барельеф – Демьяну, видите ли, Бедному. И в тех же ста метрах от безбожника Демьяна – опять монастырь, на этот раз женский Рождественский. Вот такая мешанка, сборная солянка – и есть Москва, и есть Россия. И это, что ни говорите, составляет непреходящее обаяние этого города.
Москва заставляет понимать Россию. Питер этого понимания не дает, он весь антитезис. Поэтому я по Питеру не особенно и ходил – я там всё знаю. А Москву увидел сейчас по-новому, и вот что совсем удивительно: разговоры о том, что большевики уничтожили старую Москву, – миф. Конечно, профиль город изменился, скайлайн, ни с каких Воробьёвых гор больше не увидишь знаменитые сорок сороков. Но Москва жива, она сохранилась очень ощутимо – и все эти Патриаршие пруды с их Бронными, и Лаврушинский с Ордынками и Третьяковкой, и Никитские Большая и Малая, и этот чудный Мерзляковский переулок, которым мы спускались к старому Арбату. (В скобках скажу – Старый Арбат не получился, он пошл, это типичный китч.) Есть много лучшие места в старой Москве.
Еще о том же сюжете сочетания культуры и кулинарии. Посетил я дом музей Льва Толстого в Хамовниках. Очень скромный дом, в соответствии с упрощенческими стремлениями стареющего гения. Очень умилила супружеская спальня с двумя какими-то девическими кроватками, рядом поставленными. Тут и писалась ''Крейцерова соната''. Одна деталь выбивалась из стиля: бюст Аполлона на площадке второго этажа.
Но вот вышли мы из дома-музея и натолкнулись на те же рестораны. Причем сделанные в стиле джентрификации: старые фабричные кирпичные здания приспособлены к новой, лучшей жизни. В одном таком здании сразу два ресторана: Жан-Жак Руссо (в пандан Толстому) и Джон Донн (это, должно быть, кто-то Бродского вспомнил). А совсем рядом в том же ряду с домом Толстого – еще один фабричный кирпич. И я тут вспомнил: это же Хамовнический пивоваренный завод, которым управлял отец Ильи Эренбурга, водивший знаменитого соседа по цехам и угощавшего изделием. Толстой пил и похваливал: вкусно, а потом говорил, что пиво должно вытеснить водку. Эренбург-сын, уже с младых ногтей бывший скептиком и нигилистом, разочаровался: я-то думал, что Толстой хочет сменить зло на добро, а он думает заменить водку пивом.
Знаю всё, что можно сказать против этой едва ли не идиллической картины. Знаю, что академикам платят 30 тысяч рублей, тогда как надо минимум триста тысяч. Знаю, что разрушена тяжелая промышленность, особенно машиностроение. Удивлен, как может аспирант жить на стипендию в две с половиной тысячи. Знаю о коррупции, беспределе и Ходорковском. И зная всё это, иду по Москве и наблюдаю не трупы, падающие с крыш, а зеркальные витрины шикарных ресторанов на каждом шагу. Заходи и пей что хочешь: хоть Русский Стандарт, хоть Путинку.
Все эти противоречивые – вопиюще противоречивые картины можно до известной степени гармонизировать, если взять правильный масштаб для оценки. Один умный парнишка, из молодых коммерсантов, сказал, что происходящее в России надо сравнивать не с тем, что имеет место на передовом Западе, а искать другие ориентиры, например Турцию. Запад – идеал, как всегда отдаленный, а куда умнее по одежке протягивать ножки. А ножки сейчас что надо – напедикюренные. Как хотите, а это к добру. Запад же со временем приложится. Не будем терять надежды.