Так бывает: начинаешь готовить себя к трагическому и безысходному, но когда это случается, оказываешься к произошедшему совершенно не готов. Так и с вестью о кончине Елены Георгиевны Боннэр. (Никак не могу привыкнуть называть ее полным именем и всегда, думаю, буду называть, как многие годы нашего знакомства и дружбы, – Люся.)
Разбудил своим побрякиванием айфон. Мэйлы по-английски и по-русски от наших общих друзей: "Елена Георгиевна умерла", "Люся, Царствие Небесное!.." Позвонила приятельница из Парижа, плачет, не может сказать ни слова. Разобрал только: "Мне так плохо… Они все уходят. Все самые близкие… (Она не плакала так даже когда умерла ее мама.) Потом еще и еще…
Конечно, все последние месяцы, когда Люся мучилась в госпиталях (еще одна из многочисленных операций на сердце) мы понимали – исход близок. Осенью прошлого года она позвонила и позвала: "Прилетай, пора прощаться…" Но когда я прилетел, и мы на неделю поместились в уютном дачном домике на Кейп-Коде, где днями просиживали на веранде, прощание будто отступило на второй план. Целыми днями мы вспоминали что-то из общего прошлого (получалось в основном смешно), любимые стихи – Люся помнила страшно много: Пушкина и Багрицкого, Пастернака и Цветаеву… Усмехнулась, когда я вспомнил из "Колыбельной Трескового мыса":
Духота. Человек на веранде с обмотанным полотенцем
горлом. Ночной мотылек всем незавидным тельцем,
ударяясь в железную сетку, отскакивает, точно пуля,
посланная природой из невидимого куста
в самое себя, чтоб выбить одно из ста
в середине июля.
Сказала "Это про нас, про меня..." Иногда, когда у нее были силы, мы вывозили ее к океану, ужинали в деревенском ресторанчике. Однажды, поджидая там, пока Таня подгонит машину, она сказала мне, оглядывая сельско-дачную идиллию: "Когда я умру, все это будет продолжаться… Это успокаивает". Но вообще-то она страстно не хотела умирать! Мы возвращались на веранду и продолжали спорить о сегодняшних и завтрашних делах и проблемах, о Сахаровском фонде, о наших друзьях-правозащитниках… На мое: "То-то и то-то тебе нужно решить безотлагательно…" она отмахивалась – у нее свои приоритеты, и казалось, что впереди еще вечность… Так многое и осталось…
Чтобы преодолеть несогласие, она вновь и вновь обращалась то к рассказам о ее родителях и детстве, то к смешным эпизодам общего прошлого. А я припоминал заново нас веселившее: как в тот короткий период, когда я, оказавшись бездомным, вселился в приобретенную Андреем Дмитриевичем для Люсиных детей кооперативную квартиру, обходил соседей с какой-то казенной бумагой, чтобы они расписались, что согласны на продажу (?) этой собственности. Это был период очередной травли Сахарова в советской печати. Многие смотрели на меня в ужасе и расписывались молча. Но один произнес фразу, весьма Сахарова и Люсю тогда рассмешившую, – "Позвольте в Вашем лице пожать руку…" И как они с АД навещали меня в Боткинской больнице, когда я попал под машину. (Люсе и еще нескольким друзьям я вообще обязан жизнью. С ее помощью удалось отыскать в ФРГ раздавившую меня тетку – большого, как сказал мне следователь, "друга нашей страны и лично нашего министра Николая Анисимовича Щелокова", продававшую советскому МВД полицейские "Мерседесы", и добиться присылки остро необходимых и отсутствовавших тогда в СССР медикаментов). И еще, как уже после возвращения из горьковской ссылки, я позвонил им (уже из Мюнхена) на Чкалова и услышал от нее: "Слушай, вы тут в наше отсутствие забили своим самиздатом и хрониками всё под нашей тахтой. Куда это девать? Андрюше там крайне неудобно лежать…" (При этом было слышно, как АД посмеиваясь деликатно отнекивался и говорил, что терпимо…)
…Мы дружили половину моей жизни. И я не представляю, как бы она (моя жизнь) сложилась без этого. Уезжая с Кейп-Кода, я сказал ей об этом. И Люся неожиданно ответила цитатой из упомянутых мной стихов Бродского, которые она еще несколько дней до этого, казалось, не могла припомнить:
Одиночество учит сути вещей, ибо суть их тоже одиночество.
О ее общественной роли сказано и написано уже много всего. Теперь будет еще больше. В свое время КГБ и ЦК (сужу по доступным ныне документам) искусственно ее (эту роль да и саму Люсю) демонизировало. Отголоски этого сохраняются в массовом сознании и ныне. Да и в восприятии нынешних, инфильтрированных чекистским мировосприятием властей, для которых она была основной помехой "адаптировать под себя" образ Сахарова, тоже. Но для всех, кто ее знал, она, при всех спорах и несогласиях с ней, навсегда останется голосом совести страны, в которой она завещала себя похоронить.
Земля тебе пухом, Люся!
Мы не забудем тебя…
Разбудил своим побрякиванием айфон. Мэйлы по-английски и по-русски от наших общих друзей: "Елена Георгиевна умерла", "Люся, Царствие Небесное!.." Позвонила приятельница из Парижа, плачет, не может сказать ни слова. Разобрал только: "Мне так плохо… Они все уходят. Все самые близкие… (Она не плакала так даже когда умерла ее мама.) Потом еще и еще…
Конечно, все последние месяцы, когда Люся мучилась в госпиталях (еще одна из многочисленных операций на сердце) мы понимали – исход близок. Осенью прошлого года она позвонила и позвала: "Прилетай, пора прощаться…" Но когда я прилетел, и мы на неделю поместились в уютном дачном домике на Кейп-Коде, где днями просиживали на веранде, прощание будто отступило на второй план. Целыми днями мы вспоминали что-то из общего прошлого (получалось в основном смешно), любимые стихи – Люся помнила страшно много: Пушкина и Багрицкого, Пастернака и Цветаеву… Усмехнулась, когда я вспомнил из "Колыбельной Трескового мыса":
Духота. Человек на веранде с обмотанным полотенцем
горлом. Ночной мотылек всем незавидным тельцем,
ударяясь в железную сетку, отскакивает, точно пуля,
посланная природой из невидимого куста
в самое себя, чтоб выбить одно из ста
в середине июля.
Сказала "Это про нас, про меня..." Иногда, когда у нее были силы, мы вывозили ее к океану, ужинали в деревенском ресторанчике. Однажды, поджидая там, пока Таня подгонит машину, она сказала мне, оглядывая сельско-дачную идиллию: "Когда я умру, все это будет продолжаться… Это успокаивает". Но вообще-то она страстно не хотела умирать! Мы возвращались на веранду и продолжали спорить о сегодняшних и завтрашних делах и проблемах, о Сахаровском фонде, о наших друзьях-правозащитниках… На мое: "То-то и то-то тебе нужно решить безотлагательно…" она отмахивалась – у нее свои приоритеты, и казалось, что впереди еще вечность… Так многое и осталось…
Чтобы преодолеть несогласие, она вновь и вновь обращалась то к рассказам о ее родителях и детстве, то к смешным эпизодам общего прошлого. А я припоминал заново нас веселившее: как в тот короткий период, когда я, оказавшись бездомным, вселился в приобретенную Андреем Дмитриевичем для Люсиных детей кооперативную квартиру, обходил соседей с какой-то казенной бумагой, чтобы они расписались, что согласны на продажу (?) этой собственности. Это был период очередной травли Сахарова в советской печати. Многие смотрели на меня в ужасе и расписывались молча. Но один произнес фразу, весьма Сахарова и Люсю тогда рассмешившую, – "Позвольте в Вашем лице пожать руку…" И как они с АД навещали меня в Боткинской больнице, когда я попал под машину. (Люсе и еще нескольким друзьям я вообще обязан жизнью. С ее помощью удалось отыскать в ФРГ раздавившую меня тетку – большого, как сказал мне следователь, "друга нашей страны и лично нашего министра Николая Анисимовича Щелокова", продававшую советскому МВД полицейские "Мерседесы", и добиться присылки остро необходимых и отсутствовавших тогда в СССР медикаментов). И еще, как уже после возвращения из горьковской ссылки, я позвонил им (уже из Мюнхена) на Чкалова и услышал от нее: "Слушай, вы тут в наше отсутствие забили своим самиздатом и хрониками всё под нашей тахтой. Куда это девать? Андрюше там крайне неудобно лежать…" (При этом было слышно, как АД посмеиваясь деликатно отнекивался и говорил, что терпимо…)
…Мы дружили половину моей жизни. И я не представляю, как бы она (моя жизнь) сложилась без этого. Уезжая с Кейп-Кода, я сказал ей об этом. И Люся неожиданно ответила цитатой из упомянутых мной стихов Бродского, которые она еще несколько дней до этого, казалось, не могла припомнить:
Одиночество учит сути вещей, ибо суть их тоже одиночество.
О ее общественной роли сказано и написано уже много всего. Теперь будет еще больше. В свое время КГБ и ЦК (сужу по доступным ныне документам) искусственно ее (эту роль да и саму Люсю) демонизировало. Отголоски этого сохраняются в массовом сознании и ныне. Да и в восприятии нынешних, инфильтрированных чекистским мировосприятием властей, для которых она была основной помехой "адаптировать под себя" образ Сахарова, тоже. Но для всех, кто ее знал, она, при всех спорах и несогласиях с ней, навсегда останется голосом совести страны, в которой она завещала себя похоронить.
Земля тебе пухом, Люся!
Мы не забудем тебя…