В России придуман и осуществлен забавный литературный проект, результат которого - небольшая книжка, удачно названная "Талан": достаточно архаичное слово, означающее удачу, везение, достаток, прибыль. (Зато имя самого издательства - "Подкова" - представляет некую насмешку над проектом: подкова на счастье - образ незаработанного, валяющегося на дороге, дарового.) О характере проекта лучше всего сказать словами его инициаторов:
Россия очень хочет разбогатеть, но терпеть не может разбогатевших. О них, словно о вечно живых, не говорят ничего кроме плохого. И всех мажут одной краской: они-де наглые, вороватые и бесчеловечные.
Может, оно и так. Но гражданского общества не бывает без рынка. А рынка не бывает без бизнесменов - крупных, средних и мелких. А никаких бизнесменов не бывает без доверия к ним общества. Возникает порочный круг, из которого надо выбираться хотя бы с помощью литературы. Так возникла идея конкурса рассказов о деньгах.
В последних словах идея конкурса несколько сужена. В рассказах, включенных в сборник, речь идет - вернее, должна была идти - не только о деньгах. Задание было - дать человечный образ нового русского. Так сказать, морально способствовать дальнейшему развитию капитализма в России, прерванному известными событиями 1917 года. Удалась ли эта задача или нет - дело десятое. Но вот что хочется сказать, какое сомнение чуть ли не априорно выразить: возможно ли из указанного порочного круга вырваться с помощью литературы, которая как раз в России и была одной из причин этого самого круга?
Главное, что именно об этом пишет в предисловии к сборнику Татьяна Толстая. Пишет, как всегда, блестяще - так, что после нее и самого сборника читать не хочется (за исключением разве что рассказа, написанного ею самой под псевдонимом, - но кто ж из умеющих читать ее не узнает?).
Толстая начинает свое предисловие с цитат, цитирует Розанова и тексты из Писания. Это взрывчатое сочетание, и запали Толстая бикфордов шнур, так от этого проекта пыли бы не осталось - и не только от данного сборника, а от самой идеи капитализма в России. Не будем и мы раньше времени баловаться с огнем - послушаем для начала выбранные Толстой мысли Розанова:
"Русский человек задарма и рвотного выпьет" И еще: ""В России вся собственность выросла из "выпросил", или "подарил", или кого-нибудь "обобрал". Труда собственности очень мало. И от этого она не крепка и не уважается".
И еще: "Вечно мечтает, и всегда одна мысль: - как бы уклониться от работы (русские) ".
А вот что пишет сама Толстая с отнесениями к авторитетам:
Повержен будет Вавилон, говорит Апокалипсис. А апостол Павел обещает "имущество лучшее и непреходящее". И не потому ли русский человек пьет рвотное, а русская литература, должным образом ужасаясь качеству и количеству выпитого, отказывается всерьез говорить о земном устройстве человеской жизни, о быте, о пользе, о выгоде, о прибылях, о покупках, о радостях приобретательства и строительства, о муке, овцах и виссоне?
Эту мысль можно очень интересно эксплицировать, но Толстая этого не делает, и, много говоря о литературе, вопрос о христианстве не затрагивает. А она могла бы кое-что еще вспомнить из того же Розанова: например, слова о том, что Россия провалилась в яму, вырытую человечеству христианством.
Толстая рассказывает, как в нежном возрасте, соблазнившись завлекательным названием, она открыла роман Золя "Дамское счастье" - и оторваться не могла, хотя там шла речь отнюдь не об адюльтерах, а о создании молодым предприимчивым дельцом универсального магазина дамского платья. Полюбовавшись капитализмом в изображении Золя, Толстая возвращается к отечественной действительности - то ли тогдашней, то ли теперешней, а скорее всего вечной:
Оторвешься от книги, глянешь в окно, а там социализм, свободный труд свободно собравшихся, мокнет тара под дождем, и трое мечтателей пьют рвотное.
Это так хорошо написано, и картина настолько родная предстает, что, ей-богу, никакого капитализма не захочется - а так бы и не вылезал из этой мокрой тары, пока хватает на рвотное.
Розанову действительно случалось писать о русских нелицеприятно, но ведь и сам он любил такие картины. Ему и то и это нравилось: и фраки, и балалайки (см. его статью об оркестре народных инструментов Андреева). Западника из него ни в коем случае не надо делать. Но Розанов очень хорошо понимал и неоднократно остро высказывал, что русская жизнь в действительности была отнюдь не такой, какой ее рисовала русская народолюбивая и морально озабоченная литература. Как раз эту литературу он и обвинял, среди прочих высоких построений, в споспешествовании русскому краху.
В одной из поздних статей он ведет воображаемый разговор с министром народного просвещения о том, как занять студентов:
Послушайте, командируйте из них 50 человек . и я их отправлю в Людиново, на Мальцевские заводы (на границе Калужской и Орловской губернии) - составить "Описание и историю стеклянного производства генерал-адъютанта Мальцева", - с портретом основателя этого производства, генерала николаевских времен Мальцева, и с непременным сборником всех местных анекдотов и рассказов о нем, так как они все в высшей степени любопытны и похожи на сказку, былину и едва умещаются в историю. Это ведь местный Петр Великий, который даже во многом был удачнее того большого Петра Великого. Другие 50 студентов будут у меня на Урале изучать чугуноплавильное и железоделательное производство на Урале, - Демидова.
Еще третьи пятьдесят - Строганова.
Еще пятьдесят - ткацкую мануфактуру Морозова.
И так далее. Деловая жизнь в России, явление русского человека-хозяина было или замолчано, или оболгано русской литературой, не раз говорил Розанов.
Обсуждаемый сборник хочет как бы вернуть этот долг русской литературы. Намерение благородное, но исполнение так себе, да и не нужно было ждать от этого дела немедленных результатов. Важна, так сказать, установка. Рассказцы же мало чем отличаются по жанру и стилю от бесчисленных анекдотов о новых русских. "Новье", как их сейчас называют.
В этом смысле сборник "Талан", надо признать, не оправдал ожиданий - если они у кого-то и были. У авторов, в нем участвовавших, не хватило не столько умения, сколько желания пропеть соответствующую оду. Да и то сказать: на что может вдохновить, допустим, Березовский?
Посмотрим на тему шире, в историческом развороте: а как было в период всяческого процветания - и капитализма русского, и великой русской литературы?
И тогда оказывается, что были в России люди хозяйственные даже среди писателей, даже среди поэтов. Про Фета, например, говорили, что он не обойдет своего дома, не найдя хоть на рубль прибыли.
Но дело не в хозяйственности как личном качестве. Главное - в характере русской музы. А она была не чужда соответствующим мотивам.
Татьяна Толстая говорит, что обнаружить такой сюжет можно разве что в "Федорином горе" Корнея Чуковского. Между тем как раз сам Чуковский проникновенно исследовал эту тему - у Некрасова, признанного певца горя народного. У Чуковского есть об этом работа под названием "Тарбагатай".
Это слово - название сибирского села - появляется у Некрасова в поэме "Дедушка", в которой некий благостный декабрист, возвратившийся из ссылки, обучает народолюбию малолетнего внука Сашу. Рефрен поэмы: "Вырастешь, Саша, узнаешь.". Один из рассказов дедушки - об этом селе Тарбагатай:
Мельницу выстроят скоро,- Уж занялись мужики Зверем из темного бора, Рыбой из вольной реки. . Дома одни лишь ребята Да здоровенные псы, - Гуси кричат, поросята Тычут в корыта носы... Все принялось раздобрело! Сколько там, Саша, свиней! Перед селением бело На полверсты от гусей.
И так далее. Николай Гумилев, пишет Чуковский, говорил, что строчка "Сколько там, Саша, свиней!" - лучшая у Некрасова; если и не лучшая, то наиболее характерная, отчасти соглашается Чуковский. Сам он пишет:
Стихи замечательные, единственные в русской поэзии. Упоение материальным довольством, богатой хозяйственностью выразилось в них, как нигде (кроме, пожалуй, стихов Державина). Когда русская критика научится разбираться в произведениях искусства, она должна будет признать, что эти тарбагатайские строки ценнее, поэтичнее многих прославденных стихотворений. Их мог написать лишь силач. В них есть фламандскоре, рубенсовское. (.)
Вообще он весь в вещах, в земном и временном, и никогда не написал бы о себе, что "в беспредельное влекома, душа незримый чует мир", потому что он только в предельном и зримом. Кроме Крылова и Грибоедова, не было в России поэта, который был так непричастен к метафизическим умозрениям, у которого была бы такая приземистая философия, над которым было бы такое низкое небо. (.)
Его излюбленные крестьяне Хребтовы - Никита и Антон - следовали той же программе и за это были особенно милы ему.. Это сердечное расположение к крестьянам-купцам сказалось и в стихотворениях Некрасова. По-родственному ласково и весело, самыми счастливыми стихами воспевает он торгашей-коробейников, торгаша дядюшку Якова, торгашей, наполняющих сельскую ярмарку.. Он любит перечислять их товары, воспроизводить их торгашеские - бойкие и лукавые - речи.
У Чуковского Некрасов выступает явлением в русской литературе уникальным - пример большого поэта, обладавшего вполне буржуазным мировоззрением. Тут в очередной раз можно задать привычный вопрос о Некрасове: был ли он искренен в своем народолюбии? - и повести нескончаемый разговор о сложной его личности, как это искусно делал сам Чуковский. Разговор этот в принципе бесполезен - и не только потому, что искусство не может быть неискренним, оно тогда просто не получается. Главное в другом: были времена, были культурные ситуации, когда левое мировоззрение, которому отдал столь значительную дань Некрасов, не мешало поклоняться идеалам и практике материального благосостояния. Социализм - до того момента, когда он реализовался на русской почве и в русском варианте - как раз и считался наиболее верным путем к этому всеобщему благосостоянию, а критики его главным аргументом выставляли именно его духовную приземистость, бескрылость, равнодушие или даже вражду социализма к высшим, нематериальным измерениям жизни. Социализм воспринимался как царство всеобщей сытости и духовной нищеты: примерно так, как нынешние левые рисуют Америку. Много раз по поводу социализма вспоминались слова Милля: лучше быть умирающим Сократом, чем торжествующей свиньей. "Сколько там, Саша, свиней!" - это формулу восхищения можно представить также метафорой многих тогдашних представлений о социализме.
И вот эта, условно говоря, некрасовская идея социализма было далеко не ему одному свойственна в русской литературе.
Есть в русской литературе случай еще более парадоксальный, чем некрасовский: писатель, считающийся не просто социалистическим, но главой и патриархом, основателем советской литературы, и в то же время необычайно яркий выразитель самого что ни на есть буржуазного миросозерцания. Это Максим Горький, конечно.
Тот же Чуковский писал о нем в работе 1924 года "Две души Максима Горького":
Хозяйственная, деловитая Русь,- у нее еще не было поэта, и знаменателеи и исторически-огромен тот факт, что вот поэт наконец появился, и там, где доселе была пустота, стали таки сбегаться, скопляться какие-то крупицы поэзии. Это показательно, ибо в каждую эпоху жизнеспособна лишь та идеология, которая вовлекает в свой круг художество эпохи. Дело Востока проиграно: У Востока нет уже Достоевского, а только эпигоны Достоевского. Нет Толстого, а только эпигоны Толстого. Не наследники, а последыши. Горький же ничей не эпигон. Он не потомок, а предок. Начинается элементарная эпоха элементарных идей и людей, которым никаких Достоевских не нужно, эпоха практики, индустрии, техники, внешней цивилизации, всякой неметафизической житейщины, всякого накопления чисто физических благ,- Горький есть ее пророк и предтеча. Горький пишет не для Вячеслава Иванова, а для тех примитивных, широковыйных, по-молодому наивных людей, которые - дайте срок - так и попрут отовсюду, с Волги, из Сибири, с Кавказа ремонтировать, перестраивать Русь.
Если вспомнить, что с Волги и Кавказа как раз и явились два наиболее знаменитых вождя советского социализма, то эти слова Чуковского покажутся едва ли не насмешкой. Но не будем видеть в авторе "Тараканища" антисоветского сатирика, а в его герое Сталина. Речь не о Чуковском, а о Горьком, действительно бывшем певцом буржуазности как хозяйственности и деловитости. Об этом еще на самой заре горьковской славы сказал самый влиятельный тогда критик - народнический теоретик Михайловский, и правильно сказал. Он и пример привел соответствующий - купец Маякин из раннего горьковского романа "Фома Гордеев": подлинный его герой, а не пьяный ухарь Фома, кончивший безумием. Горький поначалу воспевал босяков, и этим стяжал славу, но сердце его лежало к деловым людям. Горьковский социализм был не столько политической идеологией, сколько формой своеобразной русофобии: богатый жизненный опыт убедил его, что русская жизнь, самый ее воздух губительны для дела, что русский делец в этом воздухе погибает. И социализм в самых максималистских его формах Горький приветствовал как проект тотальной европеизации России прежде всего. Горький - самый крайний западник в русской литературе. А бастион азиатчины в России для него - крестьянство, даже с Тарбагатаями. Цивилизационная формула может быть только индустриальной, технологической. Мироззрение Горького - русский пример того, что философы Франкуфуртской школы называли диалектикой Просвещения, породившей тоталитарные режимы двадцатого века.
Я не могу сейчас говорить об этом много, но мог бы, и сказал уже однажды - в работе "Горький, белое пятно", включенной в мой недавно вышедший сборник ."След". Можете прочитать, если будет время.
Ранняя советская литература в этом - мировоззрительном - смысле пошла за Горьким: литература так называемого реконструктивного периода. Виктор Шкловский, прямой враг большевиков в гражданской войне, говорил: революция полезна даже для трамвайного движения. То есть о партийной принадлежности говорить не стоит, революция - общее дело, эпохальная перемена, имеющая однозначный цивилизационный смысл. Ускорение истории, в том числе технического прогресса. Иными словами: социализм способствует делу прежде всего. Тому делу, к которому, считалось, неспособна оказалась русская буржуазия. Социализм стал восприниматься уже не европеизацией, но американизацией России. Появилась знаменитая формула: АД + РРР: американская деловитость плюс русский революционный размах. Появился ЛЕФ, конструктивисты с теоретическим сборником "Бизнес". И пошли строить гидроцентрали - и на яву, и в литературе. Так называемые попутчики, то есть люди старой культуры, готовы были сдать позиции: ярким выражением этого сюжета стала "Зависть" Юрия Олеши, в которой поэт представлен, что ни говорите, подонком, а большевик-хозяйственник - обаятельным человеком: Бухарин против Есенина.
Но Бухарин говорил крестьянам: "Обогащайтесь!", то есть имел в виду Тарбагатай, а Сталин с этим не согласился. И не потому - вернее, не только потому, - что он хотел оттеснить от власти старых большевиков (он и сам был старым большевиком). И даже не потому, что помнил завет Ленина: крестьянство ежечасно и ежеминутно порождает капитализм, то есть не только из опасения за социализм вообще и за политическую власть большевицкой партии в частности. Крестьянство, считалось, было элементом устаревшим, не вписывавшимся в новые цивилизационные формулы, нерациональным. К бизнесу не годившимся. То есть, по Горькому, бастионом пресловутой азиатчины в России.
Горький, то есть большевизм, в своем европеизме оказался большим западником, чем Запад, - как гитлеровская Германия в трактовке Хоркхаймера и Адорно. Тарбагатай который и был, так провалился. Торжествующие свиньи исчезли, и остались одни умирающие колхозные Сократы.
Но все эти цивилизационные перипетии, будучи интересным культурно-историческим сюжетом, мало отношения имеют к русским глубинам, мало коснулись русского человека, любителя рвотного. Этот троп тут более чем уместен: большевицкая вестернизация, будучи проектом гиблым, вызвала реакцию, которую можно назвать именно рвотной. Культурный крах вообще, крах модернизации в частности всегда вызывает регрессию к архаике. Америка в России (предполагавшееся задание большевизма) обнажила, вывернула наружу давно забытые и, казалось бы, изжитые слои национальной психеи. Это, кстати сказать, и сейчас происходит, и мы видим в типе нового русского не столько прежнего, девятнадцатого века удачливого дельца, сколько удальца-"вора": вор по-старорусски - преступник вообще. Путин однажды сказал: мафия не русское слово. Но тип мафиозо в России не итальянский, а глубоко отечественный - молодец из шаек Стеньки Разина.
Как учила русская литература, есть два национальных типа: хищный и кроткий. И в советской России появился гениальный писатель, сумевший дать - увидеть - их совмещение в опыте коммунизма. Это Платонов с его "Чевенгуром". Чевенгурцы - модификация первообраза русского странника, искателя града: самый, считается, репрезентативный образ русского христианина. Платонов понял, что эти люди могут быть опасными, агрессивными. Татьяна Толстая вспоминает апостола Павла, обещание имущества лучшего и непреходящего. А у платоновских чевенгурцев вместо имущества - товарищество: обретение в голом порядке друг друга. Это чевенгурцы распивают на троих под окном Толстой, на мокрой тарных ящиках. И это лучше, чем расстреливать из пулеметов мешки с барахлом буржуазии. Это, если угодно, покаяние.
Последнее слово неизбежно ведет к Солженицыну. С ним в известном смысле повторилась горьковская история: воспевает одно, а верит другому. У того были босяки и Европа, у другого - православие и самое настоящее, а не выдуманное западничество, самый чистопородный европеизм: протестантская этика и дух капитализма.
Вот солженицынский Тарбагатай:
В большом помещении лавки густо было от запахов, заманчивых для крестьянина, а глаза разбегались. Бочки с дегтем, олифой, ящики с колесной мазью, мелом, известью, гляди не споткнись на полу о ящики с подковами и гвоздями всех размеров, у стен - коробки со стеклом. Цепные весы с набором фунтовых гирь. Ободья, дуги. Расписная деревянная посуда. На полках - ряды гончарной посуды из глины обыкновенной и белой, с цветной поливой и без поливы, - корчаги, крынки, горшки, столовые чашки и хлебницы. Дальше - эмалированные кастрюли, миски, чайники, кружки. Чугунки, сковородки, крытые жаровни. Перейди на другую сторону - бочки с селедкой и соленой рыбой, ящики с сушеной и копченой воблой. На возвышении в три ступеньки (чтоб легче снимать к весам и в телегу) - рогожные кули с солью, мешки с мукой, манкой, сахаром, и сахар в конических головах, обернутых синей бумагой и шпагатом, - всех размеров от полной головы до осьмушки. Там и пиленый сахар в коробочках, но его не берут, он тает легко. В откосных ящиках - пряники, жамки, конфеты, леденцы, ирис, шоколадки в золотистой бумаги монетками в ""рубль" и в "полтинник", пресованный изюм, финики, винные ягоды, сушеные сливы. (А летом - арбузы, дыни и виноград.) И другая бакалея. И папиросы - Шурымуры, дядя Костя и Козьма Крючков. Но больше всего любил Сатя торговать красным товаром - ситцем, сатином, даже батистом и шелком. Этот товар занимал видные полки в его лавке. И полки же были забиты драпом, плюшем, шевиотом. И сукном для штанов, пиджаков, костюмов. И шалями шерстяными и пуховыми, оренбургскими и пензенскими. И головными платками, и разноцветными лентами. А еще на подставке строились валенки, чесанки, бурки, черные, серые, белые, даже и с красной и зеленой вышивкой. И резиновые сверкающие галоши, мужские и бабьи, полуглубокие и глубокие. Единственное чем Бруякин не торговал - кожаной обувью. Но продавал заготовки.
К Солженицыну применима по крайней мере половина определения, данного Лескову Михаилом Гаспаровым: синтез эстетизма и морали, но морали не православной, а протестантской. Это и есть протестантская этика и дух капитализма. Но Россия такая необычная страна, что в ней капитализм может выйти и из эстетизма. Мне давно уже пришло в голову, что удержавшимся при большевиках типом предпринимателя-дельца был литератор. Татьяне Толстой это должно быть понятно. Она делает вид, что пишет письмо на деревню дедушке Константину Макарычу, но мы знаем точный почтовый адрес этой деревни.