Бахыт Кенжеев:
Так, спесь твоя сильна, и сны твои страшны,
пока стоит в ушах - невольный ли, влюбленный - шум,
сочетающий тщеславный плеск волны и гул молитвы отдаленной.
И посох твой расцвел, и слезный взгляд просох:
на что же плакаться, когда в беде-злосчастье
нам жалует июль глубокий, сладкий вздох
и тополиный пух опухших глаз не застит?
Пусть время светится асфальтовым ручьем,
пусть горло, сдавлено волнением начальным,
переполняется тягучим бытием,
тягучим, зябнущим, прощальным, -
пусть с неба низкого струится звездный смех -
как голосит душа, как жаль ее, дуреху! -
не утешение, но музыка для тех,
кто обогнал свою эпоху.
Иван Толстой:
Бахыт, у вас в последнее время выходит так много книг, что уже настала пора спрашивать вас о биографии, о пройденном пути. Расскажите, пожалуйста, о вашем московском прошлом, доэмиграционном.
Бахыт Кенжеев:
Я, во-первых, очень разлюбил слово эмиграция, доэмиграционный и послеэмиграционный, потому что много раз уже приходилось говорить, что в эти новые времена это понятие утратило смысл. Но если говорить о молодости, то я родился в Чимкенте, жил в Москве до 82-го года. Потом уехал, жил и сейчас живу в Канаде. В Москве бываю так часто, что это практически мой второй дом.
Иван Толстой:
А когда вы переехали в Москву из Чимкента?
Бахыт Кенжеев:
В три года.
Иван Толстой:
Ваши родители работали там?
Бахыт Кенжеев:
Нет. Чимкент - это родина моего отца. Он женился на иностранке, то есть моей маме - русской. И решил увезти ее к себе на родину. Они прожили там три года, а потом решили все-таки жить в Москве.
Иван Толстой:
А ваши родители чем занимались, какие были их интересы?
Бахыт Кенжеев:
Мать у меня закончила истфак, работала она то библиотекарем, то экскурсоводом, преподавала немного. А отец - человек сложной судьбы. Вообще говоря, он закончил факультет английского языка в Алмаатинском университете, но по специальности почти не работал, а работал на всяких номинальных работах всю жизнь. При этом он говорил свободно на семи языках.
Иван Толстой:
Каких регионов языки?
Бахыт Кенжеев:
Он говорил без акцента на всех языках тюркских, говорил по-английски очень хорошо и говорил по-арабски, поскольку он был сыном ишана южного Казахстана. И если бы не Великая Октябрьская социалистическая революция, то и отца, и меня ждало бы несколько иное будущее.
Иван Толстой:
Какое?
Бахыт Кенжеев:
Ну, как я люблю фантазировать, у меня есть основания обижаться на советскую власть, потому что, если бы не было советской власти, я получил бы духовное образование в Саудовской Аравии, а светское в Лондоне. Правда, мне при этом говорят, что тогда бы и меня не было на свете, но это уже другой вопрос. Интересна история моего деда. Я называю ее советским счастьем. В 1924-м году дед ишан Кенже, который был большой любитель лошадей, погиб - его любимая лошадь ударила его копытом в висок. И он умер. Через год от горя умерла его любимая жена. Осталось четверо детей, которые провели свое детство по родственникам, по детским домам. Отчасти поэтому отец не смог до войны кончить институт, потому что Сталин ввел платное образование, а денег у него никаких не было. Поэтому он кончил какой-то гидротехникум, а потом армия. Но почему советское счастье - понятно. Если бы еще он три года прожил, его несомненно бы расстреляли. А уж тогда бы детей ждало совсем другое будущее. Я его никогда, к сожалению, не видел.
Иван Толстой:
Отцу не удалось привить вашей матери любовь к Чите и родители перебрались в Москву? Победила русская культура?
Бахыт Кенжеев:
Нет, мама до сих пор с удовольствием ездит в Алма-Ату, где живет большой клан родственников. Меня всегда очень трогает, что ее там очень хорошо принимают и считают старшей в роду, хоть она и русская. Кроме того, она великолепно готовит казахские блюда. Так что говорить, что не удалось привить любовь, это не так. Просто в Москве было жить удобнее, может, ради детей. Я не знаю.
Иван Толстой:
Что вы помните о себе тех лет, подростковых?
Бахыт Кенжеев:
Арбат. Мы жили в подвале в одной комнатке все вчетвером в Чистом переулке. И для меня название этих переулков - Чистый переулок, Теплый переулок, они совершенно естественно звучат до сих пор, они меня не удивляют. И по соседству жил патриарх всея Руси в своем особнячке. Когда мы играли в мяч на дворе, был двор, где стояли липы кружком. Мы играли в мяч, и мяч иногда перелетал через стену к патриарху, и охранники нам его выкидывали. Очень были недовольны этим. Была какая-то очень теплая жизнь тогда. Я думаю, что это всем свойственно. Набоков как вспоминал свое детство? У него было детство, что называется, благополучное, а у нас понятно, какое. Но мы же другого не знали. Есть ностальгические фильмы, скажем, «Пять вечеров», телевизор КВН, линза, керамика, которой нужно было украшать квартиру в начале 60-х годов. Все это у меня живет в памяти. На эту тему замечательные стихи написаны и Кибировым и Гандлевским. По поводу вот этой вот детской цельности бытия, в обществе, которое потом понимает, что было в общем не совсем тем, чем хотело казаться.
Иван Толстой:
А в какой момент началось какое-то интеллектуальное и культурное развитие?
Бахыт Кенжеев:
Я много читал всегда, лет с 13-ти. Я основную массу книг, которую прочел, прочел между 12-ю и 17-ю годами. Недалеко от дома была библиотека, и я помню, что родители очень на меня сердились, я уходил туда с утра в воскресенье и приходил с закрытием библиотеки. Они звонили туда и ругали меня, что я не обедал, не завтракал, не ужинал. Читал запоем. Вот такого рода вещи.
Иван Толстой:
Вас постоянно упоминают в своих биографиях ваши приятели московские. А вы как построили свой круг, когда литература стала уже вашим делом?
Бахыт Кенжеев:
Я начал писать лет в 19. А потом мне очень повезло. В те годы была литературная студия «Луч» под руководством Игоря Волгина, и там я познакомился с Бродским, Гандлевским и Цветковым. И с Кублановским. И кроме того, это была совершенно замечательная школа. Игорь Леонидович был отличный педагог. Он казался нам старым и мудрым, хотя был нас старше лет на 5 всего. Он - уникальная фигура, поскольку писал человек стихи, был членом Союза писателей, и вот вел эту студию. И я всегда считал, что так во всех студиях, как у Волгина. Потом через несколько лет я навещал некоторые другие. Конечно, Игорь Леонидович был педагог уникальный. То есть, и есть - он и сейчас ведет эту студию. И он познакомил нас со всей хорошей русской поэзией. Были специальные семинары, которые посвящались Мандельштаму и Ахматовой, Волошину. Кто-нибудь готовил доклад, какие-то самиздатовские листочки. Не очень понимаю, как партком МГУ все это терпел. Может быть, не знали, а донести было некому.
Иван Толстой:
То есть степень свободы была достаточно велика?
Бахыт Кенжеев:
Абсолютно. Была ведь такая кагорта литераторов, молодых поэтов, которые писали советские стихи, хотели печататься. К чести воспитанников Игоря Леонидовича, у него не печатался никто. И когда подобные молодые люди обсуждались, то он очень мягко, без всякой политики, но указывал на их место. Политики не было.
Иван Толстой:
А что-нибудь осталось, Бахыт, из ваших стихов тех лет, под которыми вы подпишитесь и сейчас?
Бахыт Кенжеев:
Практически нет. Хотя получилась такая история. Я в те годы, году в 73-м, послал рукопись своей книжки в Алма-Ату. Думал, что раз Алма-Ата, то они возьмут и напечатают. Ну они, естественно, не напечатали, и она лежала в редакционном архиве издательства «Жазуши». Три года назад Бахыджан Конопьянов, есть такой писатель и издатель, проходил по издательству и увидел там эту рукопись, кажется, даже подготовленную к выбросу. Очень обрадовался и напечатал ее в виде книги. Причем двуязычной, с переводами на казахский язык. Книжка состоит полностью из моих стихов, которые больше нигде не печатались, кроме 2-3-х, которые случайно были в журналах. И я ее прочел, и как-то был очень удивлен - оказалось, что это не так плохо, как мне сейчас кажется.
Иван Толстой:
Он даже не согласовывал с вами ее печатание?
Бахыт Кенжеев:
Он спросил моего разрешения. Я сказал, что я вполне доверяю его вкусу. Вы спросили про стихи тех лет. Вообще-то я свои стихи, которым больше года, уже не люблю и, как правило, их не читаю. Что может показаться пижонством, но - честное слово.
Иван Толстой:
А ваши персональные мотивы эмиграции какие были?
Бахыт Кенжеев:
Скорее семейные. Нет, был еще один мотив - боялся. Для того, чтобы дальше жить в России тех лет, нужно было просто иметь крепче нервы, чем у меня. Может, где-то был и инстинкт самосохранения. Я побоялся, что меня сломают. Я не люблю политики, и когда из лирического поэта делали диссидента в моем лице, мне это просто не нравилось. Кроме того, были какие-то иллюзии, казалось, что на Западе интересно. На Западе действительно интересно - это хорошая школа жизни, а с другой стороны, я знаю немало людей, которые всю жизнь прожили в России и обладают не менее широким кругозором, чем люди, прожившие полжизни за границей.
Оглядеться и взвыть -
невеликая тонкость,
замолчать - не особый позор.
Остается пронзительный дождь, дальнозоркость,
лень, безветрие, рифменный вздор -
для других, вероятно, бывает награда,
для аэдов, мучительный труд изучивших, которые
музыку ада на латунные струны кладут,
для других, беззаботно несущих на плаху
захудалую голову, будто капустный кочан,
тех, которым с утра улыбается Бахус
И русалки поют по ночам, -
но такому, кто суетен и суеверн,
и взыскующим Богом забыт,
кто с рожденья ломился в открытые двери
веры, смерти и прочих обид -
не видать запоздалой истомы любовной,
не терзаться под старость, впотьмах,
неутешною страстью, горящею,
словно светлячки на вермонтских холмах.
Иван Толстой:
Бахыт, а вы знали, куда уезжаете?
Бахыт Кенжеев:
Да, я ехал в Монреаль, в Канаду, где, собственно, и жил с тех пор. Там мне, собственно, и повезло, меня пригрело Радио Канада, там в те годы был очень хороший коллектив. И как-то я там проработал довольно долго - лет 8.
Иван Толстой:
А кто тогда там был, на том радио?
Бахыт Кенжеев:
Тогда там был замечательный человек Дмитрий Александрович Лебедев, ныне уже покойный, его жена была заведующей радио. Сейчас она уже на пенсии. Там сейчас работают Женя Соколов и Юра Боголев, с которым у меня тесная дружба. Это были хорошие годы.
Иван Толстой:
Чем занималось Радио Канада? Кто составлял программы, и из чего они состояли?
Бахыт Кенжеев:
Радио Канада, слава богу, и сейчас существует. Но отличие Радио Канада от вашей радиостанции было в том, что эта радиостанция патриотическая. Она должна была и должна сейчас рассказывать и о международных новостях, и должна рассказывать о жизни в Канаде. Как Радио Швеция или Немецкая Волна. Дело давнее, но стараниями Юры и Жени, которые были настоящими политэмигрантами, Радио Канада превратилась в настоящую белогвардейскую радиостанцию, что мне очень нравилось. Там, помимо новостей о Канаде и канадской жизни и других таких не политических материалов, шла великолепная серия интервью Жени Соколова со старыми белоэмигрантами, которые сейчас уже почти в могиле. А тогда еще жили люди поразительной судьбы. Я думаю, что в целом эти материалы представляют собой уникальную ценность. А Боголев вел и ведет религиозную программу. И тоже его стараниями это была достаточно злая программа. Так что Радио Канада было не таким беззубым, каким его было принято считать.
Иван Толстой:
Скажите, какой сложился ваш литературный и дружеский круг на Западе?
Бахыт Кенжеев:
Никакого.
Иван Толстой:
С Нью-Йорком вы как-то дружили? Вроде бы близко?
Бахыт Кенжеев:
Близко, но заграница. Конечно, литературные силы все в основном в России. Те единицы, которые до сих пор живут на Западе, они так разбросаны. Что такое Запад? Запад большой. Много ли у меня было контактов с писателями из Екатеринбурга, если я жил в Москве? Не наездишься. Саша Соколов жил там и мы с ним были дружны очень. Сейчас он живет в уединении, где-то в Америке, и как-то мы не виделись довольно давно. А так хороших писателей мало. Я бы дружил с Юрой Кублановским, но он давно в Москве.
Иван Толстой:
Я дружбу с Нью-Йорком имел в виду в 70-е и 80-е годы.
Бахыт Кенжеев:
Я приезжал в Нью-Йорк, там были организованы чтения, в основном, Глезером. Мы очень дружили с Алексеем Цветковым и часто виделись, но потом он уехал в Мюнхен, Саша Соколов уехал в уединение, наш круг распался. Лимонов, которого я никогда не видел, уехал, но думаю, что в те годы я мог бы с ним дружить - он был хороший поэт. Лосев. Но Лосев живет в глуши, сам никуда не ездит, мы иногда видимся с удовольствием. А с Бродским мы несколько раз виделись, но дружбы не сложилось, я думаю, по чисто творческим причинам.
Иван Толстой:
То есть вы из такой полнокровной, литературной, хоть и политически сложной Москвы советских лет оказались в литературно более разреженном воздухе.
Бахыт Кенжеев:
Конечно.
Иван Толстой:
Но вас это в результате устраивает?
Бахыт Кенжеев:
В том контексте жизни, который сейчас есть, в том, что я провожу в Москве едва ли не половину времени, вполне устраивает. Более того. Начал воспринимать Канаду как некий род монастыря, где можно отдохнуть, собраться с силами, потому что в Москве интенсивность литературной жизни, пожалуй, слишком высока для меня.
Иван Толстой:
Вы сказали, что опыт эмигрантской жизни хорош и положителен в целом. Вы могли бы в нескольких словах дать почувствовать, что это за опыт?
Бахыт Кенжеев:
Ответ мой будет тривиален. Это опыт - жизнь, расширение кругозора. Больше ничего. Я считаю, что будущее, 21 век вообще принадлежит молодежи, котору я называю международными людьми. Которые получают образование за границей и которые потом живут или за границей, или в России. Лучше бы они в России жили, они очень полезны. Но главное, что Пушкин, который никогда не был за границей и страстно мечтал туда поехать и если бы он поехал туда, он был бы еще лучше. Просто опыт чужой жизни, чужого опыта, чужого устройства общества. Это как знать иностранный язык. Это просто полезно.
Иван Толстой:
А какой миф о загранице развеял ваш собственный опыт?
Бахыт Кенжеев:
Миф о загранице существует и сейчас. В двух словах его можно выразить: что американцы такие же, как мы, широкие ребята. Хоккей любят. Миф состоит в том, что в каждой стране так называемого Запада (почему-то под Западом объединяется Исландия и Япония, у американца с японцем еще меньше общего, чем с русским, в каждой стране есть своя культура, которая развивалась веками и которой мы, русские в значительно мере просто не интересны), вот это был большой миф, что мы страшно интересны миру. Это неправда. Миру мы не интересны. Миру интересны его собственные дела. Мне как-то раз попал в руки журнал «Asia Review», он издается в Гонг-Конге на английском языке и совпадает по формату, по охвату с «Ньюсуиком» или «Таймом». Я прочел его, было очень смешно. Потому что центр мироздания этого журнала расположен в юго-восточной Азии. Европа там оттеснена на такие же задворки, что в журнале «Тайм» оттеснена юго-восточная Азия. Каждый кулик свое болото хвалит.
Керосинка в дворницкой угловой
да витает слава над головой -
одному беда, а другому голод,
у одних имущества полон дом,
а кому-то застит глаза стыдом
и господским шилом язык проколот.
И один от рождения буквоед,
а другому ветхий стучит завет
прямо в сердце, жалуясь и тоскуя.
Голосит гармоника во дворе.
Человек, волнуясь, чужой сестре сочиняет исповедь земляную.
Человек выходит за табаком,
молоком и облаком, незнаком
ни с самим собой, ни с младенцем Сущим.
Остается музыка у него, да язык,
да сомнительное родство
с пережившим зиму, едва поющим
воробьем обиженным. Высоко
он проносит голову, глубоко
в ней сидят два ока, окна протертых,
а над ним, невидим и невредим,
улыбаясь Марии, Господь
один равнодушно судит живых и мертвых.
Так, спесь твоя сильна, и сны твои страшны,
пока стоит в ушах - невольный ли, влюбленный - шум,
сочетающий тщеславный плеск волны и гул молитвы отдаленной.
И посох твой расцвел, и слезный взгляд просох:
на что же плакаться, когда в беде-злосчастье
нам жалует июль глубокий, сладкий вздох
и тополиный пух опухших глаз не застит?
Пусть время светится асфальтовым ручьем,
пусть горло, сдавлено волнением начальным,
переполняется тягучим бытием,
тягучим, зябнущим, прощальным, -
пусть с неба низкого струится звездный смех -
как голосит душа, как жаль ее, дуреху! -
не утешение, но музыка для тех,
кто обогнал свою эпоху.
Иван Толстой:
Бахыт, у вас в последнее время выходит так много книг, что уже настала пора спрашивать вас о биографии, о пройденном пути. Расскажите, пожалуйста, о вашем московском прошлом, доэмиграционном.
Бахыт Кенжеев:
Я, во-первых, очень разлюбил слово эмиграция, доэмиграционный и послеэмиграционный, потому что много раз уже приходилось говорить, что в эти новые времена это понятие утратило смысл. Но если говорить о молодости, то я родился в Чимкенте, жил в Москве до 82-го года. Потом уехал, жил и сейчас живу в Канаде. В Москве бываю так часто, что это практически мой второй дом.
Иван Толстой:
А когда вы переехали в Москву из Чимкента?
Бахыт Кенжеев:
В три года.
Иван Толстой:
Ваши родители работали там?
Бахыт Кенжеев:
Нет. Чимкент - это родина моего отца. Он женился на иностранке, то есть моей маме - русской. И решил увезти ее к себе на родину. Они прожили там три года, а потом решили все-таки жить в Москве.
Иван Толстой:
А ваши родители чем занимались, какие были их интересы?
Бахыт Кенжеев:
Мать у меня закончила истфак, работала она то библиотекарем, то экскурсоводом, преподавала немного. А отец - человек сложной судьбы. Вообще говоря, он закончил факультет английского языка в Алмаатинском университете, но по специальности почти не работал, а работал на всяких номинальных работах всю жизнь. При этом он говорил свободно на семи языках.
Иван Толстой:
Каких регионов языки?
Бахыт Кенжеев:
Он говорил без акцента на всех языках тюркских, говорил по-английски очень хорошо и говорил по-арабски, поскольку он был сыном ишана южного Казахстана. И если бы не Великая Октябрьская социалистическая революция, то и отца, и меня ждало бы несколько иное будущее.
Иван Толстой:
Какое?
Бахыт Кенжеев:
Ну, как я люблю фантазировать, у меня есть основания обижаться на советскую власть, потому что, если бы не было советской власти, я получил бы духовное образование в Саудовской Аравии, а светское в Лондоне. Правда, мне при этом говорят, что тогда бы и меня не было на свете, но это уже другой вопрос. Интересна история моего деда. Я называю ее советским счастьем. В 1924-м году дед ишан Кенже, который был большой любитель лошадей, погиб - его любимая лошадь ударила его копытом в висок. И он умер. Через год от горя умерла его любимая жена. Осталось четверо детей, которые провели свое детство по родственникам, по детским домам. Отчасти поэтому отец не смог до войны кончить институт, потому что Сталин ввел платное образование, а денег у него никаких не было. Поэтому он кончил какой-то гидротехникум, а потом армия. Но почему советское счастье - понятно. Если бы еще он три года прожил, его несомненно бы расстреляли. А уж тогда бы детей ждало совсем другое будущее. Я его никогда, к сожалению, не видел.
Иван Толстой:
Отцу не удалось привить вашей матери любовь к Чите и родители перебрались в Москву? Победила русская культура?
Бахыт Кенжеев:
Нет, мама до сих пор с удовольствием ездит в Алма-Ату, где живет большой клан родственников. Меня всегда очень трогает, что ее там очень хорошо принимают и считают старшей в роду, хоть она и русская. Кроме того, она великолепно готовит казахские блюда. Так что говорить, что не удалось привить любовь, это не так. Просто в Москве было жить удобнее, может, ради детей. Я не знаю.
Иван Толстой:
Что вы помните о себе тех лет, подростковых?
Бахыт Кенжеев:
Арбат. Мы жили в подвале в одной комнатке все вчетвером в Чистом переулке. И для меня название этих переулков - Чистый переулок, Теплый переулок, они совершенно естественно звучат до сих пор, они меня не удивляют. И по соседству жил патриарх всея Руси в своем особнячке. Когда мы играли в мяч на дворе, был двор, где стояли липы кружком. Мы играли в мяч, и мяч иногда перелетал через стену к патриарху, и охранники нам его выкидывали. Очень были недовольны этим. Была какая-то очень теплая жизнь тогда. Я думаю, что это всем свойственно. Набоков как вспоминал свое детство? У него было детство, что называется, благополучное, а у нас понятно, какое. Но мы же другого не знали. Есть ностальгические фильмы, скажем, «Пять вечеров», телевизор КВН, линза, керамика, которой нужно было украшать квартиру в начале 60-х годов. Все это у меня живет в памяти. На эту тему замечательные стихи написаны и Кибировым и Гандлевским. По поводу вот этой вот детской цельности бытия, в обществе, которое потом понимает, что было в общем не совсем тем, чем хотело казаться.
Иван Толстой:
А в какой момент началось какое-то интеллектуальное и культурное развитие?
Бахыт Кенжеев:
Я много читал всегда, лет с 13-ти. Я основную массу книг, которую прочел, прочел между 12-ю и 17-ю годами. Недалеко от дома была библиотека, и я помню, что родители очень на меня сердились, я уходил туда с утра в воскресенье и приходил с закрытием библиотеки. Они звонили туда и ругали меня, что я не обедал, не завтракал, не ужинал. Читал запоем. Вот такого рода вещи.
Иван Толстой:
Вас постоянно упоминают в своих биографиях ваши приятели московские. А вы как построили свой круг, когда литература стала уже вашим делом?
Бахыт Кенжеев:
Я начал писать лет в 19. А потом мне очень повезло. В те годы была литературная студия «Луч» под руководством Игоря Волгина, и там я познакомился с Бродским, Гандлевским и Цветковым. И с Кублановским. И кроме того, это была совершенно замечательная школа. Игорь Леонидович был отличный педагог. Он казался нам старым и мудрым, хотя был нас старше лет на 5 всего. Он - уникальная фигура, поскольку писал человек стихи, был членом Союза писателей, и вот вел эту студию. И я всегда считал, что так во всех студиях, как у Волгина. Потом через несколько лет я навещал некоторые другие. Конечно, Игорь Леонидович был педагог уникальный. То есть, и есть - он и сейчас ведет эту студию. И он познакомил нас со всей хорошей русской поэзией. Были специальные семинары, которые посвящались Мандельштаму и Ахматовой, Волошину. Кто-нибудь готовил доклад, какие-то самиздатовские листочки. Не очень понимаю, как партком МГУ все это терпел. Может быть, не знали, а донести было некому.
Иван Толстой:
То есть степень свободы была достаточно велика?
Бахыт Кенжеев:
Абсолютно. Была ведь такая кагорта литераторов, молодых поэтов, которые писали советские стихи, хотели печататься. К чести воспитанников Игоря Леонидовича, у него не печатался никто. И когда подобные молодые люди обсуждались, то он очень мягко, без всякой политики, но указывал на их место. Политики не было.
Иван Толстой:
А что-нибудь осталось, Бахыт, из ваших стихов тех лет, под которыми вы подпишитесь и сейчас?
Бахыт Кенжеев:
Практически нет. Хотя получилась такая история. Я в те годы, году в 73-м, послал рукопись своей книжки в Алма-Ату. Думал, что раз Алма-Ата, то они возьмут и напечатают. Ну они, естественно, не напечатали, и она лежала в редакционном архиве издательства «Жазуши». Три года назад Бахыджан Конопьянов, есть такой писатель и издатель, проходил по издательству и увидел там эту рукопись, кажется, даже подготовленную к выбросу. Очень обрадовался и напечатал ее в виде книги. Причем двуязычной, с переводами на казахский язык. Книжка состоит полностью из моих стихов, которые больше нигде не печатались, кроме 2-3-х, которые случайно были в журналах. И я ее прочел, и как-то был очень удивлен - оказалось, что это не так плохо, как мне сейчас кажется.
Иван Толстой:
Он даже не согласовывал с вами ее печатание?
Бахыт Кенжеев:
Он спросил моего разрешения. Я сказал, что я вполне доверяю его вкусу. Вы спросили про стихи тех лет. Вообще-то я свои стихи, которым больше года, уже не люблю и, как правило, их не читаю. Что может показаться пижонством, но - честное слово.
Иван Толстой:
А ваши персональные мотивы эмиграции какие были?
Бахыт Кенжеев:
Скорее семейные. Нет, был еще один мотив - боялся. Для того, чтобы дальше жить в России тех лет, нужно было просто иметь крепче нервы, чем у меня. Может, где-то был и инстинкт самосохранения. Я побоялся, что меня сломают. Я не люблю политики, и когда из лирического поэта делали диссидента в моем лице, мне это просто не нравилось. Кроме того, были какие-то иллюзии, казалось, что на Западе интересно. На Западе действительно интересно - это хорошая школа жизни, а с другой стороны, я знаю немало людей, которые всю жизнь прожили в России и обладают не менее широким кругозором, чем люди, прожившие полжизни за границей.
Оглядеться и взвыть -
невеликая тонкость,
замолчать - не особый позор.
Остается пронзительный дождь, дальнозоркость,
лень, безветрие, рифменный вздор -
для других, вероятно, бывает награда,
для аэдов, мучительный труд изучивших, которые
музыку ада на латунные струны кладут,
для других, беззаботно несущих на плаху
захудалую голову, будто капустный кочан,
тех, которым с утра улыбается Бахус
И русалки поют по ночам, -
но такому, кто суетен и суеверн,
и взыскующим Богом забыт,
кто с рожденья ломился в открытые двери
веры, смерти и прочих обид -
не видать запоздалой истомы любовной,
не терзаться под старость, впотьмах,
неутешною страстью, горящею,
словно светлячки на вермонтских холмах.
Иван Толстой:
Бахыт, а вы знали, куда уезжаете?
Бахыт Кенжеев:
Да, я ехал в Монреаль, в Канаду, где, собственно, и жил с тех пор. Там мне, собственно, и повезло, меня пригрело Радио Канада, там в те годы был очень хороший коллектив. И как-то я там проработал довольно долго - лет 8.
Иван Толстой:
А кто тогда там был, на том радио?
Бахыт Кенжеев:
Тогда там был замечательный человек Дмитрий Александрович Лебедев, ныне уже покойный, его жена была заведующей радио. Сейчас она уже на пенсии. Там сейчас работают Женя Соколов и Юра Боголев, с которым у меня тесная дружба. Это были хорошие годы.
Иван Толстой:
Чем занималось Радио Канада? Кто составлял программы, и из чего они состояли?
Бахыт Кенжеев:
Радио Канада, слава богу, и сейчас существует. Но отличие Радио Канада от вашей радиостанции было в том, что эта радиостанция патриотическая. Она должна была и должна сейчас рассказывать и о международных новостях, и должна рассказывать о жизни в Канаде. Как Радио Швеция или Немецкая Волна. Дело давнее, но стараниями Юры и Жени, которые были настоящими политэмигрантами, Радио Канада превратилась в настоящую белогвардейскую радиостанцию, что мне очень нравилось. Там, помимо новостей о Канаде и канадской жизни и других таких не политических материалов, шла великолепная серия интервью Жени Соколова со старыми белоэмигрантами, которые сейчас уже почти в могиле. А тогда еще жили люди поразительной судьбы. Я думаю, что в целом эти материалы представляют собой уникальную ценность. А Боголев вел и ведет религиозную программу. И тоже его стараниями это была достаточно злая программа. Так что Радио Канада было не таким беззубым, каким его было принято считать.
Иван Толстой:
Скажите, какой сложился ваш литературный и дружеский круг на Западе?
Бахыт Кенжеев:
Никакого.
Иван Толстой:
С Нью-Йорком вы как-то дружили? Вроде бы близко?
Бахыт Кенжеев:
Близко, но заграница. Конечно, литературные силы все в основном в России. Те единицы, которые до сих пор живут на Западе, они так разбросаны. Что такое Запад? Запад большой. Много ли у меня было контактов с писателями из Екатеринбурга, если я жил в Москве? Не наездишься. Саша Соколов жил там и мы с ним были дружны очень. Сейчас он живет в уединении, где-то в Америке, и как-то мы не виделись довольно давно. А так хороших писателей мало. Я бы дружил с Юрой Кублановским, но он давно в Москве.
Иван Толстой:
Я дружбу с Нью-Йорком имел в виду в 70-е и 80-е годы.
Бахыт Кенжеев:
Я приезжал в Нью-Йорк, там были организованы чтения, в основном, Глезером. Мы очень дружили с Алексеем Цветковым и часто виделись, но потом он уехал в Мюнхен, Саша Соколов уехал в уединение, наш круг распался. Лимонов, которого я никогда не видел, уехал, но думаю, что в те годы я мог бы с ним дружить - он был хороший поэт. Лосев. Но Лосев живет в глуши, сам никуда не ездит, мы иногда видимся с удовольствием. А с Бродским мы несколько раз виделись, но дружбы не сложилось, я думаю, по чисто творческим причинам.
Иван Толстой:
То есть вы из такой полнокровной, литературной, хоть и политически сложной Москвы советских лет оказались в литературно более разреженном воздухе.
Бахыт Кенжеев:
Конечно.
Иван Толстой:
Но вас это в результате устраивает?
Бахыт Кенжеев:
В том контексте жизни, который сейчас есть, в том, что я провожу в Москве едва ли не половину времени, вполне устраивает. Более того. Начал воспринимать Канаду как некий род монастыря, где можно отдохнуть, собраться с силами, потому что в Москве интенсивность литературной жизни, пожалуй, слишком высока для меня.
Иван Толстой:
Вы сказали, что опыт эмигрантской жизни хорош и положителен в целом. Вы могли бы в нескольких словах дать почувствовать, что это за опыт?
Бахыт Кенжеев:
Ответ мой будет тривиален. Это опыт - жизнь, расширение кругозора. Больше ничего. Я считаю, что будущее, 21 век вообще принадлежит молодежи, котору я называю международными людьми. Которые получают образование за границей и которые потом живут или за границей, или в России. Лучше бы они в России жили, они очень полезны. Но главное, что Пушкин, который никогда не был за границей и страстно мечтал туда поехать и если бы он поехал туда, он был бы еще лучше. Просто опыт чужой жизни, чужого опыта, чужого устройства общества. Это как знать иностранный язык. Это просто полезно.
Иван Толстой:
А какой миф о загранице развеял ваш собственный опыт?
Бахыт Кенжеев:
Миф о загранице существует и сейчас. В двух словах его можно выразить: что американцы такие же, как мы, широкие ребята. Хоккей любят. Миф состоит в том, что в каждой стране так называемого Запада (почему-то под Западом объединяется Исландия и Япония, у американца с японцем еще меньше общего, чем с русским, в каждой стране есть своя культура, которая развивалась веками и которой мы, русские в значительно мере просто не интересны), вот это был большой миф, что мы страшно интересны миру. Это неправда. Миру мы не интересны. Миру интересны его собственные дела. Мне как-то раз попал в руки журнал «Asia Review», он издается в Гонг-Конге на английском языке и совпадает по формату, по охвату с «Ньюсуиком» или «Таймом». Я прочел его, было очень смешно. Потому что центр мироздания этого журнала расположен в юго-восточной Азии. Европа там оттеснена на такие же задворки, что в журнале «Тайм» оттеснена юго-восточная Азия. Каждый кулик свое болото хвалит.
Керосинка в дворницкой угловой
да витает слава над головой -
одному беда, а другому голод,
у одних имущества полон дом,
а кому-то застит глаза стыдом
и господским шилом язык проколот.
И один от рождения буквоед,
а другому ветхий стучит завет
прямо в сердце, жалуясь и тоскуя.
Голосит гармоника во дворе.
Человек, волнуясь, чужой сестре сочиняет исповедь земляную.
Человек выходит за табаком,
молоком и облаком, незнаком
ни с самим собой, ни с младенцем Сущим.
Остается музыка у него, да язык,
да сомнительное родство
с пережившим зиму, едва поющим
воробьем обиженным. Высоко
он проносит голову, глубоко
в ней сидят два ока, окна протертых,
а над ним, невидим и невредим,
улыбаясь Марии, Господь
один равнодушно судит живых и мертвых.