Художник Борис Жутовский 30 лет писал картину, на которой изобразил прожитое время во всех формах, кроме музыкальной: в живописи, фотографии, тексте, в вещах; в камнях и ракушках. Она состоит из 75 ячеек, в которых – революции, Сталин, Хрущев, застой, перестройка; само искусство, любовь, дружба и смерть. Каждую ячейку Борис Жутовский описал в двух томах книги "Как один день". Она вышла в свет в начале 2011 года.
– Картина эта литературная, за каждой ячейкой – длинный рассказ, а саму книгу я бы назвал монографией жизни, – говорит Борис Жутовский.
Но получилась книга о России XX века.
О том, как история страны уместилась в произведении искусства, Борис Жутовский рассказал в интервью Радио Свобода:
– Мой отчим – из дворянской семьи на Тамбовщине. Когда ему был 21 год, случилась революция. Трижды он поступал в университеты, но его выгоняли, потому что он не был пролетарием. Научился заниматься перерисовкой, мелкой издательской работой, и этим всю жизнь и прожил. У прадеда было 15 детей, все работали в Белоруссии на железной дороге. Прадед по дедовой линии жил в деревне под Ржевом и занимал лапти, чтобы пойти на свадьбу в церковь, потом с женой уехал в Кронштадт: чистил на кораблях буквы, его жена была водовозом… Как страна жила, так и семья жила. Молчали. Жить было страшно. Страх – доминанта жизни Советского Союза.
Страх немного отступил, когда умер Сталин. Например, мой друг Лев Разгон, который отсидел в лагерях семнадцать лет, рассказывал такую историю. Когда у них в лагере объявили о том, что у Сталина дыхание Чейн-Стокса, они кинулись к лепиле – лагерному фельдшеру: что это такое? Тот закрыл дверь, выглянул, нет ли кого, и сказал: п..дец! Тогда они за шесть банок тушенки и сто рублей купили бутылку водки у солдата, и за бараком по этому поводу выпили. После этого Лев Разгон праздновал свой день рождения 5 марта, хотя он рожден 1 апреля.
– Смерть Сталина не для всех стала праздником и, может быть, даже усилила страх некоторых людей за себя. Нынешняя скорбь о Сталине – это всерьез?
– У нас в стране людей в лагерях уничтожали. За ними кто-то смотрел, кто-то возил их на расстрелы. Страна наполовину состоит из палачей и их потомства. Они уцелели и мечтают о сильной руке, потому что им при такой руке жилось хорошо.
– Как жили вы, после того как Никита Хрущев в декабре 1962-го резко критиковал ваши работы на выставке авангардистов в Манеже? Боялись?
– В разных концах зала было четыре моих картины. О каждую Хрущев "споткнулся". Он сказал мне: вас надо сажать и посылать на лесоповал. Мне 29 лет, я здоровый бык, мастер спорта по альпинизму. Отвечаю ему, что на лесоповале уже работал. Тогда он протянул мне свою маленькую тепленькую ручонку, я пожал ее… затем закричал, чтобы мы ехали к своим западным поклонникам… Когда мы вышли из Манежа, у нас было ощущение, что стоят воронки и нас сейчас заберут. Страх. Но за этим ничего толком не последовало. Уже не сажали. Последняя посадка при Хрущеве – это дело Ренделя–Краснопевцева в 1958 году. Документы об этом деле я купил за три бутылки водки у работника КГБ годы спустя, когда система уже разрушалась.
Но два года я был без официальной работы. Директор издательства позволял иллюстрировать две книжки в год, остальные – тоже, но деньги надо было выписывать на приятелей.
Когда Хрущева сняли, идеологи продолжали говорить, что мы чужие, но работу давали. Впрочем, никаких выставок не было, разве что на Западе. В 1967 году такая западная выставка прошла с грохотом. Министерство культуры собрало всех нас – тридцать художников-нонкомформистов – поговорить. Мы подготовились, как короли: перевели все статьи из западных газет, распределили роли. Заместитель министра Владимир Попов, поняв, что проиграл, спросил, как мы готовимся к пятидесятилетию советской власти. Тогда художник Юло Соостер, отсидевший семь лет в лагерях, ответил: нас не приглашают в будни, какой может быть общий праздник…
– Художники, которые участвовали в праздновании годовщины советской власти, делали это из-за страха, непорядочности, денег? Что было главной причиной, по вашим ощущениям?
– Я спросил Льва Разгона незадолго до его смерти: почему ты ходишь на все собрания, куда тебя только ни позовут, ты же ненавидишь эту власть? Он ответил: Борька, жить хочется. Александр Исаевич Солженицын доживал свою жизнь на даче Суслова, от Путина принял орден, и единственное, на что отважился в конце, – начал вечную склоку про русских и евреев. Петр Кончаловский был выдающийся конструктивист, а в последние годы писал сирень. Жить хочется!
– Через несколько лет после выставки в Манеже Хрущев пригласил вас на свой день рождения и перед вами извинился. Искренне? Он изменился?
– Что такое Никита Сергеевич Хрущев, с моей точки зрения? Это один из отважных императоров России. Он начал строить жилье, отняв деньги у военных. Он выпустил людей из лагерей. Он вернул честное имя оставшимся в живых родственникам и зекам. Он стучал башмаком в ООН, поразив мир тем, что это, оказывается, живой человек. Одновременно с этим он расстреливал рабочих. Когда его сняли, он написал воспоминания. В русской истории нет императора, который написал воспоминания. Отвага? Отвага. Это не снимает ответственности ни за какие другие вещи.
Моя покойная жена работала в издательстве в одном отделе с внучкой Хрущева. Когда его сбросили, мне стало его жалко, и я посылал ему через жену и его внучку какие-то мелкие подарочки: рисуночек, книгу. Прошло 8 лет после Манежа. В один из дней он вдруг позвонил и пригласил нас с женой на свой день рождения, как потом оказалось, последний. Незадолго до этого вышли его воспоминания – на английском языке. В Советском Союзе поднялся жуткий шухер, говорили, это подделка. Жена очень хорошо знала английский язык, ее начальники – нет. Они дали ей эти воспоминания, чтобы она составила для них краткое резюме. И когда мы с ней ехали к Хрущеву на день рождения, я попросил задать ему несколько вопросов, чтобы понять, сам ли он писал. Он говорил слово в слово как в воспоминаниях.
На стене в его доме висел, защищенный от пыли, мой рисуночек – иллюстрация к Маршаку. Хрущев сказал мне: "Ты на меня зла не держи; кто меня в Манеж завел – не помню". И добавил: "кто-то из больших художников сказал мне "Сталина на них нет", я так разозлился на него, а стал кричать на вас". Лукавство. Политики – это отдельные животные. Другое мировоззрение. К тому же Хрущев выжил при Сталине, уничтожившем две трети страны: для этого надо быть очень умным и хитрым человеком.
Власть делает животное из человека. Впрочем, стремление к власти тоже.
Еще политика – это всегда коллективное поведение, в отличие от творчества. Взять последнее выступление Путина про Ходорковского во время телемоста: "Вор должен сидеть в тюрьме". Этот спектакль рассчитан на невежественную публику и на СМИ, которые не могут возразить, подняв премьер-министра на смех. Он ведет себя так, чувствуя поведение стаи. А после Манежной он испугался.
– Вы рисовали на процессе Ходорковского и Лебедева. Вы бы сравнили процесс по масштабу с другими явлениями, свидетелями которых были все эти десятилетия?
– Я не знаю степень их вины, отваги и мужества. Мой протест, брезгливость, неудовольствие направлены главным образом против судебного процесса, против поведения судьи и прокуроров. Грязь и дрянь. Когда я слышал Ходорковского и Лебедева, я слышал грамотные ответы на все вопросы: умные, азартные и точные. Позволить власти, чтобы она допустила такой спектакль, возможно только при нашем убогом обществе. Про себя-то я думаю, что Ходорковкий и Лебедев виноваты так же, как все остальные олигархи: как дали знак "воруйте", они воровали. Но эти двое претендовали еще и на власть. Это, конечно, мой домысел.
– Михаила Ходорковского некоторые сравнивают с Андреем Сахаровым, видя в нем общественную фигуру, способную осмыслить ошибки девяностых. С чего бы вы начали осмысление, что вам кажется недосказанным и нерешенным?
– От невежества мы спешим. Моисей сорок лет водил евреев по пустыне, чтобы умерли те люди, которые привыкли жить в рабстве. Вы с любопытством спрашивали меня про страх: у вас его нет, а у меня – есть, я с ним и умру. Стаю надо воспитывать медленно, она не может измениться с переменой вожака. Мы живем в одно из самых интересных времен в истории человечества. Во-первых, происходит третья мировая война, которая носит иную форму, нежели все формы перед этим (я имею в виду теракты). Во-вторых, что бы ни происходило в цивилизованном мире, люди выходят на площадь. Во Франции протестуют даже из-за того, что в Афганистане женщину забили камнями. А в этой стране – тихо. Не то что бы по поводу афганской женщины. По любому поводу – тихо. Выскочили молодые ребята на Манежную – премьер-министр от страха поехал с ними на кладбище.
– Вы бы сравнили нынешнее время с предперестроечным?
– Перестройка идет, но медленнее, чем кажется и чем хочется. Изменения есть – вспомнить хотя бы Химкинский лес. Просто мы привыкли по-большевистски: лозунг – а через год объявляют, что все состоялось. Можете себе представить, чтобы в 1970-е годы на Манежную выбежало столько молодых людей, и никого из них не избили и не посадили? Всем им бы голову оторвали. Все время происходят изменения. И будут происходить.
– Вы помните точку невозврата? Когда ясно ощутили, что назад, к тому, что описывал Шаламов, Разгон, Солженицын, Довлатов, уже не вернуться.
– Прожив это, я понимаю, что это может быть всегда.
– А как же изменения, которые, по вашим словам, продолжаются?
– Изменение – лишь одна форма существования стаи. А власть бандитов, которые могут прийти и поставить людей на колени страхом – это другая форма. Откуда Гитлер, откуда Пол Пот? В Германии люди не упоминают имя Гитлера. Мой приятель там недавно получил бумагу, в которой сказано, что маленьким он был в эвакуации, и за это ему теперь полагается компенсация. Так власть воспитывает нацию, учит каяться за тот чудовищный грех.
Сейчас изменения все-таки есть. В 2000 году мой приятель предложил сделать выставку в Бутырской тюрьме. Накануне выставки ее тогдашний начальник Рафик Ашидов подарил мне календарь: на лицевой стороне – пугачевская башня Бутырской тюрьмы, и написано "Не лезь в Бутырку". На обратной стороне – четверостишие Игоря Губермана. Рафик Ашидов сказал, что очень любит стихи Губермана. Тогда я предложил позвать Губермана на выставку. Тот согласился. Я начальнику тюрьмы рассказываю, что Губерман с удовольствием придет, но он гражданин Израиля, у него иностранный паспорт. Начальник тюрьмы ответил, что примет Губермана в Бутырской тюрьме по любому паспорту и на любой срок.
Я биологический оптимист. Все истории, которые я рассказываю, имеют пусть иногда печальный, но хороший конец.
– Год выхода вашей книги приходится на годовщину августа 1991-го. Чего тогда было больше: страха или радости?
– Любопытства. Помню, как сидели возле Белого дома среди бутылок с коктейлем Молотова. Вдруг выходит к нам симпатичная девушка с огромным осетром под мышкой: "Надо же вам пожрать, ребята". И объясняет: "У меня двое маленьких ребят, они вырастут и спросят, где я была в этот день; что я им скажу?". Это пробуждение сознания стаи. До нации нам еще далеко. Мы пока стая; не народ, а население. Из рабства мы должны превратиться в цивилизацию, но произойдет это через несколько поколений. И бояться надо все меньше – а так непривычно! Когда меня попросили рисовать на процессе Ходорковского, я тоже боялся. Причем на второй или на третий мой приход Генеральный прокурор позвонил главному редактору "Новой газеты" Дмитрию Муратову и сказал, что художником недоволен. Тот ответил, что сам решает вопрос кадров. В цивилизованном обществе прокурор должен подать в отставку после такого...
– Все ячейки вашей картины заполнены. Но вы не только в ней изображали историю, но еще и в портретах – часть их собрана в книге "Последние люди империи". Вы сделали портреты всех "последних людей империи", по вашим ощущениям?
– Надо доделать портрет Володи Высоцкого, нарисовать Сергея Петровича Капицу. Когда-то Борис Слуцкий сказал мне: рисуй время. С тех пор, уже на протяжении почти сорока лет, я и рисую портреты. Картина, которая теперь превратилась в книгу, и эти портреты – это огромный кусок времени, моего.