Александр Генис: Владимир Гандельсман, выполняя свои причудливые обязанности “поэта “Американского часа”, предложил сегодня обсудить тот исторический перекресток, на котором наука встретилась и соединилась с поэзией. Поводом к этой беседе послужил выход книги Ричарда Холмса “Век чудес”, снабженной подробным подзаголовком: “Как поколение романтиков открыли в науке красоту и трепет”. (THE AGE OF WONDER. How the Romantic Generation Discovered the Beauty and Terror of Science. By Richard Holmes).
Прошу Вас, Володя.
Владимир Гандельсман: На выход этой книги “Нью-Йорк Таймс Бук Ревью” отреагировала очень интересной статьей Кристофера Бенфея “Наука и Возвышенное”. Под “возвышенным” он разумеет романтическую поэзию, точнее – английскую поэзию романтиков.
Она рассказывает о том, как такие выдающиеся люди как астроном Уильям Хершел, химик Гэмфри Дэви и исследователь Джозеф Бэнкс вдохнули новую жизнь в научную работу и были основателями того, что справедливо называют романтическая наука.
Александр Генис: Тут важно заметить, что до того, как обратиться к ученым, Ричард Холмс прославился как знаменитый биограф, автор книг о поэтах-романтиках Шелли и Кольридже.
Владимир Гандельсман: Именно Кольридж называл то, что происходило в науке в его время, “второй научной революцией”, когда английские ученые сделали потрясающие открытия, сравнимые с открытиями Ньютона или Галилея. Надо сказать, что Холмс, вероятно, в соответствии со своим именем, умело ведет следствие. Главная тема его сложно закрученных и идущих одна за другой научных историй – это двоякая, допускающая противоречивые перспективы наука: наука, которая порождает великую красоту и великий ужас. И обе перспективы обозначились как раз в том сумасшествии, которое охватило Европу после 1783 года, после запуска воздушного шара.
Александр Генис: Как же Холмс соединил научные открытия и романтическую поэзию?
Владимир Гандельсман: Ну, знаете ли, - пишет Холмс, - англичане, более продвинутые в астрономии, могли позволить себе иронию по отношению к успехам французов с их шарами. Их занимали другие сферы. По этому поводу Холмс рассказывает историю Уильяма Гершеля, гениального самоучки, который от музыкальной теории пришел к математике, потом к оптике и, наконец, к астрономии. Первое и наиболее важное открытие Гершеля — открытие планеты Уран – произошло 13 марта 1781 года. Китс в своем знаменитом сонете сравнил открытие новых духовных горизонтов при чтении Гомера с восторгом открытия Урана:
“Я звездочет, который видит лик
неведомой планеты чудных стран...”
Важно, что у Китса планета “плывёт” (to swim), и Холмс замечает этот изумительный выбор глагола, как если бы планета была неизвестным светящимся творением, родившимся в таинственном океане звезд. Китс, возможно, знал, что в телескопе звездное небо выглядит как рябь на поверхности воды.
Александр Генис: Как тут не вспомнить хрестоматийное Ломоносова:
“Открылась бездна, звёзд полна
Звёздам числа нет, бездне – дна”.
Владимир Гандельсман: О, конечно! У Ломоносова много такого: есть стихи о пользе стекла, об освоении новых географических районов Сибири, о добыче полезных ископаемых Урала — “драгой металл из гор”. Хотя Романтизм, как говорит Холмс, часто представляется враждебным науке, поэты-романтики просто сходили с ума в научном энтузиазме, иногда – буквально. Кольридж сравнивал происходящее в науке с волшебными сказками, говоря, что если он и не вполне поражен новыми открытиями, то только благодаря тому, что в детстве читал много сказок. Еще сильнее, чем открытиями в астрономии, Кольридж восхищался достижениями химиков. В частности - изобретениями Гемфри Дэви, который тоже писал стихи и даже вошел в кружок английских поэтов-романтиков великой “озерной школы”. Кольридж писал, что посещал знаменитые лекции Дэви, посвященные таким таинственным явлениям как электричество, а также о всевозможных химических явлениях, чтобы пополнять свою метафорическую систему. Он также был увлечен опытами Дэви по получению закиси азота и веселящего газа.
Александр Генис: Наука как новое поле метафор? Впрочем, у Кольриджа были и другие причины интересоваться химическими экспериментами. Он ведь был любителем опиума, не так ли?
Владимир Гандельсман: Это так. Он даже создал слово “психосоматика”, - мы знаем психосоматическую медицину, которая изучает влияние психологических факторов на телесные болезни. Что же кается вдыхания всяких веселящих газов, то Кольридж сравнивал эффект ингаляции с чувством возвращения с холодной прогулки в теплую комнату. Я думаю, он описал так красиво то, что мы называем очень коротко: кайф. Кольридж был убежден, что наука пропитана страстной надеждой, что она -совершенно поэтическое явление. В лирических отступлениях байроновского “Дон Жуана” с восхищением говорится об открытиях Ньютона, о дальнейшем прогрессе науки: “Уж скоро мы, природы властелины,/ И на луну пошлем свои машины!”.. Но, конечно, в этом же веке происходят войны: “И Ватерлоо, и слава, и увечья”. А вот венецианская любовница Байрона интересовалась, не мог бы Дэви изобрести нечто, чем она могла бы покрасить свои брови в черный цвет...
Александр Генис: У каждого к науке свой интерес. Как и сейчас.
Владимир Гандельсман: Но то было уникальное время необыкновенных и вдохновенных открытий как в науке, так и в поэзии. Наш Некрасов писал такие куплеты: “Нет для нас уж тайны в море:/ Были на его мы дне,/ Кто же знает? Может, вскоре/ Побываем на Луне”. Всё сбылось. Что же касается красоты и страха, то невозможно предвидеть, как человек воспользуется своим собственным гением. Кто-то спросил Бенджамина Франклина, наблюдавшего полет воздушного шара из своей кареты: “Что за толк в этом шаре?”, на что тот ответил на вопрос вопросом: “Что за толк в новорожденном ребенке?”