Год тюрьмы и четыре года ссылки. Такой приговор в 1984 году вынес Московский городской суд советской диссидентке Елене Санниковой. 24-летнюю московскую правозащитницу арестовали за антисоветскую агитацию и после года в Лефортовской тюрьме сослали в поселок Кривошеино Томской области.
До ареста Елена участвовала в работе Фонда помощи политзаключенным. В начале 1983 года к ней домой пришли сотрудники КГБ. Во время обыска у Санниковой забрали много самиздата, ее собственные рукописи, несколько зарубежных русскоязычных изданий. Спустя год ее арестовали и осудили на год лагеря и четыре года ссылки. Некоторое время назад Елена Санникова побывала в местах своей ссылки в Сибири.
– Недавно вы снова посетили Сибирь, Кривошеино спустя почти тридцать лет. Сильно ли изменилось это место?
– Конечно, это очень необычное ощущение – оказаться на месте ссылки через столько лет, причем зимой, в морозный день. Что сказать? Я пыталась фотографировать слегка подзабытую местность, но у меня тут же замерзали руки. Я подошла туда, где стояло деревянное здание клуба, в котором я работала, но обнаружила пустое место: клуб сгорел, а рядом с пустырем, образовавшимся на его месте, стоит вдоль дороги небольшое кирпичное здание, сегодняшний поселковый кинотеатр. На месте деревообрабатывающей фабрики, где я проработала некоторое время, тоже сейчас пустое место.
Зато мне показали бутафорскую казачью деревеньку на берегу Оби – нечто вроде местного краеведческого музея. Раньше там была пустая песчаная отмель. А вот пристани неподалеку больше нет – речное пассажирское судоходство безнадежно ушло в прошлое. Поселок опустел, люди страдают от тотальной безработицы, молодежь бежит в город. Зато есть таксопарк, а раньше никакого такси в поселке и в помине не было.
– С чего началась ваша правозащитная деятельность?
– В конце 1980 года я включилась в деятельность Инициативной группы защиты прав инвалидов. К тому времени КГБ взялся уже за эту группу. В мае 1981 года я поехала в крымский санаторий для инвалидов-спинальников недалеко от Евпатории – провести анкетный опрос среди инвалидов. Там меня задержали сотрудники КГБ, и после трех дней каких-то бестолковых допросов отвезли в Симферопольскую психбольницу – на странное, ничем не санкционированное обследование. Через две недели меня оттуда выпустили, довезли до аэродрома и отправили за государственный счет в Москву, напоследок сказав, что я психически здорова, но если буду продолжать заниматься всякой такой диссидентской деятельностью, то могу и заболеть.
Таким вот странным был мой первый опыт лишения свободы.
– Эта история не отбила желания заниматься правозащитной деятельностью?
– Так бывает, что подобные приключения только разогревают желание заниматься тем делом, за которое преследуют. Надо сказать, что при всем моем категоричном неприятии коммунистической идеологии и советского строя деятельность моя не носила революционного характера. Меня привлекало в правозащитном движении мирное противостояние системе, при котором вопиющие факты ее беззакония предаются огласке с целью защиты людей. Мирное противостояние злу – это надежный способ протестовать так, чтобы не умножить зла.
– А было предчувствие ареста?
– За год до ареста у меня прошел обыск. Это произошло в день ареста Сергея Григорьянца, которого судили в основном за работу над бюллетенем "В" (аналог "Хроники текущих событий"). Я тоже участвовала в сборе материалов для этого бюллетеня, и некоторое количество бюллетеней "В" у меня изъяли, однако формально в ордере было написано, что обыск у меня производится по делу украинца Иосифа Терели.
Я встречалась с Иосифом Терелей осенью 1982 года, чтобы расспросить его о годах, проведенных в заключении. И так случилось, что его задержали у меня на квартире в тот день, когда было объявлено о смерти Брежнева. Тогда его отпустили, он уехал домой, а месяца через два его вновь арестовывают – по обвинению в тунеядстве: его ведь после заключения его нигде не брали на работу, вот и появился предлог для нового ареста. (Эту статью советского уголовного кодекса нередко использовали для борьбы с инакомыслящими). Я встречалась с женой Иосифа Терели Аленой, которая приезжала в Москву. У них было двое детей, и она ждала третьего, и вот – вновь он арестован, в который уже раз! А через несколько дней после встречи с ней у меня обыск по его делу, и забирают то, что никакого отношения не может иметь к делу о "тунеядстве"! И как-то все это вместе взятое: и жестокость по отношению к Иосифу Тереле, к его семье, детям, и шок от этого обыска, на котором много всего забрали – рукописей моих, книг, самиздата… Все это такую волну возмущения во мне вызвало, что я написала довольно вдохновенное письмо папе римскому в защиту Иосифа Терели и других гонимых греко-католиков. И только в Лефортово, знакомясь с материалами моего следственного дела, я узнала, что, оказывается, это письмо широко было распространено на Западе, было переведено на украинский язык, опубликовано во многих зарубежных изданиях, прозвучало на западных радиостанциях, и папе римскому письмо было благополучно вручено. Но госбезопасностью текст этого письма был расценен как антисоветская агитация. 19 января 1984 года меня арестовали.
– И год вы провели в тюрьме?
– Я провела десять месяцев в Лефортовской тюрьме. Эта тюрьма и сегодня славится условиями особой изоляции, а тогда изоляция была тотальной: ни писем, ни свиданий с родными. Посещение адвоката разрешалось только после окончания следствия, а следствие длилось долго. В Лефортово ты заперт в каменной коробке и даже неба не видишь. После этой тюрьмы мне и лагерь показался выходом на свободу.
– Как вы узнали о том, что вас ссылают в Сибирь?
– Я находилась в штрафном изоляторе, в карцере, иначе говоря, во 2-й зоне Мордовского лагеря, которая находится в поселке Явас Зубово-Полянского района. Мне дали 12 суток, которые должны были истечь в тот день, когда кончался мой лагерный срок, чтобы я уже больше не возвращалась туда, где находилась женская политзона. Штрафной изолятор представлял собой пустую камеру с зарешеченным окном, бетонным полом и бетонными стенами, очень холодную. Препровождая туда, женщинам выдавали легкое хлопчатобумажное платье довольно жуткого вида, а собственную одежду забирали. Сурово приходится, когда на улице мороз, а в помещении этом температура вряд ли выше 12 градусов по Цельсию. К тому же я держала голодовку, а холод, когда голодаешь, переносится тяжелее. И вот на 11-й день такой жизни, с позволения сказать, когда и внутри меня, казалось, все замерзло, вдруг открывается окошко "кормушки", и миловидная девушка говорит:
– Вам нужно расписаться в маршрутном листе о направлении в ссылку.
– А куда мне назначена ссылка? – это первое, что я спросила, конечно.
Девушка в плохо освещенном коридоре прочла сначала не то:
– В Тамбовскую область…
– В Тамбовскую? Не может быть!
Тогда она внимательнее посмотрела в бумагу и сообщила:
– В Томскую область.
Ну, это другое дело. Западная Сибирь казалась мне наилучшим вариантом. На следующий день меня взяли из карцера на этап.
– То есть этот маршрут в Сибирь вас не испугал?
– Я ведь знала, что такое ссылка. Я до ареста переписывалась с людьми, находящимися в ссылке, навещала ссыльных. Но после приговора я какое-то время не знала, куда меня отправят. Очень не хотелось попасть куда-нибудь в пыльную степь. В свое время мне приходилось бывать в степной части Южного Урала, в Караганде. Незадолго до ареста я навестила Ирину Сеник в поселке Уштобе Талды-Курганского района, это недалеко от Алма-Аты. Ирина Михайловна, талантливая поэтесса и художница из Львова, отбывала ссылку после долгих лет заключения по политическому обвинению. Природа южного Казахстана показалась мне тогда какой-то чуждой, однообразной, хоть была весна и цвели цветы. А до чего унылы степи среднего Казахстана, мимо которых я проезжала! В общем, в ожидании сообщения о месте ссылки я думала о нежелательности знойного Казахстана. И когда я услышала о Томской области, то вздохнула с облегчением.
– Помните ли вы свой первый день в ссылке?
– Конечно. Несмотря на то что мой лагерный срок закончился, меня держали под стражей сначала на Краснопресненской пересылке, потом в Томской тюрьме, а когда уже привезли, наконец, в Кривошеино, то и там меня продолжали держать в камере предварительного заключения в отделении милиции. А когда меня выпустили, наконец, то привезли в рабочее общежитие на самой окраине при въезде в поселок.
Я зашла на переговорный пункт местного почтамта, позвонила в Москву, а потом стала ходить по поселку и осматриваться. Это было необыкновенное ощущение простора под открытым небом после целого года камер с решетками. Уже смеркалось, когда я направилась по дороге в сторону общежития, и тут почувствовала жуткую боль в ноге. Ведь целый год я провела почти без движения и не сообразила, что к ходьбе нужно привыкать постепенно. Уже не помню, как я добиралась до своей окраины эти несколько километров. Помню только, что было уже темно, очень морозно, и на небе горели яркие звезды.
Я работала уборщицей в том общежитии, в котором жила. Должности более высокой мне не полагалось. Это был деревянный барак с краником холодной волы на одном конце коридора двумя плохо работающими электроплитами где-то посередине. Больше никаких удобств. А там жили рабочие с семьями, с детьми. Первое время я часто болела, дважды лежала в больнице с пневмонией, с хроническим бронхитом.
– В этом бараке и прожили всю ссылку?
– К лету мне удалось осуществить мою мечту – купить маленький дешевый домик на противоположной окраине поселка, на высоком берегу над Обью. Чтобы туда добраться, нужно было подниматься в гору. Дышалось там, конечно, легче, чем в общежитии, окраина очень тихая, красивая, рядом был лес, вид на Обь с обрыва изумительный. У меня были две собачки и кошка, я посадила огород. Власти были недовольны таким моим переездом – труднее следить. Но следили все-таки: довольно быстро сотрудники милиции с проверкой документов приходили, когда ко мне приезжали гости.
Ходить на работу в покинутое общежитие – около шести километров в один конец – стало тяжело, и я устроилась уборщицей на деревообрабатывающей фабрике в центре поселка. Но ведь в законе четко было прописано, что ссыльный вправе работать по специальности. И когда в местной библиотеке освободилась вакансия, я попробовала устроиться работать библиотекарем. Там готовы были меня взять, но при условии, чтобы власти не возражали.
Милиционер, у которого я отмечалась, сам был бы рад, чтобы я в библиотеке работала: так следить за мной легче. Но это не он решал. Он проговорился однажды, что и сотрудники КГБ не против, но, оказывается, это решают и не они! Три месяца милиционер говорил, что "вопрос решается". Но, в конце концов, пришло "нет" из обкома партии. Мол, это идеологическая работа, особо опасных государственных преступников допускать к ней нельзя. И тогда директор местного Дома культуры позвала меня работать к себе. Правда, там я тоже не могла занимать должности выше уборщицы, но обстановка все-таки была легче, чем на фабрике. Шел уже второй год моей ссылки.
– Как местные жители относились к политическим ссыльным? Многие сибирские поселки ведь на добрую половину состоят из потомков ссыльных.
– Действительно, в поселке было много потомков ссыльных, спецпереселенцев, раскулаченных, были поляки, латыши, немцы Поволжья. Были пожилые люди, которые хорошо помнили ужас переселения. Но все они понемногу приспособились к советской действительности, страшились делиться такими воспоминаниями.
Местные жители ко мне относились с интересом, но настороженно. Им трудно было меня понять, и, кроме того, у них мог вызывать раздражение сам факт, что туда, где они, вольные люди, просто живут, кого-то ссылают в наказание. И никто им не объяснял, что наказанием является не сама местность и жизнь в ней, а то, что человека вырывают из привычного окружения, отправляют за тысячи верст от дома.
Жизнь в поселке была достаточно унылая. Дом культуры, где можно посмотреть кино, библиотека, музыкальная школа – а больше и сходить некуда. Зарплаты маленькие, поэтому люди жили за счет огорода, держали домашний скот. Иначе выжить было невозможно. Но такая жизнь не оставляла времени вообще ни на что. Даже чтобы задуматься о том, что происходит вокруг. Поэтому местные жители поговаривали между собой: "Как же, мы тут живем и не жалуемся, терпим. А эта девушка в Москве жила, там же колбаса в магазинах продается. Что же ей еще было надо?" Эти разговоры мне передавали другие люди, сочувствующие мне. Я не могла тесно общаться с местными жителями, не могла заводить друзей. Если бы я начала регулярно бывать в каком-нибудь доме, то туда обязательно зачастили бы сотрудники КГБ. Не хотелось людям создавать такой ситуации: или они откажутся обо мне говорить – и тогда у них будут неприятности по работе, или станут доносчиками на меня, что тоже для них вряд ли будет весело…
– Но какой-то круг общения у вас там все-таки появился?
– Я часто встречалась со своей ровесницей, преподавательницей музыкальной школы, она мне давала уроки музыки. Я не сомневалась, что ее расспрашивают обо мне сотрудники КГБ, но ведь мы говорили только о музыке. Еще я заходила к соседке, дочери ссыльных немцев Поволжья. Мы даже как-то сдружились под конец моей ссылки. Ей поставили телефон, и я часто звонила от нее в Москву. И вот сейчас, когда я была опять в Сибири, мы снова встретились с ней. Зашли в музыкальную школу к той учительнице, которая сегодня уже директор музыкальной школы.
И вот они вдвоем рассказали мне, как к ним приходили из КГБ, расспрашивали, просили заводить со мной политические разговоры, а затем докладывать мои ответы. А соседке, оказывается, специально и установили тот телефон, чтобы прослушивать мои разговоры. И так ей это и объяснили тогда. Даже казус был: сосед-ветеран возмутился, почему не ему первому установили телефон, он, мол, давно на очереди. На той окраине вообще ни у кого еще не было телефонов. Пришлось им и ветерану телефон устанавливать.
– Кроме вас там больше не было ссыльных диссидентов?
– В Томской области были, но в Кривошеино одновременно со мной – нет. Очень редко бывало, чтобы двух политических ссылали в один район, ссылали поодиночке, в этом и смысл ссылки был – в изоляции. В пределах Кривошеинского района у меня еще было право передвигаться, а за пределы района – это уже побег, за это арест полагался. До меня в Кривошеино была в ссылке Ида Нудель, активистка движения за выезд евреев из СССР. По поселку ходили легенды о ней. Говорили, что у нее была рация в лесу, и она регулярно связывалась с Вашингтоном. Вскоре и обо мне стали ходить такие слухи.
– Время вашей ссылки выпало на начало перестройки, в стране происходили серьезные перемены. Ощущались ли эти изменения в Сибири?
– Нет, в тех краях это совершенно не чувствовалось. Очень осторожно, нехотя, поговаривали о размыве Колпашевского Яра, где вскрылось в 1970-е годы большое захоронение расстрелянных в тюрьме НКВД. Люди словно не хотели всего этого знать.
На меня угнетающе действовало, что в стране столько разговоров о перестройке, что людей освобождают, а конкретно в этом поселке нет никаких перемен. В Томской области тогда экспериментально ввели "сухой закон". Я наблюдала эти дикие очереди за одеколоном, видела, как люди травились какими-то суррогатами. Вот этим жил народ, а никакой не перестройкой.
Но в моей судьбе оттепель почувствовалась. Мне разрешили учиться заочно в Томском университете. В 1980 году меня выгнали из университета, который находился в городе Калинине (так называлась тогда Тверь). За полгода до ареста я пыталась восстановиться на заочное отделение филфака Уральского университета, сдавала экзамены, и на мой запрос туда из Кривошеино мне пришло приглашение явиться к ним, чтобы решить вопрос о продолжении учебы. Я долго доказывала, что это – вызов из учебного заведения, по которому меня обязаны отпустить с места ссылки, так написано в законе! На положительный результат я не надеялась, и вдруг летом 1986-го меня отпускают – не на Урал, конечно, а в Томск, и за считаные дни до начала экзаменов. И я стала заново учиться в Томском университете. Получала отпуск на время сессии, брала в отделении милиции маршрутный лист, отмечалась в день приезда в Томск и в день отъезда, и никаких других документов, кроме удостоверения ссыльного, у меня не было.
16 декабря 1987 года мне зачитали указ о моем помиловании в Кривошеинской милиции и вручили паспорт.
– Вас помиловали за год до конца срока. На этом вы разорвали все связи с Сибирью?
– Нет, я ведь продолжала заочную учебу в Томском университете. Почти все лето и осень 1988 года я провела в Сибири. До получения диплома в 1990 году я регулярно приезжала на учебные сессии. Последний раз я была в Кривошеино осенью 1991 года.
С Томском меня связала дружба с очень хорошими людьми. Мы очень сдружились с семьей Фастов. Вильгельм Генрихович Фаст пережил в детстве арест отца, депортацию из Поволжья в Казахстан, позже – этап в Сибирь… И здесь он, тем не менее, стал астрофизиком, доцентом Томского университета, но, когда мы познакомились, он работал дворником. Его уволили из университета по представлению Томского суда за отказ свидетельствовать против арестованного друга, которого обвинили в распространении самиздата. В годы перестройки его снова позвали на кафедру, он стал депутатом Томского облсовета, уполномоченным по правам человека Томской области, сопредседателем Томского "Мемориала", много сил отдал защите прав репрессированных, провел объемное исследование по размыву Колпашевского яра, собрал много информации о гибели высланных на остров Назино… Но это все было потом. А когда мы познакомились, он подметал двор в том доме, где жил сам и где жили его бывшие коллеги по университету.
Другая семья, о которой надо бы рассказать, – это профессор Армин Генрихович Стромберг, тоже переживший сталинские репрессии, его дочь Эльза и ее муж Борис Николаевич Познер. Настоящая семья ученых, избыток книг на полках, постоянная погруженность в научную и преподавательскую работу. Они жили близко от университета, и я часто заходила к ним после занятий. Навсегда запомнилась теплота их дома, гостеприимность Эльзы Арминовны, наши посиделки на кухне за очень интересными разговорами. Когда я вспоминаю все это, мне кажется, что Томск был второй моей родиной.
Нужно назвать еще имя Николая Кащеева. По профессии переводчик и педагог, он был приговорен в свое время к принудработам за распространение самиздата, долгое время был чернорабочим, а с перестроечной оттепелью стал отличным журналистом, одним из активных деятелей Томского "Мемориала". Весть о его внезапной безвременной кончине была для меня шоком.
Когда возник Томский "Мемориал" и открылись архивы Томского КГБ, стали известны многие факты, такие как дата расстрела поэта Николая Клюева в 1937 году, дата расстрела философа Густава Шпета. До этого родственников Густава Шпета вводили в заблуждение, будто он скончался от болезни в каком-то лагере в начале 1940-х. Я поучаствовала в том, чтобы донести эту информацию до них, и почти сразу же сдружилась с Мариной Густавовной Шторх, младшей дочерью философа. Вскоре она поехала в Томск вместе с Михаилом Поливановым, своим племянником, ознакомилась со следственным делом своего отца, участвовала в открытии мемориальной доски на доме, где жил в ссылке Густав Шпет. А потом были регулярные Шпетовские чтения в Томске. Так что Томску я обязана многолетней дружбой с Мариной Густавовной, с ее дочерью и внучками, чем я всегда дорожила.
Связь с Сибирью, как видите, у меня не прерывалась. О многом говорит и то, что мой муж, отец моих четырех детей, тоже томич.
– В наши дни стало реально сесть в тюрьму за репост какой-либо записи в социальных сетях или за ловлю покемонов в храме. Как вы думаете, почему несвобода вернулась вновь?
– К сожалению, по количеству политзаключенных нынешнее время можно сравнить с периодом брежневского застоя. Это очень грустно. Почему мы к этому вернулись? Я думаю, мы не сумели правильно воспользоваться свободой, которую так неожиданно обрели в начале 1990-х годов.
А КГБ не дремал, КГБ ждал момента взять реванш и не упустил его. В результате все вернулось на круги своя, и сейчас в стране снова жесточайшие политические репрессии, неограниченные полномочия силовиков, опять холодная война, горячие локальные войны, в которых Россия столь же жестока, сколь жесток был Советский Союз.
– Сейчас люди голосуют за действующую власть, и многие поддерживают нынешнее положение дел. Значит ли это, что в нашей стране диссидентские ценности не востребованы большинством?
– Никаких специальных диссидентских ценностей не существует. Существуют нравственные ценности, которых придерживались очень многие участники правозащитного движения в СССР. Эти ценности не могут быть прерогативой толпы. Но они не могут быть не востребованы.
СПРАВКА