Опытный редактор обычно вздрагивает, когда в материале, посвященном столетнему юбилею важного события или ста дням работы нового правительства, автор обыгрывает название романа Маркеса или упоминает обреченный порыв Бонапарта. Это делали столько раз, что к банальному до неприличия приему стараются не прибегать даже когда он действительно нужен, чтобы рассказать о вековечной связи одиночества и войны, в данном случае российско-украинской, с начала которой в пятницу минуло сто дней.
Сотрудники СМИ и социологи в последнее время замечают, что часть аудитории отдаляется от нее – меньше говорит о ней, читает, пишет в соцсетях. Люди, как правило, эгоистичны, стремятся к душевному комфорту, погружены в свои проблемы и им трудно долго удерживать в фокусе внимания чужую жизнь, и тем более – смерть. К тому же, по сравнению с первыми неделями, драматургия боевых действий изменилась – они стали относительно предсказуемыми и монотонными для зрителей, которые видят в войне лишь новый формат телешоу и жаждут интересных сюжетных поворотов. А зверства российской армии активировали в их психике защитные механизмы – диссоциацию, отказ от осознания ужасающей информации, ее вытеснение, игнорирование и т. д. Некоторые из них (и это отображается в соцсетях) начали обнаруживать фальшь в словах политиков, паразитирующих на войне, самопровозглашенных экспертов, истеричных пропагандистов – всех, кто извлекает из душевных порывов вполне осязаемую выгоду. Побочным эффектом подобных открытий стал ледяной прагматизм, бравирующий своей отстраненностью. Угасание интереса, вне зависимости от причин, имеет политическое и, если угодно, стратегическое значение – оно ослабляет давление общественного мнения на правительства и позволяет им быть менее последовательными, чем в первые дни войны. Таким образом, в ключевой внешний фактор для Украины превращается не только совпадение устремлений влиятельных сил, а искреннее и бескорыстное сопереживание совестливых людей – они не играют на публику и не подпитывают свои комплексы, а пытаются что-то сделать, продолжают думать и говорить о детях, выживающих в руинах Мариуполя, других украинцах, которых истязают и убивают оккупанты. Важно понять, что отличает их от сограждан, избегающих мыслей о войне, словно вражеских патрулей.
Есть другие, возможно, более точные слова – сочувствие и сострадание. Они указывают на способность воспринять, впустить внутрь себя чужую боль при том, что психика изо всех сил стремится отторгнуть ее, в крайнем случае – приковать к стене где-нибудь в глухом углу подсознания. Самые изощренные пропагандистские технологии не могут открыть эту дверь – лишь чувство вины, которое делает человека сопричастным происходящему и побуждает действовать. В последнее время многие по незнанию или намеренно манипулируя смешивают понятия вины и виновности, как мед с дегтем или яд с вином – отсюда и заполошные возгласы «Мы-то в чем виноваты?!», предваряющие неизбежное «А что мы можем сделать?!». Это достаточно эффективное болеутоляющее для совести, хоть срок его действия и ограничен.
В 1939-м, да и в 1941 году жители разных стран, преодолевая недоверие, с надеждой вслушивались в рассуждения о том, что немцы вот-вот поднимутся против режима – патриотичные офицеры с благословения разумных политиков или без него ворвутся в бункер вождя с шарфами и табакерками, немецкий пролетариат не потерпит и восстанет. В мемуарах есть сотни записей о подобных беседах, но к 1942-му они практически исчезают – оптимистов будто бы обходят стороной, как психопатов или провокаторов. При этом документы позволяют утверждать, что многим немцам не нравилось происходящее не только из-за неизбежных в военный период житейских затруднений, но и из-за фатального несоответствия новых порядков их представлениям о справедливости – подтверждающие примеры можно обнаружить и в официальной истории демократической, католической или военной оппозиции, и в архивах карательных органов. Путь к самопожертвованию нередко начинался с трагических заблуждений и они, вероятно, усиливали чувство вины. Так Мартин Нимеллер приветствовал приход Гитлера к власти, а в 1939-м, находясь в концлагере, попросился на войну. Софи Шолль была звеньевой в «Союзе немецких девушек». Ее брат Ганс и другие соратники по «Белой розе» поначалу неплохо чувствовали себя в гитлерюгенде, а затем в вермахте. Клаус фон Штауффенберг не был свободен от расовых и кастовых предрассудков. Но все они, несмотря на смертельную опасность, вступили в безнадежную, на первый взгляд, борьбу за спасение Германии. Рядом с будущими мучениками жили тысячи совестливых людей, которым не нравилась ни война, ни людоедская сущность режима, но они бездействовали. Одних парализовал страх, другие сражались лишь с внутренними демонами и ограничивались неопасными, а то и незаметными формами протеста - смеялись крамольным шуткам, распространяли слухи, не подозревая подчас, что они исходят от гестапо, замыкались в себе. Но когда в феврале 1943 года (можно представить, какой была психологическая атмосфера непосредственно после капитуляции в Сталинграде и речи Геббельса о тотальной войне) супруги и близкие арестованных берлинских евреев вышли на демонстрацию, режим неожиданно отступил и около 2000 человек избежали неминуемой смерти – этому событию посвящен фильм Маргареты фон Тротта «Розенштрассе». Историки строят догадки, пытаясь понять, что именно напугало тогда Гитлера.
С историческими параллелями следует обращаться аккуратно, поскольку они способствуют мифологизации и мешают сконцентрироваться на сути проблемы. Российская Федерация ведет захватническую войну, которая складывается для нее неудачно – погибли тысячи солдат и потерям не видно конца, артиллерия стирает с лица земли жилые кварталы, военнослужащие грабят и убивают мирных жителей (или по крайней мере наблюдают, как это делают сослуживцы). Санкции создают все новые проблемы, свобода слова подавлена, протестующих сажают за решетку. Часть недовольных уехала, другая – отправилась во внутреннюю эмиграцию; некоторые пользуются каждым удобным случаем, чтобы показать властям кукиш в кармане, а иногда и в соцсетях. Но сегодня, в отличие от первых дней после вторжения, мало кто утверждает, что в России есть внутренний ресурс для смены режима или хотя бы для масштабных протестных акций, не говоря уже об актах саботажа, которые заставили бы власти задуматься и скорректировать политику. Из-за этого многим кажется, что абсолютное большинство россиян не испытывает по поводу происходящего никаких угрызений совести, хотя ситуация, вероятно, не столь печальна и в то же время – сложна.
25 июня 1945 года выдающийся украинский режиссер советской эпохи Александр Довженко записал в дневнике: «Вчера я был на Параде Победы на Красной площади. Перед великим мавзолеем стояли войска и народ. Мой любимый маршал Жуков прочел торжественную и грозную речь Победы. Когда вспомнил он о тех, кто пал в боях, в огромных, неведомых в истории количествах, я снял с головы убор. Шел дождь. Оглянувшись, я заметил, что шапки больше никто не снял. Не было ни паузы, ни траурного марша, ни молчания. Были сказаны, вроде бы между прочим, две или одна фраза. Тридцать, если не сорок миллионов жертв и героев будто провалились в землю или совсем не жили, о них не вспомнили, как о понятии… стало грустно, и я уже дальше не интересовался ничем… Перед великой их памятью, перед кровью и муками не встала площадь на колени, не задумалась, не вздохнула, не сняла шапки. Наверное, так и надо. Или, может, нет? Ибо почему же плакала весь день природа? Почему лились с неба слезы? Неужели они подавали знак живым?»
Знаменитый режиссер, скорее всего, не понял, что одним из первых заметил ключевую подмену в истории московского государства – войну с ее жуткими уроками и беспримерными жертвами превратили в предысторию победы, которую в свою очередь сделали «мифом основания» для «новой исторической общности – советского народа». Страшный и очень важный опыт при этом вытеснялся в индивидуальную память участников и очевидцев, боль родственников и однополчан становилась личной, интимной; разве что самих себя и ближайших друзей – и то робко и изредка – спрашивали они, можно ли было избежать ленинградской блокады или ржевской мясорубки, где сгинули дорогие им люди, поскольку власть, модерирующая коллективную память, не давала им иного ответа кроме «Они приближали победу».
Российские власти фактически запретили употреблять слово «война» в контексте боевых действий в Украине. До этого (хоть и менее настойчиво, вероятно, из-за масштабов вовлеченности) они пытались обойти его в Сирии так же, как СССР – в Афганистане, потому что, преодолев табу и сфокусировав внимание благодаря точным определениям, общество может переосмыслить феномен войны. Сконструированная Кремлем «война-продолжение» полностью обращена в прошлое – из него, как из сундука с нафталином, извлечены и воображаемые противники (фашисты, нацисты, бандеровцы) и причины конфликта (посягнули на Победу, на Ялтинскую систему, на историческую правду). Отношение к нынешней войне, взаимозависимость коллективной и личной памяти в ней выкраивается по лекалам 50-70-х годов. Переживания вводятся в рамки ритуалов (в них порой присутствует высочайшее соизволение «Поплачь, мать, поплачь…»), размышления и воспоминания, несмотря на индивидуальный характер, унифицируются; книги, фильмы и всевозможные мемориалы направляют личное в русло коллективного. Нынешние власти долго и целенаправленно лишали антивоенное движение легитимной основы, и сегодня мы не видим ничего похожего на действия солдатских матерей, которых в период Первой чеченской поддерживали правозащитники и часть оппозиции, а «человеческие истории» практически полностью выдавлены из информационного поля. Миллионы россиян убеждены, что протест против войны содержит в себе кощунственный бунт против Победы (той самой, «одной на всех», но разноликой во временных ипостасях), а значит – против нации, основополагающим мифом которой она является. Но проблема не только в том, что никто не хочет чувствовать себя отлученным от национального единства предателем («власовцем») и боится осуждения окружающих.
Борьба против чего бы то ни было при ближайшем рассмотрении всегда оказывается борьбой за иное, правильное по мнению субъекта мироустройство. Те, кто противостоял нацизму, переосмысливали опыт кайзеровской империи и/или Веймарской республики, примеряли к нему те или иные консервативные или либеральные идеи, сверялись с католической, марксистской, демократической критикой. Если им не хватало времени или образованности, они попросту превращали воспоминания о прошлом в мечты о будущем, и это было не очень трудно, поскольку гитлеризм произвел своеобразное переоснование германского государства, подчеркивая словом и делом, что именно считает неприемлемым в прошлом. В рассматриваемом же случае разрывы во временнóй ткани менее заметны – режим, словно губка, вытягивает из любого периода символы и смыслы и без устали интерпретирует их. Его противникам труднее найти опору в прошлом, увидеть и показать другим контуры справедливого мироустройства – они раз за разом обнаруживают, что ключевые образы и идеи уже интегрированы в официальный дискурс, изгажены пропагандистскими толкованиям и изменены до неузнаваемости. А многие оппозиционеры вместо того, чтобы работать над сколько-нибудь привлекательным образом России будущего и программой Реконструкции, строят виртуальные фильтрационные лагеря, разделяя окружающих на агнцев и козлищ, тогда как в соседних странах то и дело предрекают, что Российская Федерация скоро рухнет на колени, распадется и т. д. На что в таких условиях могут опереться потенциальные участники российского сопротивления? Они невыносимо одиноки – режим будто ждет, что они по старинке запрутся с бутылкой водки, чтобы говорить и плакать без конца, грозя кому-то невидимому, находящемуся примерно на 40 градусов выше плоскости стола. Их слезы будут искренни, но не напугают Кремль и не помогут ни Украине, ни России – чувство вины бьется в личном закутке, как птица в клетке, вдали от общественного поля.
«Нам некогда утирать им слезы», – сказал украинский коллега и трагедия его страны не позволила возразить немедля. Но если долгосрочные планы обойдут стороной идею освобождения жителей России, война будет раз за разом возобновляться после «двадцати лет перемирия», упомянутых в 1919-м в Версале (на самом деле – не упомянутых, но сейчас не об этом) и истеричной мобилизации ресурсов. Отказ принять итоги Первой мировой в Германии и Холодной войны – в России прямо указывают на такую перспективу. Однако те авторы, которые сквозь руины городов каким-то чудом добираются до этой, в общем-то очевидной мысли, продвигаются «сверху вниз», отталкиваясь от депутинизации, демилитаризации, демократизации и т. д. Возможно, им следует задуматься о будто бы замурованных в толще ХХ века «маленьких людях», родных и близких бесславно гибнущих в Украине солдат, лишенных права на проявление искренних чувств и достойную жизнь. Если не изменится их миропонимание, основанное на установках, которые начал инсталлировать еще Сталин (происходившее до него имеет важное историческое, но не инструментальное значение в контексте современной политики; Вторая мировая – водораздел), не изменится и Россия.
Ее новейшая история безрадостна, а поступки правителей – чудовищны. Убеждение в том, что их остановит только превосходящая военная сила вкупе с экономическими санкциями, родилось не сразу, но после десятилетий уговоров и увещеваний. Наиболее радикальные решения кажутся самыми действенными, однако деконструкция империи едва ли возможна без участия граждан Российской Федерации, а о них сегодня вспоминают намного реже, чем 100 дней назад, и мало кто надеется, что они создадут альтернативную Россию, которая перестанет угрожать соседям. Но если этого не произойдет, даже самые масштабные военные успехи Украины будут иметь лишь временное и ограниченное значение, поскольку попытка реванша после (или вместо) замирения станет неизбежной, как и вызревание планов мести, основанных на неожиданных неконвенциональных атаках и применении ОМП. Пока существует квазирелигиозный культ Победы (с войной, как средством едва ли не мистического единения с ней), существует и созданная Иосифом Сталиным советская нация, блокирующая рождение новой, российской – как бы парадоксально это не прозвучало в XXI веке. Его нельзя разрушить, атакуя структуры коллективной памяти и ключевые символы, но лишь освобождая человеческое из-под гнета государственного.
После парада, описанного Александром Довженко, состоялся прием, где Сталин сказал: «Я бы хотел выпить за здоровье людей, у которых чинов мало и звание незавидное. За людей, которых считают “винтиками” великого государственного механизма, но без которых все мы – маршалы и командующие фронтами и армиями, говоря грубо, ни черта не стоим. Какой-либо “винтик” разладился – и кончено. Я подымаю тост за людей простых, обычных, скромных, за “винтики”, которые держат в состоянии активности наш великий государственный механизм во всех отраслях науки, хозяйства и военного дела. Их очень много, имя им легион, потому что это десятки миллионов людей. Это – скромные люди. Никто о них не пишет, звания у них нет, чинов мало, но это – люди, которые держат нас, как основание держит вершину. Я пью за здоровье этих людей, наших уважаемых товарищей».
Здесь есть все – и описание системы, и указание на то, где именно скрыта «кощеева смерть» (винтик разладился), и акцент на обезличенности «скромных людей», братьев и сестер неизвестных солдат («Имя твое неизвестно, подвиг твой бессмертен» – автор эпитафии Сергей Михалков), усиленный кощунственно двусмысленной в устах бывшего семинариста метафорой «имя им легион, потому что…». Должно быть, в тот миг он немного кокетничал, ощущая себя демиургом, в то время как (в те же самые часы, возможно даже минуты) Александр Довженко терялся в догадках, предусмотрительно дозируя сомнения в личном дневнике. Он вряд ли смог бы представить, что «Отец народов» (это тоже хорошо продуманное словосочетание – в той эпохе вообще очень мало случайного) видит перед собой не «тридцать, если не сорок миллионов жертв и героев», а 30-40 миллионов винтиков, которые наштампуют заново. Считающие Путина главной проблемой будут сталкиваться с новым Путиным каждые 20-30 лет до тех пор, пока не сумеют переиграть Сталина и демонтировать построенную им пирамиду при том, что бездумное прикосновение к ее краеугольному, конституирующему элементу – Победе, абсолютное большинство русских людей воспримет как святотатство.
Война выжигает сантименты – врага воспринимают как орка, одну из безликих и бездушных песчинок, из которых состоит орда, и весь ужас заключается в том, что именно это и выгодно ее повелителям. Если один из «винтиков» прислушается к голосу совести, «разладится», зашарит глазами по сторонам, то, скорее всего, наткнется лишь на полные ненависти и презрения взгляды, опустит голову и затем, повременив, вернется к исполнению своих обязанностей. Мало кто думает о том, как помочь ему обрести свободу. Он одинок. И ему страшно.
Мнения, высказанные в рубриках «Позиция» и «Блоги», передают взгляды авторов и не обязательно отражают позицию редакции